Но вот фразеологичность "Плакатов Роста" (ясно, почему Маяковскому поэтически - была необходима эта до-поэтическая немота) явление все же совсем другого толка. Это - самодовольная немота, выдающая себя за самую что ни на есть организованную речь. Это - фразеологизмы, уже не жаждущие стать впервые произнесенным - словом, это фразеологизмы, жаждущие все слова (а особенно слова, произносимые "впервые", вспомним "Урал впервые" Бориса Пастернака) превратить во фразеологизмы, в общие места, в рефлексивные отклики - удары и - отпоры. И с другой стороны, эта уличность и площадность не одиночек, мучающихся своим одиночеством, но - силы слившихся индивидов-частиц. Здесь есть, конечно, чувство выхода из одиночества: "...я счастлив, что я этой силы частица, что общие даже слезы из глаз..." Но есть и полное освобождение от личной ответственности за исторические судьбы, за все, бывшее до... и за все, что будет после... А в таком освобождении от ответственности всякая, даже малейшая возможность нравственности уже исчезает. (Я не говорю сейчас о социальных, жизненных и бытовых причинах, провоцирующих, ускоряющих, усугубляющих все эти сдвиги в поэтике Маяковского. Мне важно было наметить основные личностные, и эстетические, и собственно нравственные перипетии этих смещений. В их исходной самозамкнутости.)
   Вернусь к очерку самой этой перипетии.
   ...Чем с большей силой и беспощадностью жертвенности мое "Я" (индивида XX века) вбирает в себя муки, и страдания, и жажду членораздельной речи всех других одиноких людей площади, тем больше и пустее оказывается зияние вокруг меня, тем меньше мне нужны другие люди и страсти, - ведь все и всё втянуто в меня, в мои страсти, в мое отчаянье, в мою обиду... ("любящие Маяковского!" - да ведь это ж династия на сердце сумасшедшего восшедших цариц"). Эпос (все люди) и лирика (только "Я") сжимаются в предельную эгоцентрику и одновременно - в предельную всеобщность (и, может быть, анонимность? безликость?) моих (?) ощущений и мыслей. Но этот один "Я", исключающий всякое общение и всякую речевую перекличку (это - Владимир Маяковский? Или это - узник в камере? Ратник в окопе? Выброшенный из дома переселенец?), не только один, он еще - одинок. Он не имеет никого рядом с собой; он сам исключил (включил в себя) всех других людей и все иные, от меня отличающиеся мысли и чувства. Собственные тайные чувства Марии из "Облака в штанах" никогда и ни в какой мере не тревожили Маяковского поэмы, не влияли на поэтику стиха... Человек этот, поэт этот страшно жаждет общения (хоть с созвездием Большой Медведицы...) и абсолютно не способен общаться; вся его эгоцентрическая суть, все его гиперболические личные устремления - это возможность (и невозможность) стать не одиноким, выскочить из поэтической-нравственной воронки, втягивающей "в себя" все человеческие страсти, мысли, даже - простые ощущения, и оставляющей вокруг полную пустоту и безлюдность.
   Это - снова - канун - наиболее полного и прямого общения. Общения простых, нормального роста и очень одиноких людей.
   ...Я человек, Мария,
   простой,
   выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
   Мария, хочешь такого?
   Снова - отталкивание к до-начальному началу, к точке, где хаос вновь и вновь пытается и не может самостоятельно и свободно породить космос человеческих отношений.
   Но в такой жажде простого человеческого слова каждая банальность и любое общее (пустое) место легко покажется открытием. Новым светом. А это все же банальность и пустое место, только особенно опасное тем, что претендует на предельную и всеохватывающую новизну. Это - "общие слезы из глаз" очень и очень одинокого человека.
   Но довольно о Маяковском. Я лишь хотел наметить - именно наметить, предположить, загадать, - но отнюдь не разрешить и не разгадать - ту нравственную перипетию, что с особой силой и с откровенной жесткостью (даже - жестокостью) сказалась в заторможенной поэтике стиха Маяковского, не могущей разрешиться в катарсисе свободного поступка. Свободного "тайной свободой" Пушкина и Блока, а не произволом эгоистических или (и) коллективистских судорог...
   Поворот "Трагедии Александр Блок" в русло "Трагедии Владимир Маяковский" - это лишь одно из ответвлений нравственной перипетии XX века. Ответвление, социально определяющее первую треть нашего столетия.
   Однако еще в 10 - 20-е годы были великие лирики - Пастернак, Мандельштам, Цветаева (если оставаться в пределах России), которые оказались способными возможно, благодаря заторможенности своего общественного темперамента болезненно воспринять, как неизбежно срывается (в пропасть общих мест...) самый высокий поэтический голос, как только он провозглашает: "Я счастлив, что я этой силы частица, что общие даже слезы из глаз..." Эти лирики безнадежно и глубоко плодотворно стремились взаимопредложить и взаимоисключить "высокую болезнь" песни (эгоцентрическое ритмизирование мира) и освобождающий соблазн полного самоотречения ("во имя...").
   Еще двусмысленней, чем песнь,
   Тупое слово "враг".
   Гощу. - Гостит во всех мирах
   Высокая болезнь.
   Всю жизнь я быть хотел, как вы,
   Но век в своей красе
   Сильнее моего нытья
   И хочет быть, как я.
   Пастернак Б. Высокая болезнь
   Именно эти лирики 10 - 20-х годов в значительной мере предвосхитили всеобщий нравственный смысл коренных трагедий личности XX века. Тот смысл, что исторически входит (начинает входить) в светлое поле сознания только в конце века.
   Точно сказала о превращениях интеллигентского сознания первой трети века Лидия Гинзбург в своих гениальных заметках "Поколение на повороте"153.
   Завяжу на память четыре узелка.
   Во-первых, еще раз подчеркну. Коренная "точка" нравственной ответственности и свободы смещается в XX веке (во всяком случае, в Европе) к исходному началу жизни и исторического бытия, на пограничье изначального, до- и вне-культурного хаоса и - культурного космоса, образа. Бытийные и нравственные ситуации ХХ века постоянно вновь и вновь отталкивают индивида в эту исходную точку его первоначального становления человеком. В этой точке его мысль и чувство все время тормозятся, задерживаются, действительно сосредоточиваются. В эту невозможную "точку зрения", расположенную где-то накануне бытия (своего, всех - одиноких - людей, мира...) сосредоточиваются - в каждом откате нравственной рефлексии - все остальные жизненные периоды, заново перерешаются и переосмысливаются. Эта точка начала есть та точка, в которой осуществляется нравственно-поэтическое общение индивидов XX века, в той мере, в какой они живут в "горизонте личности". Нечто аналогичное причем вряд ли это только аналогия - происходит, скажем, в современной квантовой механике, понимающей бытие микрособытия не в ситуациях действительности (или - сущности), но в его (этого события) возможности (потенции) быть. Возможности быть частицей или волной, находиться (место!) и действовать (импульс!).
   Снова повторю: Гамлетово "быть или не быть", значимое в поэтике-нравственности Нового времени (см. выше) только как исходная точка жизненного тире, как завязка (отстраненного) романа-биографии, здесь - в XX веке - оказывается единственной осмысленной точкой, втягивающей в себя нравственно - всю жизнь, всю судьбу (в ее кануне); так же как точка смерти (исповеди) втягивала в себя - нравственно, как преддверие вечности, - всю судьбу человека средних веков.
   (Замечу в скобках, что вся формальная поэтика искусства ХХ века проникнута этим отталкиванием к началу. Тело, рождающееся из гранита, из мрамора, застигнуто в точке этого рождения, и тогда изображение (но это уже не изображение) дикого камня столь же существенно, как и плоть рожденного тела. Поэтическая строка, не полностью высвобожденная из нечленораздельной, дикой речи и вновь смыкающаяся в звуковое и смысловое начало. Музыка, в ушах слушателя возникающая из какофонии городских, уличных природных шумов, но рождающаяся так, чтобы само это рождение поэтики из хаоса было основным предметом изображения и - основным импульсом воображения зрителя, слушателя, читателя. Значимо также то, что само общение автор - слушатель (или зритель) подчинено здесь также (как и в нравственных коллизиях) этому отталкиванию к началу, совместному додумыванию, доработке художественного произведения, или - что, по сути, то же самое - совместному балансированию на грани хаоса и космоса. Воля настоящего художника ХХ века всегда направлена на рождение космоса, но торможение в изначальной точке чревато (особенно если художническая воля чуть-чуть ослабнет или не так сработает...) срывом в клубящийся хаос. И здесь внутреннее тождество поэтики-нравственности становится особенно наглядным и явным.)
   Это во-первых.
   Во-вторых. Риск изначальности, присущий нравственным перипетиям XX века, по большей части делает невозможным, несбыточным столь необходимое в автоматизмах повседневной жизни ссыхание нравственности в мораль, в кодексы однозначных норм и предписаний, обычно (в другие нравственные эпохи) легко входящие в плоть и кровь, мгновенно подсказывающие, как следует поступать, как следует жить.
   Современный человек стоит еще перед одной мучительной трудностью: в той мере, в какой он морален (вздох облегчения!), он - вненравствен.
   В XX веке основная линия этических переключений расположена не в схематизме "нравственность - мораль...", но в схематизме "вненравственность - нравственность", в мучительных атаках нового и нового рождения нравственности из сгустков хаоса. И только в таком рождении заново, в некой противопоставленности облегченным вздохам морали нравственность обладает в XX веке внутренней силой, насущностью, необходимостью, возможностью порождать истинно свободные поступки, то есть быть действительно нравственностью.
   В-третьих. Та же привилегированность исходной, изначальной точки, характерная для современных нравственных перипетий - в отличие от "акме" античности, "исповеди" средневековья или биографического, "романного тире" Нового времени, - объясняет своеобразие той формы произведения, которая органична для этой нравственной рефлексии, для обращения на себя (самодетерминация) вседневных этических вопросительностей.
   В самом деле. Если в прошлые эпохи эта форма рефлексии (в поэтике определенного рода воплощенной) легко обретала предметность, отрываясь от непосредственной связи с личностью автора (конечно, опосредованная связь с идеей авторства была, начиная с античности, совершенно необходима), то в современности все обстоит иначе. Образ "культурного героя", воплощающего в себе основные перипетии нравственности, перипетии, неразрывные с самим этим образом, с особым горизонтом личного бытия (ср. Эдип, Прометей, Гамлет), этот образ теперь - в наиболее характерных случаях - неразрывен с образом автора в его поэтическом пред-, во- и пере-воплощении. Причем сам образ автора здесь - в отличие от XIX века - не дан, но каждый раз рождается впервые из хаоса доавторской биографии поэта. Переживание и из-ображение этого исходного мучительного (или - спокойного - ср. А.Кушнер) рождения автора, торможение в этом акте, в этой точке, в этот момент впервые рождения человека культуры и является той по преимуществу лирической формой, что конгениальна веку XX. Почти случайно, по ошибке наборщика, возникшее название трагедии В.Маяковского - "Владимир Маяковский" в этом отношении конгениально времени. Я думаю, что форма лирики154 столь же необходима для нравственно-поэтической перипетии нашего времени, как трагедия античности, храм средневековья или роман, романное слово Нового времени.
   Само понятие лирики, становящееся в XX веке средоточием нравственно-поэтической трагедии, резко изменяется ("Я вытомлен лирикой мира кормилица, гипербола прообраза Мопассанова". Вл. Маяковский. Люблю).
   Но смысл этой гиперболы совсем не в непосредственной речи от первого лица и не в "из-меня" излучающейся энергии мира ("взбухаю стихов молоком, и не вылиться...") - как это прямо и жестко выразилось в поэтике самого Маяковского. Как раз такая Я-гиперболичность затемняет эстетическую и соответственно - нравственную суть дела.
   Эта действительная суть заключена в постоянном сопряжении - в жизни произведения (и в живом общений "автор - читатель") двух ипостасей моего "Я". Одно ядрышко этой "двойчатки"155 - "Я"-автор, стоящий вне произведения, застигнутый в процессе формообразования и, именно в этом своем вне-бытии, изображенный внутри произведения и воображенный читателем во всей его (автора) внеположности.
   Другое ядрышко той же "двойчатки" - "Я", влитое в произведение, ставшее произведением, отпущенное на волю свободного, отделенного от автора общения - в веках, - или - одиночества - на века - если читатель не найдет, не откроет бутылку, хранящую мое письмо, моего Джинна.
   И это не только ядро поэтики, это - ядро современной нравственности.
   Образы личности, персонифицированные ядра нравственных перипетий XX века - это не воображаемые "Эдип", "Прометей"... "Гамлет", "Дон-Кихот"... это трагедии "Владимир Маяковский", "Борис Пастернак", "Осип Мандельштам", "Марина Цветаева", "Марк Шагал", если ограничиться лишь русскими темами и вариациями. В этих лирических образах никогда не могут быть оборваны кровеносные сосуды от произведения к неповторимой, изменяющейся, смертной личности автора. Автор обращается с читателем и - в нравственном плане - с личностью другого человека, как некто, не совпадающий со своим воплощенным образом, некто, существующий в реальной жизни, во внепоэтической, случайной, хаотической действительности. И одновременно это общение осуществляет отделенный от этого индивида, воплощенный в произведение - образ автора. Соответственно, "Я"-читатель (или зритель) насущен для автора в своей (зрителя, читателя) до-поэтической, хаотической, "дикой", внекультурной плоти и - в своем поэтическом образе, в своей эстетической и нравственной сути, в своей воле (свободе) довести до полного, завершенного воплощения на полпути остановленное, сохраняющее стихийность камня, речи, красок произведение. И - прежде всего - произведение, которое можно определить так; бытие автора на грани хаоса и космоса, индивида и личности, - накануне свободного изначального общения.
   Но, как бы ее ни определить, коренная "двойчатка" лирического со-бытия ("автор-произведение") всегда отсылает - в XX веке - к началу. Началу произведения, - застигнутого в момент его трудного создания; предметов и мира, - застигнутых в момент их - впервые! - формирования; нравственного поступка, - застигнутого в момент рождения, - из дикой, донравстренной стихии. Поступка, совершаемого в полной мере ответственности за окончательное превращение, за его успех и - за торможение в заклятой точке начинания. За навечную задержку этого превращения.
   Причем и мгновенность (вот сейчас, в этот момент, в этой точке мир начинается, вот сейчас, тотчас же он погибает...), и вечность (это начинание вечно, кругами расходится в бесконечность) одинаково необходимы и для нравственной и для поэтической закраины современного бытия индивида в "горизонте личности"...
   В искусстве "вечный этот мир весь начисто мгновенен (как в жизни только молния). Следовательно, его можно любить постоянно, как в жизни только мгновенно"156 (Б.Пастернак).
   Или:
   "Весь век удаляется, а не длится любовь, удивленья мгновенного дань".
   Поэтика Мандельштама или Пастернака, наверно, глубже проникает в начальную "двойчатку" нравственно-поэтических перипетий XX века, чем преувеличенно заторможенная поэтика Маяковского. В поэтике и поэзии Маяковского речь идет о тотально всеобщем, вселенском пароксизме превращения, исключающем и все другие начала, и сам парадокс извечного бытия заново творимого мира. Формирование моего мира здесь целиком впитывает в себя все другие возможные миры, начисто обезлюживает жизнь. Космос затаптывает "спору" травы и... обретает облик (?) хаоса. Столь же единственный и всепоглощающий мир строит для себя и каждый читатель Маяковского. Исключая (впитывая в свою эгоцентрику) всех других людей, все явления природы. До гиперболы возгоняя свое отчаянное одиночество.
   В поэтике Мандельштама или Пастернака речь (именно речь...) идет о таком моем (даже - подчеркнуто индивидуальном) созидании и восприятии мира впервые, которое не только не исключает, но предполагает такие же (но совсем иные...) возвращения к началу у всех других - не у всех "вообще", но у всех, включенных в круг моего индивидуального общения, взаимообщения, людей, явлений природы, "листьев травы"... "И счастье сотен тысяч не ближе мне пустого счастья ста..." (Б.Пастернак).
   И само общение происходит и сама нравственность заново рождается в уединенных точках такого начала - в каждой капле росы, в каждом моменте бытия157. "Не знаю, решена ль загадка эги загробной, но жизнь, как тишина осенняя, подробна" (Б.Пастернак).
   Но обязательно - каждый раз заново. И обязательно - каждый раз извечное. До меня и отдельно от меня сущее. - Звезды и - добрые чувства.
   Звезд в ковше Медведицы семь.
   Добрых чувств на земле пять.
   Набухает, звенит темь,
   И растет и звенит опять...
   Не своей чешуей шуршим,
   Против шерсти мира поем.
   Лиру строим, словно спешим
   Обрасти косматым руном.
   О.Мандельштам
   Эту подчеркнутую объективность, нравственно переживаемую как откровение и художественно изображаемую как парадокс, эту извечность авторски изобретаемого мира - каждого рассвета, каждого ливня, каждой травинки, становящихся плотью стиха, полюсом нравственного сознания, - точно воплотил в своей поэзии и выразил затем рефлективно Борис Пастернак:
   "Для выраженья того чувства, о котором я говорю (чувства объективности моего, авторизованного мной мира... - В.Б.), Пушкин должен был бы сказать не о Татьяне, а о поэме: знаете, я читал Онегина, как читал когда-то Байрона. Я не представляю себе, кто ее написал. Как поэт он выше меня. Субъективно то, что только написано тобой. Объективно то, что (из твоего) читается тобою или правится в гранках, как написанное чем-то большим, чем ты"158. Существен этот пастернаковский сдвиг "на поэму" пушкинского парадокса, сосредоточенного в судьбе Татьяны.
   В-четвертых. Те три "узелка на память", которые я только что завязал, были пока сформулированы в редакции 10 - 20-х годов, отталкиваясь от коллизии "гуманизм-артистизм", намеченной Александром Блоком. Но сейчас, к концу XX века, все видится иначе.
   Блоковский "артистизм" обнаружил сейчас - в своем тайном ядре - не только игру ролей, но - сопряжение различных форм культуры; различные всеобщности (спектры смыслов) исторического бытия постепенно (а иногда - порывами) подтягивались в одно культурное пространство (XX века) и сопрягались в нем не иерархически, не по схематизму гегелевского "снятия" или просвещенческого "прогресса", но - одновременно, взаимо-соотносительно, равноправно, с векторами в обе стороны (от более ранней культуры - к позднейшей, от более поздней - к более ранней... только еще предстоящей, предугадываемой). Различные смысловые, но значит и нравственные... спектры: "античный средневековый, нововременной; западный, восточный просто событийно оказались в сознании современного человека (европейца, азиата, африканца...) одновременными и сопряженными друг с другом, вступили в сложное диалогическое сопряжение.
   Событийно оказались... Это - вновь вспомним - крушение колониальных империй; реальная информационная и экономическая всемирная связь; революционные сдвиги, смещающие и сближающие разные временные пласты; соположение восточного и европейского искусства, художественных форм антики, средневековья (иконопись), современных эстетических новаторств; принцип соответствия и принцип дополнительности в физике - принципы, исключающие иерархическое гегелевское "снятие"... Я сознательно перечислил самые различные по значимости феномены, в совокупности затрагивающие все этажи жизни современного человека. Смыслы различных культур осознаются (и реально существуют) в XX веке уже не как высшие и низшие смыслы; каждый из них с правом претендует на всеобщность, единственность, вершинность, хотя - в нашем современном сознании - они имеют смысл (действительно культурный смысл) только в отношении друг к другу. Только в сопряжении и споре. Но именно в таком одновременном сопряжении (на грани...как сказал бы Михаил Бахтин) они действительно осуществляются как феномены культуры, как неисчерпаемые источники своего культурного смысла, заново порождаемого и трансформируемого только в ответ на вопросы и сомнения других, столь же всеобщих смыслов культуры, других актуализаций бесконечно-возможного бытия.
   Индивид XX века существует, сознает и мыслит в промежутке многих культур. Мыслит на той безобъемной грани, которая вне-культурна и внутри-культурна, по определению, в одном и том же отношении. Но такое "мышление на грани" и есть философский смысл (идеализация) собственной природы разума.
   В этом одновременном и обратимом общении культур, проникающем теперь в повседневные срезы быта, раскрывается и освобождается от первоначального нигилизма и первоначальных ницшеанских соблазнов исходная идея отбрасывания всех определений культуры к безначальному началу, к точке превращения хаоса - в космос. Теперь этот хаос осознается - одновременно и в том же отношении - как абсолютно и безоговорочно до- и вне-культурный и - как исключительно внутри-культурный, возникающий в точке превращения одного культурного космоса (в пределе его развития) в другой культурный космос. В другую форму бесконечного преображения довременного хаоса в этот смысл человеческой культуры. С особой парадоксальностью эта коллизия реализуется как раз в отношении к нравственности. В XX веке отталкивание к абсолютному нравственному началу осуществляется в... самой середке действительно культурного бытия, в разуме действительно культурного индивида. Скажем, в точке перехода античных и - средневековых; средневековых и... нововременных перипетий. Перипетий Запада и Востока. И этот переход может осуществляться только Разумом, только в разуме, но ни в коем случае - не а инстинктах и голых эмоциях...
   В перипетиях современности всеобщее определение нравственности (общение на грани - различных нравственных трагедий; коллизии их предельного перехода...) оказывается вместе с тем неповторимым, особенным смыслом нравственности XX века.
   Теперь нечто вроде вывода: смысл современной нравственной перипетии, воплощаемый в общении лирических образов, - это - "впервые - начинание" извечных и всеобщих нравственных форм - в точке, где их еще нет (хаос...), в точке их - только возможного - бытия. Но это означает - ответственность и свобода их начала (1), - ответственность и свобода извечного бытия (моего бытия) в этих нравственных формах (2), - ответственность и свобода человеческого бытия накануне этих форм нравственности, в "дырах" их небытия (3).
   Так - по идее.
   Другое дело, что в сознании современного человека коллизия эта обычно срабатывает - в конце века - совсем иначе, чем в намеченном идеальном схематизме.
   Близость нигилистической пропасти... рядоположенность самых ранних и самых поздних по времени нравственных смыслов... соблазны различных тоталитарных режимов, вбирающих в себя воли, и страсти, и личные цели "простых людей" и освобождающих "винтики" от всякой индивидуальной ответственности за свои поступки, и - многое-многое другое... - все это облегченно разрешается в хитрых попытках ухватиться за один из старых, добрых (сейчас он кажется особенно близким) до-культурных или в мораль вырожденных культурных смыслов. Тем более что в историческом преображении он выглядит соблазнительно уютным, ладным, бесконфликтным. Наименее способным к рождениям и смертям. По большей части эти умильные ретроспекции современного усталого сознания, сознания "на исходе"... вообще ничего общего не имеют не только с началами нравственности, но и с исторически укорененными нормами морали. Вновь повторю один из фрагментов, сформулированных в начале второй части.
   Будет ли это придуманный деревенский лад (затемнивший в сознании толстовскую власть тьмы...); будет ли это вымышленный - в пафосе перевернутых западных ценностных знаков - внеличностный и внеразумный Восток - Восток современного малообразованного европейца; будет ли это возрожденная религиозность, лишенная культурного и духовного максимализма христианских средних веков... Будет ли это социальная утопия, относящая современность, сегодняшнюю жизнь сегодняшних неповторимых людей (и всю реальную историю) к предысторическим родовым мукам и дающая гетерогенной, индивидуализированной современной жизни единую, общую ("счастье сотен тысяч", счастье миллионов) цель и направленность. В любом случае личная ответственность перекладывается "на совесть" неких анонимных общностей (патриархальных, священных или грядущих).