Остановив автобус и забравшись назад, за лютней, он обнаружил, что весь набор его поварских принадлежностей исчез. На миг его охватила злоба, какой он не испытал и во время ограбления, но на смену ей тут же пришло почти благоговейное изумление – сумка была не маленькая, а молодой человек умудрился стибрить ее практически на глазах у хозяина. Исчезла и электробритва. Фаррелл уселся на пол, вытянул перед собою ноги и залился смехом.
   Через некоторое время он вытащил лютню из угла, в который ее занесло. Не снимая чехла и пластиковых скреп из страха увидеть причиненный ей ущерб, он лишь сказал: «Давай, любимая», – и вылез из автобуса и тут же расчихался, потому что в нос ему ударили запахи влажного жасмина и розмарина. Он снова оглядел дом – скворечники, чтоб я пропал
   – затем повернулся к нему спиной и медленно перешел узкую улочку, чтобы еще раз взглянуть на холмы Авиценны.
   Залив, измятый и тусклый, словно постельное покрывало в мотеле, охватывал полгоризонта. Несколько парусов стыли под мостом, а дальше, куском мыла соскользнувшим в туман, похожий на воду, в которой помыли посуду, маячил Сан-Франциско. Оттуда, где под солнцем Шотландской улицы стоял Фаррелл, видно было не все – верхушки деревьев и фронтоны домов скрадывали куски пейзажа – но он различил краснокирпичную звоницу университета и площадь в кампусе, на которой он впервые увидел Эллен, предлагавшую первокурсникам сразиться в шахматы. И если вон там действительно угол Серра и Фокса, значит, то окно должно принадлежать пиццерии в Мемориальном центре Николая Бухарина. Два года я работал в ней официантом и разнимал драчунов и все равно вечно путаю его с этим, вторым, с Бакуниным. Единственным движением, которое ему удалось различить отсюда, был зеленый проблеск автомобиля, скользнувшего по равнине и пропавшего за пастельными крышами, казалось, до самой автострады налегающими одна на другую, словно листья кувшинок. С минуту он постоял на цыпочках, отыскивая «Синее Зоо» – индиговое, похожее на бородавчатую лягушку викторианского пошиьа строение, в котором они с Гвоздодером Перри Брауном и корейским струнным трио почти три месяца бесплатно занимали верхний этаж, пока гульба внизу не закончилась и хозяин дома их не обнаружил. Не приснилось ли мне все это – время и люди? И что начнется теперь? Вернувшись к дому Бена по выложенной древесными спилами тропинке, он разоблачил лютню и в груди у него заныло от благодарности – лютня осталась цела. Он присел на ступеньку крыльца, привычно дивясь виду своей кисти на долгом золотистом изгибе инструмента – вот так же когда-то он задохнулся, не в силах поверить чуду: своей ладони на голом бедре женщины. Нежно притиснув лютню к животу он подержал ее так, и парные струны выдохнули ноту, хоть он их еще и не тронул.
   – Давай, любимая, – снова сказал он.
   Он заиграл «Mounsiers Almaine[1]» – быстрее, чем нужно, что случалось с ним часто, но не пытаясь замедлить темп. Потом сыграл павану Дауленда, потом еще раз «Mounsiers Almaine», теперь уже правильно. Лютня согрелась под солнцем и от нее пахнуло лимоном.
 

II

   – Было бы хорошо, если бы вы оказались Джо Фарреллом, – сказала старуха.
   Впоследствии, попадая в странные времена и места, Фаррелл любил вспоминать, как они с Зией впервые увидали друг дружку. К той поре он уже не помнил ни единой подробности, кроме того что каждый из них инстинктивно схватился за первый предмет, оказавшийся под рукой: Фаррелл за лютню, а Зия за поясок изношенного купального халата, который она затянула под тяжелой грудью потуже. Иногда Фаррелл словно бы припоминал мгновенно охватившую его уверенность будто перед ним неожиданно возник не то очень давний друг, не то очень терпеливый недруг, от которого зависит его жизнь; но по большей части он сознавал, что выдумал это. Впрочем, на тяжких усилиях вообразить, будто он не ведает, кто такая Зия, Фаррелл себя и вправду поймал.
   – Потому что если это не так, – продолжала она, – то зачем, спрашивается, я торчу в шесть утра у себя на крыльце и слушаю играющего на лютне незнакомца? Так что если вы все же Джо Фаррелл, входите в дом и позавтракайте. Если нет, я пойду досыпать.
   В общем-то она показалась ему не особенно рослой – да не такой уж и старой. Бен в письмах почти не описывал ее и первым зрительным впечатлением Фаррелла был нависший над ним громадный дремлющий монолит, менгир в измахренном фланелевом халате. Поднявшись на ноги, он увидел широкое, с грубыми чертами лицо шестидесятилетней, не более, женщины, темно-медовую кожу почти без морщин и серые глаза – быстрые, ясные и высокомерно печальные. Но тело ее расползлось, тело поденщицы, лишившееся талии, коротконогое, широкобедрое, с лунообразным животом, хотя даже сейчас, в постельных шлепанцах, похожих на клочья взбитых свинцовых белил, она несла это тело со сдержанной живостью циркового канатоходца. Халат казался ей длинноват, и Фаррелл слегка содрогнулся, поняв, что это халат Бена.
   – Вы Зия, – сказал он, – Анастасия Зиорис.
   – О, это-то я помню даже в такую рань, – ответила она. – А как насчет вас? Решили уже – Джо Фаррелл вы или нет?
   – Я Фаррелл, – сказал он, – но вы тем не менее можете вернуться в постель. Я не хотел вас будить.
   Волосы у нее были очень густые и несколько жестковатые, седые и черные одновременно, словно зимний рассвет. Они спадали до самых лопаток, удерживаемые вместе не резинкой, но грубым серебряным кольцом. В глазах почти отсутствовали белки. Фаррелл видел, как зрачки медленно дышат под утренним светом, и ему представилось, будто вся тяжесть, скрытая в них, наваливается на него, испытуя его силу – подобно тому, как в первых раундах боксеры припадают друг к другу.
   – Я вас боюсь? – спросила она.
   Фаррелл сказал:
   – Когда Бен в первый раз написал мне о вас, я подумал, что вам досталось самое красивое имя на свете. Да я и сейчас так думаю. Правда, есть еще женщина, которую зовут Электа Ареналь де Родригес, но это примерно одно и то же.
   – Я вас боюсь? – повторила она. – Или я рада вас видеть?
   Греческий акцент ощущался не в звуках ее голоса, низкого и хриплого, а скорее в отзвуках его. Голос не оставлял неприятного впечатления, но и непринужденного тоже. Фаррелл не мог представить себе, как этот голос поддразнивает, утешает, ласкает – Господи-Иисусе, она же старше его матери
   – или лжет. Больше всего он годился для вызывающих смятение вопросов, простых ответов на которые не существует.
   Фаррелл сказал:
   – Меня никто еще никогда не боялся. Если вы испугаетесь, это будет замечательно, но я, по правде сказать, ничего такого не ждал.
   Она продолжала вглядываться в него, но ощущение от этого было не тем, какое возникает, когда чей-то непроницаемый взор вдруг останавливается на тебе или становится более пристальным, нет, скорее у Фаррелле возникло чувство, будто он привлек внимание леса или большого простора воды.
   – Чего же вы ждали?
   Фаррелл ответил ей непонимающим взглядом, слишком усталый и неуверенный даже для того, чтобы пожать плечами, почти безмятежный в своем бездействии.
   – Ну ладно, входите, доброго утра.
   Она повернулась к нему спиной, и Фаррелл вдруг ощутил дуновение странного горя – пронизывающий осенний ветерок заброшенности и утраты, повеявший, быть может, из детства, в котором все беды были еще равновелики и приходили, не затрудняя себя объяснениями. Ощущение это тут же исчезло, и он вошел в дом следом за пожилой женщиной в синем купальном халате, громоздко переставляющей ноги в варикозных, он знал это, венах.
   «Дом Зии – это пещера, – три года назад написал ему Бен, уже проживший с ней больше года. – Кости под ногами, какие-то мелкие когтистые твари перебегают по темным углам, и огонь оставляет на стенах жирные пятна. Все пропахло куриной кровью и сохнущими шкурами.» Однако в то утро дом предстал перед Фарреллом подобием зеленеющего дерева, а комнаты – ветвей, высоких, легких, что-то лепечущих, звучащих, как дерево под солнцем. Он стоял в гостиной, разглядывая доски цвета прожаренных тостов, сходившиеся на потолке точь в точь, как на спинке лютни. Его окружали книги и просторные окна, зеркала и маски, и толстые коврики, и мебель, похожая на задремавших животных. Низкий чугунный столик с шахматной доской стоял у камина. Деревянные фигуры истерлись почти до полной округлости, лишившись черт и уподобясь лестничным балясинам. В углу Фаррелл увидел высокий старый заводной граммофон и рядом с ним проволочную корзинку, полную ржавых копий и пампасной травы.
   Зия провела его в маленькую кухню, взболтала множество яиц, поджарила яичницу и сварила кофе, быстро двигая смуглыми, чуть короткопалыми руками. Говорила она совсем мало и ни разу на него не взглянула. Впрочем, покончив с готовкой, она поставила на стол две тарелки и уселась напротив него, подперев кулаками голову. На миг серый взгляд ее, ясный и беспощадный, как талая вода, скользнул по Фарреллу с откровенной враждебностью, пробравшей его до костей и омывшей их. А потом Зия улыбнулась, и Фаррелл, дивясь женскому лукавству, перевел дух и тоже ей улыбнулся.
   – Простите, – сказала она. – Можно, я возьму назад последние пятнадцать минут?
   Фаррелл серьезно кивнул.
   – Если оставите яйца.
   – Испуганные любовники это что-то ужасное, – сказала Зия. – Я уже неделю боюсь за Бена и все из-за вас.
   – Но почему? Вы говорите, словно Папа, приветствующий Аттилу Гунна. Что я натворил, чтобы внушать подобный страх?
   Она опять улыбнулась, но глубоко запрятанное, подспудное веселье уже ушло из улыбки.
   – Дорогой мой, – сказала она, – я не знаю, насколько вы привычны к таким ситуациям, но вам ведь наверняка известно, что никто по-настоящему не радуется, встречая самого старого и близкого из друзей. Вы же знаете это?
   Она наклонилась к нему, и Фаррелл ощутил, как качнулся заливающий кухню солнечный свет.
   – Может быть, я и самый старый, – ответил он. – А вот насчет близкого не уверен. Я не видел Бена семь лет, Зия.
   – В Калифорнии самый старый это и есть самый близкий, – отвечала она.
   – У Бена здесь есть друзья, в университете, люди, которым он не безразличен, но нет никого, кто по-настоящему знал бы его, только я. А тут появляетесь еще и вы. Все это очень глупо.
   – Да, пожалуй, – Фаррелл потянулся за маслом. – Потому что теперь вы
   – ближайший друг Бена, Зия.
   Большая овчарка, сука, вошла в кухню и гавкнула на Фаррелла. Покончив с этой формальностью, она положила морду ему на колено и распустила слюни. Фаррелл дал ей немного болтуньи.
   Зия сказала:
   – Вы знали его тринадцатилетним. Что он собой представлял?
   – У него был высокий блестящий лоб, – сказал Фаррелл,– и я прозвал его «Тугоротым».
   Зия рассмеялась, так тихо и низко, что Фаррелл едва услышал ее – переливы этого смеха звучали словно бы где-то за самой гранью его чувств. Фаррелл продолжал:
   – Он был дьявольски хорошим пловцом, совершенно потрясающим актером и в старших классах тянул меня один год по тригонометрии, а другой по химии. На уроках математики я обычно корчил ему рожи, стараясь рассмешить. Кажется, отец его умер, когда мы еще были мальчишками. Он терпеть не мог мою клетчатую зимнюю шапку-ушанку, и обожал Джуди Гарланд, Джо Вильямса и маленькие ночные клубы, в которых все шоу состоит из пяти человек. Вот такую ерунду я и помню, Зия. Я не знал его. Думаю, он меня знал, а меня тогда слишком занимали мои прыщи.
   Она все еще улыбалась, но выражение лица ее, подобно смеху, представлялось частью совсем другого, более медленного языка, в котором все, что он понимал, означало нечто иное.
   – Но потом, в Нью-Йорке, вы ведь жили с ним в одной комнате. Вы вместе играли, а так, как музыка, ничто не сближает. Понимаете, я ревную его ко всем, кто был до меня, – как Бог. Иногда мне удается приревновать его к матери или к отцу.
   Фаррелл покачал головой.
   – Нет, не так. Я, конечно, в меру глуп, но вы пытаетесь меня одурачить. Ревность не по вашей части.
   – Ляг, Брисеида, – резко сказала Зия.
   Овчарка оставила Фаррелла и, цокая, протрусила к ней. Зия, не отрывая от Фаррелла глаз, потрепала ее по морде.
   – Нет, – сказала она, – я не ревную к тому, что вы знаете о нем, или к тому, что вы можете овладеть какой-то частью его существа. Я лишь боюсь идущего следом за вами.
   Фаррелл вдруг обнаружил, что медленно оборачивается, настолько явственным было ощущение, что она и вправду видит за спиной у него какого-то его зловещего спутника.
   Зия продолжала:
   – Ощущения молодости. Он забыл, насколько он молод – университет помогает этому как ничто другое. Я никогда не пыталась его состарить, никогда, но забыть я ему позволила.
   – А Бен всегда был староват, – откликнулся Фаррелл, – даже когда стрелял из рогатки канцелярскими скрепками в своей комнате в общежитии. Я думаю, вы моложе Бена.
   Лукавство вернулось в ее глаза и легкость, с какой они изменялись, почему-то вновь поразила его.
   – Бываю иногда, – сказала она.
   Собака неожиданно вздыбилась, положив лапы ей на колени и прижавшись щекою к ее щеке, так что на Фаррелла глядели теперь два лица с одинаковым выражением непонятного веселья, только у Зии рот оставался закрытым. Фаррелл, на миг повернувшийся к окну, чтобы взглянуть на купу росших за домом приземистых дубков, увидел отраженным в стекле не свое лицо, а одинокую фигуру, сидящую в кресле напротив: огромное тело каменной женщины с осклабившейся головою собаки.
   Видение продлилось меньше времени, чем требовалось глазам, чтобы вникнуть в него, или сознанию, чтобы успеть отшатнуться, клятвенно обещая себе после обязательно все записать. Когда Фаррелл обернулся от окна, Брисеида уже начала облизывать масло, а Зия спихивала ее на пол.
   – Вы ранены.
   В голосе Зии не было ни тревоги, ни того, что Фаррелл мог бы назвать озабоченностью – разве что легкая обида. Он оглядел себя и только теперь заметил, что правый рукав распорот от запястья до локтя, а края распора покрыты буровато-ржавыми пятнами.
   – А, пустяки, просто царапина, – сказал он. – Всегда мечтал о возможности произнести эту фразу.
   Но Зия уже стояла с ним рядом и закатывала рукав, не слушая его искренних протестов.
   – Пятый закон Фаррелла: не гляди на это место, и оно не будет болеть.
   Рана оказалась длинным, неглубоким протесом, простеньким и чистым, выглядевшим именно тем, чем он был, не более. Пока Зия обмывала руку и плотно стягивала края раны похожими на бабочек латками пластыря, Фаррелл рассказывал ей про Пирса-Харлоу, норовя так подать это малопривлекательное происшествие, чтобы получилась безобидная и глупая похвальба. Чем пуще он старался ее рассмешить, тем напряженнее и резче в движениях становились ее руки – по причине сочувствия, боязни за него или всего лишь презрения к его глупости, этого он сказать бы не смог. Не в силах остановиться, он продолжал пустословить, пока она не закончила и не встала, что-то бормоча про себя, словно застрявшая в дверях дряхлая попрошайка. Фаррелу показалось сначала, что она говорит по-гречески.
   – Что? – переспросил он. – Вы должны были знать об этом?
   Она повернула к нему лицо, и Фаррелл пришел в замешательство, внезапно поняв, что эта странная, лукавая, коренастая женщина охвачена гневом на самое себя, столь неистовым и неумолимым, словно именно она и отвечала за поступки Пирса-Харлоу да и попытку ограбления совершила сама, по рассеянности. Серый взор потемнел до асфальтового оттенка, в воздухе кухни запахло далекой грозой.
   – Это мой дом, – сказала она. – Я должна была знать.
   – Что знать? – снова спросил Фаррелл. – Что я напорюсь рукой на нож какого-то предприимчивого бандита? Я и сам этого не знал, так вам-то откуда?
   Но она продолжала качать головой, глядя на Брисеиду, сжавшуюся в комок и скулившую.
   – Нет, не снаружи, – сказала она, обращаясь к собаке.– Теперь уже нет, с этим покончено. Но это – мой дом.
   Первые слова упали мягко, как листья, в последних слышался свист и шелест метели.
   – Это мой дом, – повторила она.
   Фаррелл сказал:
   – Мы говорили о Бене. О том, что он, в сущности, старше вас. Мы только что говорили об этом.
   Ему казалось, что он ощущает, как в тишине ее гнев нагромождается между ними, зримо скапливаясь вокруг большими сугробами, полями статического электричества. Она взглянула на Фаррелла, сощурилась, словно его потихоньку относило прочь от нее, и наконец, обнажила в холодном смешке мелкие белые зубы.
   – Ему нравится, что я стара, умна и нечестива, – сказала она. – Нравится. Но сама я иногда ощущаю себя, как – как кто? – как колдунья, королева троллей, заворожившая юного рыцаря, чтобы он стал ей любовником: колдовство ее будет действовать, пока кто-то не произнесет при нем определенного слова. Не волшебного – обычного, какое можно услышать на кухне или в конюшне. И как только рыцарь услышит его, всему конец, он ее бросит. Подумайте, как ей приходится оберегать его – не от магов, а от конюшенных мальчиков, не от принцесс, от кухарок. Но что она может сделать? И что бы она ни сделала, как долго это продлится? Рано или поздно кто-то да скажет при нем «солома» или «швабра». Что она может сделать?
   Фаррелл осторожно протянул руку, чтобы во второй раз за утро коснуться лютни.
   – Не многое. Наверное, просто оставаться королевой. С королевами нынче туго, троллей там или не троллей. На это сейчас многие жалуются.
   На сей раз он ее смех услышал, неторопливый и неприбранный смех утренней женщины, и внезапно их оказалось за столом только двое, и ничего не осталось в кухне, кроме солнца, собаки и запаха кофе с корицей.
   – Сыграйте мне, – сказала она, и Фаррелл поиграл немного, прямо в кухне: кое-что из Дауленда, кое-что из Россетера. Затем ей захотелось узнать о его скитаниях, и они принялись негромко беседовать о грузовых и рыбацких судах, о рынках и карнавалах, о языках и полиции. Он жил во множестве мест, в большем их числе, нежели Зия, побывал он и на Сиросе, острове, где она родилась и которого не видела с детства.
   – Вы знаете, – сказала она, – вы долгое время были для Бена легендой. Вы вместо него совершали поступки.
   – О, такой человек есть у каждого, – отозвался он. – Этакое средоточие грез. Моя легенда, когда я в последний раз слышал о ней, объезжала на велосипеде Малайзию.
   В глазах Зии вновь загорелось лукавство.
   – Но какой же странный получился из вас Одиссей, – сказала она. – Одно и то же приключение повторяется с вами снова и снова.
   Фаррелл недоуменно заморгал.
   – Я читала ваши письма к Бену, – сказала Зия. – Каждый раз, когда вы, проснувшись, осознаете, куда вас занесло, вы отыскиваете какую-нибудь несусветную работу, заводите несколько колоритных знакомств, играете на лютне, а иногда – на одно письмо – появляется женщина. Потом вы просыпаетесь где-то в еще и все начинается заново. Вам по нраву такая жизнь?
   Со временем он почти уверил себя, что именно в этот момент их разговора земля вдруг плавно ушла у него из-под ног, как будто на лестнице не оказалось ступеньки или в панели плиты, и он, утратив равновесие, начал, кренясь, заваливаться, словно человек, внезапно вырванный из сна, в котором он падал куда-то. Но в само то мгновение он лишь поувствовал, как краснеет, произнося пылкую пошлость:
   – Я делаю то, что делаю. И меня это устраивает.
   – Да? Это печально.
   Она поднялась, чтобы перенести тарелки в мойку. Она все еще безмолвно смеялась.
   – Мне кажется, вы позволяете себе откусывать лишь верхнюю корочку ваших переживаний, – сказала она, – довольствуетесь тенью. А самого лучшего не трогаете.
   Фаррелл взял лютню, дышавшую, как медленно просыпающееся существо.
   – Вот оно – лучшее, – сказал он, начиная играть павану Нарваэса, которой страшно гордился, потому что сам переложил ее для лютни. Просвечивающие аккорды, трепеща, соскальзывали с его пальцев. Пока он играл, вошел Бен, и они кивнули друг другу, но Фаррелл продолжал играть, пока павана не оборвалась на нежном и ломком арпеджо. Тогда он отложил лютню и встал, чтобы обняться с Беном.
   – Испанское барокко, – сказал он. – В последний год, примерно, я его много играл.
   Бен взял Фаррелла за плечи и потряс – медленно, но с силой.
   – А ты изменился, – сказал Фаррелл.
   – Зато ты ничуть, только глаза, – ответил Бен.
   Зия наблюдала за ними, зарыв руку в мех Брисеиды.
   – Занятно, – медленно произнес Фаррелл, – а вот твои глаза нисколько не изменились.
   Он продолжал разглядывать Бена, опасливо, зачарованно и с тревогой. Бен Кэссой, с которым он дожидался автобуса на утреннем нью-йоркском снегу, удивительно походил на дельфина, а в едких водах школьного бассейна он и двигался, как дельфин, легко и игриво. На суше же он, высокий, сутулый и близорукий, то и дело о что-нибудь спотыкался. Но теперь он двигался с энергичной сдержанностью Зии, и лоснистая кожа его обветрилась до суровой прозрачности парусины, а круглое, моргающее лицо – с дельфиньим лбом, по-дельфиньи клювастое, по-дельфиньи лишенное теней – погрубело, замкнулось и накопило столько темноты, что хватило бы и на замок крестоносца. После семи лет разлуки Фаррелл, разумеется, готов был увидеть и ставшую чище кожу, и первую седину, но мимо этого человека он прошел бы на улице, и лишь отойдя на квартал, обернулся бы неверяще и изумленно. Тут Бен по старой библиотечной привычке сунул в рот костяшку левого мизинца, и Фаррелл машинально произнес:
   – Не делай этого. Мать же тебе не велела.
   – Если тебе можно щелкать в классе пальцами, да к тому же пальцами ног, так и я могу грызть мизинец, – ответил Бен.
   Зия, подойдя, молча встала с ним рядом, и Бен обнял ее за плечи.
   – Это мой друг Джо, – сказал он ей. – Он стаскивает под столом башмаки и черт знает что вытворяет своими ступнями.
   Затем он глянул на Фаррелла и поцеловал ее, и она прижалась к нему.
   Немного погодя, она ушла переодеваться, а Фаррелл начал рассказывать Бену про Пирса-Харлоу и открытый зеленый автомобиль, но рассказ получился сбивчивым, поскольку Фаррелл толком не спал уже тридцать шесть часов, и теперь все они на него навалились. Поднимаясь по лестнице на пути в свободную спальню, он вспомнил о двух недавно разученных пьесах Луиса Милана, которые ему хотелось сыграть Бену, но Бен сказал, что ониподождут.
   – У меня в девять занятия и после еще работа на кафедре. Поспи до моего возвращения, а потом сможешь играть для нас хоть целую ночь.
   – А что у тебя там в девять? – Фаррелл, не раздеваясь, свернулся под стеганым одеялом и с закрытыми глазами вслушивался в голос Бена.
   – Все то же мое универсальное пугало. Это введение в «Эдды», но я добавил туда щепотку древнескандинавской этимологии, чуточку скандинавского фольклора, немного истории, родственные литературные источники и параллели к Писанию. Классический комикс по мотивам Снорри Стурлусона.
   Голос не изменился – слишком медлительный для Нью-Йорка, мягкий голос, временами вдруг словно проваливающийся в резкую хрипотцу, делающую его странно похожим на голоса, порой влезающие в междугородние разговоры. Когда слышишь, как кто-то переговаривается с Вайомингом или Миннесотой. Фаррелл уже заснул – и тут же проснулся, потому что Брисеида облизала ему лицо. Бен обернулся, чтобы позвать собаку, и последние его слова пронеслись мимо сознания Фаррелла, едва коснувшись его.
   – Ну, так что ты о ней думаешь?
   – Чересчур экспансивна, – пробурчал Фаррелл, – но очень мила. По-моему, у нее глисты.
   Он открыл глаза и ухмыльнулся, глядя на Бена.
   – Что я могу сказать? У тебя от жизни с ней выросли скулы. Раньше ты ни одной похвалиться не мог. Мне никак не удавалось понять, на чем у тебя лицо держится. Это сгодится?
   – Нет, – ответил Бен. Добрые, карие, дельфиньи глаза смотрели на Фаррелла, почти не узнавая его, в них не было ни совместной езды подземкой, ни Гершвиновских концертов на стадионе Левисона, ни молча опознаваемых старых шуток и общих словечек. – Попытайся еще раз, Джо. Это никуда не годится.
   Фаррелл попытался еще раз:
   – Я испробовал на ней все мои проверенные приемы обольщения, но она так меня окоротила, что я, боюсь, получил прободение жизнерадостности. Замечательная женщина. Нам с ней нужно немного привыкнуть друг к дружке.
   Руку начало дергать, и он мысленно обругал Зию за то, что она не оставила ее в покое.
   – И ты извини меня, – сказал он, – но я не могу представить вас вместе. Просто не могу, Бен.
   Выражение Бена не изменилось. Фаррелл только теперь углядел шрам под его левым глазом, неприметный и тонкий, но неровный, словно кожу пропороли крышкой консервной банки.
   – На этот счет не волнуйся, – ровно произнес Бен. – Никто не может.
   Внизу звякнул дверной звонок. На три четверти спящий Фаррелл почувствовал, как Зия пошла открывать – тяжелая поступь ее отдавалась в кровати. Он пробормотал: