Страница:
– Спасибо, Брисеида. Ты замечательно справилась.
Она сидела посреди приятной, ничем не замечательной комнаты в кресле, свернувшемся под ней и вокруг нее и менявшем очертания при всяком ее движении. Нынешнего платья Фаррелл на ней еще не видел: синее и серебристое, как ночь, оно обтекало тело Зии, подобно облачной тени, прикасаясь к нему, как старый, добрый знакомый. Оно не льстило Зие, неложно очерчивая ее толстый живот и ноги, но Фаррелл склонился пред нею, как перед самой Каннон. Голос, который признал бы лишь давно уже впавший в детство патер Кроуни, произнес где-то рядом:
– Великая Царица Небес.
– Не валяй дурака, – нетерпеливо отозвалась она. – Совершенно я не царица, теперь уже нет, и не буду ей никогда, да и небес никаких не существует, по крайней мере тех, какие ты себе представляешь. Что же до величия… – Когда она улыбалась, лицо ее, будто разламываясь, изливалось светом. – Я послала Брисеиду, чтобы она привела тебя сюда, потому что мне одиноко. Я очень устала и очень напугана, но главное все-таки одиночество. Ты полагаешь, великая царица поступила бы так?
– Не знаю, – ответил Фаррелл. – Я до сих пор ни с одной не встречался.
Комната эта могла быть гостиной в деревенском отельчике, не хватало лишь пианино и лосиной головы на стене; в ней присутствовала пара книжных шкафов, две запыленные гравюры на стали, истертый, но настоящий турецкий ковер и обои с узором из сепиевых русалок и серых моряков. Фаррелл спросил:
– Что это за место? Где мы?
– Просто комната, в которой я когда-то была очень счастлива, – ответила Зия. – Не та же самая, конечно, та погибла, но я воссоздала ее, как могла, для себя одной. Порой она остается единственным, чем я владею.
– Но она ведь не в доме, – сказал Фаррелл.
Зия живо покачала головой, потом пожала плечами.
– Как тебе сказать, она и в доме и вне дома. Она находится не точно в одном месте с ним, но в той же мере составляет часть дома, в какой и всего остального на свете. Только найти ее бывает трудно, даже для меня. В этот раз мне понадобилось несколько недель, чтобы вспомнить сюда дорогу. Брисеида и вправду оказалась чрезвычайно умна да и ты тоже.
– А Бен здесь бывал?
Она не ответила, и Фаррелл двинулся к двум окнам, расположенным по сторонам натюрморта с яблоками и винными бутылками. За спиной у него Зия промолвила:
– Будь осторожен. В определенном смысле, эти окна – мои глаза, я не смогу тебя защитить, ты увидишь то же, что вижу я. Может быть, лучше тебе не смотреть.
На горячем, мреющем горизонте, далеко за просторными полями ячменя и пшеницы, охваченными и рассеченными желтоватыми колеями воловьих повозок, стояла крепость. На таком расстоянии она казалась сквозистой, похожей на острый горбик мыльной пены. Фаррелл отступил на шаг, сморгнул, и видение исчезло, сменившись пышным янтарным городом с такими зданиями, что от одного взгляда на них Фаррелла пронизал озноб и голова у него пошла кругом; город этот в свой черед сменило небольшое треугольное строение, встававшее из текущей по джунглям реки,– оно светилось и подрагивало в свете ранней зари. Рыбы проплывали сквозь его стены.
– Как чудесно, – сказал Фаррелл.
И словно сметенные его дыханием, дом, река и рассвет сгинули, он снова вглядывался в поля ячменя, в тропки и в широкие излучины рек под небом, похожим на бледно-золотой лепесток. На этот раз он не увидел ни крепости, ни огромных замков, он проглядел бы и тростниковые или мшаные кровли маленьких глинобитных хижин, если бы прямо у него на глазах по кровлям не покатился огонь, взъерошивая их одну за другой и расправляя, как расправляется проснувшаяся птица. Мимо хижин летели всадники, и какие-то люди с факелами бегали между ними.
Он раскрывал глаза все шире и шире, пока им не стало больно, ему хотелось, чтобы и эта сцена исчезла, но она лишь становилась все более явственной. Там, где уже проскакали всадники, лежали черные, загубленные поля, принятые им поначалу за вечерние тени; растущие кольцами яркие цветы обратились в еще тлеющие пепелища домов, и повсюду в настоящих тенях голые дети баюкали рассеченные, разможженные, пронзенные тела других детей. Фаррелл увидел корову, волокующую за собой по все расширяющемуся кругу свои же кишки; женщину, жадно грызущую собственную руку; и какой-то старик глядел прямо ему в лицо – он что же, видит меня?
– все сильнее распяливая рот. Потом старик неторопливо повернулся к нему спиной, спустил штаны и наклонился, подставив взгляду Фаррелла рябые, покрытые глубокими морщинами ягодицы. Снова повернувшись (рот теперь был закрыт), он обеими руками схватился за уд и, покачиваясь, стал мочиться в пустое золотистое небо. Ветер нес брызги обратно ему в лицо, капли стекали по щекам, мешаясь с грязными слезами.
Фаррелл прошептал:
– Останови, – и с облегчением заметил, что видение начинает медленно выцветать. Последней, кого он увидел внизу, была толстая женщина, бегущая с прижатыми к груди подушкой и кошкой. Настигавший ее верховой напевал знакомую Фарреллу песенку.
– Да кто же ты? – крикнул он, обращаясь к Зие, и у себя внутри услышал ее ответ:
– Я – черный камень размером с кухонную плиту. Каждое лето меня омывают в потоке и поют надо мной. Я – черепа и петухи, весенний дождь и кровь быка. Девственницы ложатся с захожими чужаками во имя мое, и молодые жрецы швыряют к моим каменным стопам куски собственных тел. Я – хлеба и ветер в хлебах, и земля, на которой они стоят, и слепые черви, свернувшиеся, совокупляясь, в слизистый шарик под корнями этих хлебов. Я – колея и вода в колее, и медоносные пчелы. Раз уж тебе так приспичило знать.
Последние слова Зия произнесла вслух, и когда Фаррелл осмелился взглянуть на нее, он увидел ее смеющейся, той Зией, что осталась в его памяти с первого утра, тучной, как тыква, и проворной, словно пантера, с серыми, сияющими глазами, полными древнего хаоса. Но первое утро осталось далеко позади, и взбешенный Фаррелл снова спросил:
– Кто ты? Показать мне такое и смеяться – я считал тебя чудом, таким же, как та, другая.
Смех Зии пронизывал пол гостиной под ногами у Фаррелла.
– Как Госпожа Каннон? Вот что ты думал обо мне – что я богиня милосердия с тысячью рук, чтобы каждой спасать по целому миру? О нет, Госпожа Каннон и вправду царица, а я – я и вправду лишь черный камень. Такова была моя начальная природа, и она не претерпела больших изменений, – но чем дольше Зия вглядывалась в Фаррелла, тем менее насмешлив становился ее голос, и под конец она добавила: – Во всяком случае, не такие большие, как мне, может быть, хотелось. Я камень, который мыл тарелки, спал в постелях людей и видел слишком много фильмов, но все же остался камнем. А в камнях, боюсь, чудесного мало.
– То, что я видел, происходило на самом деле? Где это было?
Она не сочла нужным ответить.
– Там женщина бежала, – сказал он. – Уж ей-то ты во всяком случае могла бы помочь. И столько детей.
– Я же сказала тебе, я не Каннон, – серебряное кольцо, державшее волосы Зии, шевельнулось у ее щеки, блеснув, как слеза. Она продолжала: – Сделанное мной для вашего друга, сделано потому, что происшедшее с ним нарушает определенные законы, а то, что ты видел из окна, их не нарушает. И даже с ним я сама нуждалась в помощи, без той девочки, без твоей Джулии я бы не справилась. У меня не осталось власти за пределами этого дома – а теперь, быть может, и за пределами этой комнаты.
Брисеида заскулила и подползла к ней поближе. Она явно не осмеливалась даже ткнуться в Зию носом, выпрашивая ласку, равно как и предложить ей свою, она лишь плюхнулась обратно на пол в пределах, делавших ласку возможной – так, на всякий случай. Фаррелл произнес:
– Да. Жаль, что я не мог видеть тебя, когда ты была черным камнем.
– О, тогда было на что посмотреть, – тон ее оставался достаточно сардоническим, но голос на миг стал нежен. – Пожалуй, это было красиво – флейты, курильницы, молитвы, вопли – наверное, все это нравилось мне тогда, давным-давно. Я вмешивалась во все, буквально во все и повсюду, единственно ради того, чтобы вмешиваться, потому что мне это было по силам.
Горький смешок Зии кольнул Фарреллову кожу иголочками, так же, как колола порой его музыка.
– Останься я только камнем, тем детям от меня было бы больше пользы.
– Не понимаю, – сказал он. – Не понимаю, как богиня может лишиться власти.
Прежде, чем улыбнуться, Зия немного откинулась назад, оглядев его с удивлением, почему-то внушавшим чувство опасности.
– Совсем неплохо. Не думала, что ты когда-нибудь признесешь это слово. Да, так вот, с властью дело для всех обстоит одинаково – если ты недостаточно желаешь ее, она от тебя уходит. А боги неизменно лишаются власти, потому что она перестает радовать нас, и рано или поздно, все мы начинаем желать иного. Собственно, это и отличает нас от людей.
– Чего же пожелала ты? – спросил Фаррелл. – Чего тебе захотелось сильнее, чем быть богиней?
Зия спустила с волос серебряное кольцо и принялась неторопливо распускать тугую, немного растрепавшуюся косу, как в ту ночь, когда она изогнула вселенную ради Мики Виллоуза. Фаррелл думал: Примерно то же, только наоборот, делают финские моряки. Они связывают ветра кусками веревки, вяжут магию в узлы. А она развязывает ее, у меня на глазах.
– Расчеши мне, пожалуйста, волосы, – сказала она. – Бен прошлой ночью не вспомнил об этом. Щетка вон там, на столике.
И Фаррелл встал за спинкой ее странного текучего кресла в комнате, которой не существовало, и принялся за то, о чем он давно мечтал – стал расчесывать ее волосы, ощущая, как черные с серым тяжелые, будто морские, волны что-то мурлыкают, обжигая ему ладони, как потягиваются, точно проснувшиеся кошки, получившие свободу ветра. Один раз, показывая ему, как правильно держать щетку, Зия коснулась его лица, и он вспомнил, летний день, который провел на лугу, наблюдая за рождением бабочки, монарха.
– Мне нравится здесь, – негромко говорила она. – Из всех миров этот словно бы создан для меня, с его бестолковостью и жестокостью, с его прекрасными деревьями. Здесь ничто никогда не меняется. Каждому новому знанию сопутствует новый страх, и на каждую глупость, которую все-таки удается выкорчевать, расцветает три новых нелепицы. Столько беспорядка, столько красоты, столько безнадежности. Я разговариваю с моими клиентами и не могу понять, как они ухитряются вставать по утрам, почему хоть кто-то из вас дает себе труд вылезти из постели. Рано или поздно настанет день, когда все махнут на это рукой.
Она откинула голову чуть дальше назад и закрыла глаза, а он продолжал расчесывать волосы и смотрел, как морщины и складки ее шеи расправляются почти неприметными, кокетливыми движениями, становясь и мягкими, и упругими сразу, будто русло потока под первым дождем. Теперь волосы в его руках дышали спокойно.
– И вы все еще продолжаете желать друг друга, – говорила она. – Вы продолжаете снова и снова выдумывать самих себя, созидаете целые вселенные, столь же реальные и обреченные, как эта, и все для того, чтобы иметь повод на мгновение приткнуться друг к другу. Я знаю богов, которые появились на свет лишь потому, что двоим из вас понадобилась причина для того, чем они собирались заняться под вечер. Послушай, истинно говорю тебе, что даже там, на звездах слышен аромат вашего желания, и существуют уши такой формы, для обозначения которой у вас и слова не найдется, предназначение которых – слушать ваши сны и ваше вранье, ваши слезы и ваше кряхтенье. Ничего, подобного вам, не существует средь всех самоцветов неба, сознаешь ли ты это? Вы– чудо космоса, народившееся, быть может, ему на беду, но все-таки чудо. Вы – вместилище скуки и голода, и я катаюсь по вам, как собака по травке.
Она неожиданно обернулась, крепко взяла его за плечи и поцеловала в губы, одновременно вставая. Фаррелл, достаточно часто гадавший, на что может походить ее поцелуй, и слегка съежившийся перед воображаемым прикосновением сухого, точно сброшенная змеей кожа, мускулистого рта, обнаружил, что дыхание ее шумно, таинственно и веет ароматом цветов, а сам поцелуй несет в себе такое же потрясение и погибель, как первая съеденная им в своей жизни шоколадка. Кресло, растекаясь по полу, заурчало под ними. Сквозь платье цвета ночи Фаррелл нырнул и поплыл в ее радостном и полном приятии с пугающей легкостью и нетерпением четвероногой сухопутной зверушки, вспомнившей море и ставшей прародителем китов. Груди ее были такими мягкими и бесформенными, какими он их себе представлял, таким же неровно крапчатым казался живот, и Фаррелл целовал ее и рыскал по ней, и вместе с нею смеялся, ослепленный блеском ее щедрости, пока она не обвила его шею руками и не сказала:
– Теперь смотри на меня, смотри, не отрываясь.
Это оказалось нелегкой задачей, но они держали друг дружку крепко, и Фаррелл ни разу не отвел взгляда – даже увидев черный камень и то, что перед ним лежало. Он закрыл глаза лишь в самом конце, когда лицо ее стало таким прекрасным и печальным, что вынести этого было уже невозможно. Но улыбка Зии все равно проникала в него, как та, другая, и весь его остов пронизывал солнечный свет.
Едва овладев способностью говорить, он сказал:
– Никлас Боннер – твой сын.
Они оставались еще сопряженными, еще содрогались, распластанные, как существа, принесенные в жертву, и она молчала так долго, что Фаррелл уже задремал, когда прозвучал ответ:
– Ляг со смертным и простись со своими секретами. Бен каждое утро просыпается, зная больше того, что я ему рассказала.
– О господи, – сказал Фаррелл. – Бен. Ох, Бен. Не диво, что он так выглядит.
Он начал ощупывать свое лицо и оглядывать себя, так что Зия, в конце концов, рассмеялась, сказав:
– Не будь идиотом.
Позволь мне помнить об этом, пожалуйста, позволь мне помнить, когда забудется все остальное, богиню, смеющуюся после любви.
– Ты не изменился, – говорила она. – Я не вирус, чтобы мной заразиться. Для этого нужно войти в мою жизнь так, как вошел в нее Бен, и оставаться в ней долго.
Она выскользнула из-под него и села, обхватив руками колени.
– Ты прав, Никлас Боннер мой сын, во всяком случае, так было задумано. Нет, отца у него не было, никакого. Существует еще что-нибудь, о чем ты хотел бы узнать?
– Я очень хотел бы узнать, почему это ты так и осталась одетой, а я нет, – на сине-серебряном платье не было видно ни пуговиц, ни молний, не было также на нем ни пятнышка, ни морщинки. – Я ни разу не видел, чтобы ты его надевала.
– А я и не снимала его никогда. Смертным не следует видеть богов обнаженными, это очень опасно. Нет-нет, ты не видел меня, Джо, слишком уж ты волновался. Успокойся и слушай.
Кресло поднялось под ней, вывалив Фаррелла на пол, едва он потянулся за своими одеждами. Зия шагнула мимо него к окну, и он на лету поцеловал ее ногу. Брисеида подошла и обнюхала его, не поскуливая и не виляя хвостом. Фаррелл сказал ей:
– Мы это после обсудим.
– Я была одинока, – начала рассказывать Зия. – Это обычное наше профессиональное заболевание, всякий справляется с ним по-своему. Кто-то из богов создает миры, целые галактики, единственно ради того, чтобы обзавестись разумным и участливым собеседником. Как правило, их ждет разочарование. Другие заводят детей – совокупляясь друг с другом, с людьми, с животными, с деревьями, с океанами, даже со стихиями. Все это очень утомительно и занимает у них большую часть времени. Но в итоге дети у них появляются. У некоторых богов детей многие тысячи.
– И представляете, хоть бы один из этих ублюдков сел и черкнул родителю письмецо.
Зия обернулась к нему, и он сказал:
– Извини. Не знаю, каков в такие минуты Бен, но я себя ощущаю не то Сентрал-парком, не то птичьей купальней. Да. Так ты захотела ребенка.
– Теперь я уже не знаю, чего я хотела. Это было давно, и я была иной. Ваш мир, сколько я помню, уже существовал, но не вмещал ничего, кроме огня и воды. Я и думать не могла, что так сильно его полюблю, – она помолчала. – Знаешь, у нас нет слова, обозначающего любовь. Голод , разные степени голода, вот, пожалуй, самое близкое, чем мы обладаем. Если бы ты был богом, мы бы с тобой занимались минуту назад утолением голода.
– И ты завела мебе Никласа Боннера, – негромко сказал Фаррелл. – Зачатого в голоде, от одиночества. А он знает, что он твой сын?
– Он знает, что я его не завела , – ответила Зия. – Он знает, что я его сотворила . Ты понимаешь, о чем я?
Голос ее звучал жестоко и жалостно, будто ветер, завивающийся вкруг углов дома.
– Он знает, что я создала его из себя, в себе, и даже не от одиночества, а от презрения, презрения к таинствам, оракулам, храмам – ко всему, в чем нуждается этот заповедник полу– и четверть-божков, беспомощных кровопийц, к преклонению перед иллюзиями. Я хотела создать дитя, которое сможет существовать без обмана, которое останется богом, даже если никто во вселенной не будет ему поклоняться. Презрение и тщеславие, понимаешь? Даже для богини я всегда была чрезмерно тщеславной.
Фаррелл хотел подойти к Зие, стоявшей спиной к нему у окна, но, подобно Брисеиде, не решился вторгнуться в пределы ее боли и только сказал:
– Он, конечно, напугал меня едва ли не до смерти, но он не бог. То есть, если ты – богиня.
– Он ничто. Кем бы ты ни был, сотворить что-либо полезное из презрения и тщеславия тебе все равно не удастся. Никлас Боннер не бог, не человек, не дух силы – он ничто, но ничто бессмертное и навек возненавидевшее меня. И поделом. Можешь ты хотя бы отдаленно представить, что я с ним сделала? – она обернулась, чтобы взглянуть на Фаррелла, и он увидел ее лицо, посеревшее, ставшее маленьким. – Можешь ли ты вообразить, каково это – точно знать, что твое существование никому и нигде не нужно, что во всей вселенной, с одного ее конца до другого, для тебя не отыщется места? Представь, что бы ты чувствовал, Джо? Зная, что ты даже умереть никогда не сможешь, что ты никогда не избавишься от этой страшной нежизни? Вот что я сделала с моим сыном, Никласом Боннером.
Фаррелл сказал:
– Ты должна была попытаться… ну, я не знаю – развоплотить его. Ты же была сильнее тогда, надо было попробовать.
Она сердито кивнула:
– Я не смогла. Настолько сильна я не была никогда. Я походила на вашу ведьмочку – баловалась с разными силами, хватаясь для этого за любой жалкий предлог, пока не нарвалась на нечто такое, что можно поправить только чудом. Самое большее, что мне удавалось, это услать его подальше, в место, которое вы могли бы назвать лимбом. Мне не хочется распространяться о нем. Делать там решительно нечего – только стараться заснуть, да ждать, пока кто-нибудь вызовет тебя по ошибке. И кто-нибудь обязательно вызывает, – она усмехнулась, неожиданно и мрачно, и добавила: – Он, кстати, всегда выглядел точь в точь, как сейчас. Мои тела с каждым разом становятся уродливее и старше, но Никласу Боннеру навеки четырнадцать лет.
– Ему здесь все ненавистно, – сказал Фаррелл, вспомнив первый долгий крик ужаса в рощице мамонтовых деревьев: Поспеши же сюда, ко мне, поспеши, ибо мне холодно, холодно! Глядя в сторону, Зия кивнула. Фаррелл продолжал:
– Что-то сжимает дом, будто щипцами для орехов. Здесь это не чувствуется, но в остальных комнатах ощущение тяжкое. Что происходит?
– То самое, – она говорила мирным, почти безразличным тоном. – Со временем, может быть, через несколько дней, они еще раз попытаются войти в мой дом и отправить меня туда, куда я прежде отсылала его. Не знаю, достаточно ли у девочки силы, чтобы проникнуть сюда, в эту комнату. В дом она, я думаю, войдет, но сюда, может быть, не сумеет.
Она сжала ладонь Фаррелла между своими – квадратными, короткопалыми – и улыбнулась ему, не прилагая, однако, усилий, чтобы втянуть его к себе через невидимую границу.
– Господи, Джо, – сказала она, – не смотри на меня так. Все, на что способен Никлас Боннер, это уничтожить меня во имя некоей справедливости. Самое-то печальное, что ничего другого он не может.
Однако Фаррелл по-прежнему молча смотрел на нее, и она, легко вздохнув, отпустила его ладонь.
– Ладно, Джо, иди. Я просто нуждалась в собеседнике, ненадолго. Теперь мне будет хорошо здесь, спасибо тебе, – произнося это, она выглядела совсем молоденькой девушкой, трепещущей после первой в ее жизни серьезной лжи. Фарреллу захотелось обнять ее, но она опять отвернулась, и он обнаружил, что уже приближается к двери, пытаясь оглянуться назад. Кто-то в комнате подвывал тоненько и безутешно, Фаррелл решил – Брисеида, тут же, впрочем, поняв, что это он сам.
Он уже открывал дверь, чувствуя, как заждавшиеся снаружи эфирные челюсти без спешки смыкаются на нем, когда Зия сказала:
– Останься, Джо. Ничего мне не хорошо. Побудь со мной, пока не вернется Бен.
Фаррелл встал рядом с ней у окна, они держались за руки, а дом похныкивал, пел и стонал вокруг воображаемого пузырька ее комнаты. Фарреллу не хотелось снова выглядывать в окно, но Зия сказала:
– Все в порядке, ты ничего кроме Авиценны не увидишь, обещаю тебе. Случается, что и я ничего другого не вижу.
И она сдержала слово: высокие окна глядели на памятные крыши и улицы, на запаркованные машины, на голубую дымку Залива, и люди, знакомые Фарреллу, копались в садах, выглядя неподвижными, как видимые издали волны.
– Вот и этого будет мне не хватать, – произнесла она, стоя с ним рядом. – Что за место, Джо, и как же я буду скучать по нему! Это жирное тело, ходячая грязная лужа, обманутая всем на свете, этот невероятный мир, не мир, а несчастный случай, эти люди, которые калечат друг друга куда охотнее, чем утоляют голод, – о, не существует ничего, ничего, ничего, с чем бы я не рассталась, чтобы пробыть здесь на десять минут дольше. Вот увидишь, я оставлю после себя следы когтей, и когда меня выволокут отсюда, я леса и горы унесу под ногтями. Совершенно идиотское чувство. Я буду вся в грязи оттого, что цеплялась за вашу глупую планету, и боги станут смеяться надо мной.
Фаррелл спросил:
– Когда мы любили друг друга, это ведь был не я, верно?
Она не ответила, только прижала к груди его руку.
– Цеплялась за нашу глупую планету?
Зия кивнула, и Фаррелл сказал:
– Я польщен.
И после этого они ждали молча, покуда Бен не вернулся домой.
XVIII
Она сидела посреди приятной, ничем не замечательной комнаты в кресле, свернувшемся под ней и вокруг нее и менявшем очертания при всяком ее движении. Нынешнего платья Фаррелл на ней еще не видел: синее и серебристое, как ночь, оно обтекало тело Зии, подобно облачной тени, прикасаясь к нему, как старый, добрый знакомый. Оно не льстило Зие, неложно очерчивая ее толстый живот и ноги, но Фаррелл склонился пред нею, как перед самой Каннон. Голос, который признал бы лишь давно уже впавший в детство патер Кроуни, произнес где-то рядом:
– Великая Царица Небес.
– Не валяй дурака, – нетерпеливо отозвалась она. – Совершенно я не царица, теперь уже нет, и не буду ей никогда, да и небес никаких не существует, по крайней мере тех, какие ты себе представляешь. Что же до величия… – Когда она улыбалась, лицо ее, будто разламываясь, изливалось светом. – Я послала Брисеиду, чтобы она привела тебя сюда, потому что мне одиноко. Я очень устала и очень напугана, но главное все-таки одиночество. Ты полагаешь, великая царица поступила бы так?
– Не знаю, – ответил Фаррелл. – Я до сих пор ни с одной не встречался.
Комната эта могла быть гостиной в деревенском отельчике, не хватало лишь пианино и лосиной головы на стене; в ней присутствовала пара книжных шкафов, две запыленные гравюры на стали, истертый, но настоящий турецкий ковер и обои с узором из сепиевых русалок и серых моряков. Фаррелл спросил:
– Что это за место? Где мы?
– Просто комната, в которой я когда-то была очень счастлива, – ответила Зия. – Не та же самая, конечно, та погибла, но я воссоздала ее, как могла, для себя одной. Порой она остается единственным, чем я владею.
– Но она ведь не в доме, – сказал Фаррелл.
Зия живо покачала головой, потом пожала плечами.
– Как тебе сказать, она и в доме и вне дома. Она находится не точно в одном месте с ним, но в той же мере составляет часть дома, в какой и всего остального на свете. Только найти ее бывает трудно, даже для меня. В этот раз мне понадобилось несколько недель, чтобы вспомнить сюда дорогу. Брисеида и вправду оказалась чрезвычайно умна да и ты тоже.
– А Бен здесь бывал?
Она не ответила, и Фаррелл двинулся к двум окнам, расположенным по сторонам натюрморта с яблоками и винными бутылками. За спиной у него Зия промолвила:
– Будь осторожен. В определенном смысле, эти окна – мои глаза, я не смогу тебя защитить, ты увидишь то же, что вижу я. Может быть, лучше тебе не смотреть.
На горячем, мреющем горизонте, далеко за просторными полями ячменя и пшеницы, охваченными и рассеченными желтоватыми колеями воловьих повозок, стояла крепость. На таком расстоянии она казалась сквозистой, похожей на острый горбик мыльной пены. Фаррелл отступил на шаг, сморгнул, и видение исчезло, сменившись пышным янтарным городом с такими зданиями, что от одного взгляда на них Фаррелла пронизал озноб и голова у него пошла кругом; город этот в свой черед сменило небольшое треугольное строение, встававшее из текущей по джунглям реки,– оно светилось и подрагивало в свете ранней зари. Рыбы проплывали сквозь его стены.
– Как чудесно, – сказал Фаррелл.
И словно сметенные его дыханием, дом, река и рассвет сгинули, он снова вглядывался в поля ячменя, в тропки и в широкие излучины рек под небом, похожим на бледно-золотой лепесток. На этот раз он не увидел ни крепости, ни огромных замков, он проглядел бы и тростниковые или мшаные кровли маленьких глинобитных хижин, если бы прямо у него на глазах по кровлям не покатился огонь, взъерошивая их одну за другой и расправляя, как расправляется проснувшаяся птица. Мимо хижин летели всадники, и какие-то люди с факелами бегали между ними.
Он раскрывал глаза все шире и шире, пока им не стало больно, ему хотелось, чтобы и эта сцена исчезла, но она лишь становилась все более явственной. Там, где уже проскакали всадники, лежали черные, загубленные поля, принятые им поначалу за вечерние тени; растущие кольцами яркие цветы обратились в еще тлеющие пепелища домов, и повсюду в настоящих тенях голые дети баюкали рассеченные, разможженные, пронзенные тела других детей. Фаррелл увидел корову, волокующую за собой по все расширяющемуся кругу свои же кишки; женщину, жадно грызущую собственную руку; и какой-то старик глядел прямо ему в лицо – он что же, видит меня?
– все сильнее распяливая рот. Потом старик неторопливо повернулся к нему спиной, спустил штаны и наклонился, подставив взгляду Фаррелла рябые, покрытые глубокими морщинами ягодицы. Снова повернувшись (рот теперь был закрыт), он обеими руками схватился за уд и, покачиваясь, стал мочиться в пустое золотистое небо. Ветер нес брызги обратно ему в лицо, капли стекали по щекам, мешаясь с грязными слезами.
Фаррелл прошептал:
– Останови, – и с облегчением заметил, что видение начинает медленно выцветать. Последней, кого он увидел внизу, была толстая женщина, бегущая с прижатыми к груди подушкой и кошкой. Настигавший ее верховой напевал знакомую Фарреллу песенку.
– Да кто же ты? – крикнул он, обращаясь к Зие, и у себя внутри услышал ее ответ:
– Я – черный камень размером с кухонную плиту. Каждое лето меня омывают в потоке и поют надо мной. Я – черепа и петухи, весенний дождь и кровь быка. Девственницы ложатся с захожими чужаками во имя мое, и молодые жрецы швыряют к моим каменным стопам куски собственных тел. Я – хлеба и ветер в хлебах, и земля, на которой они стоят, и слепые черви, свернувшиеся, совокупляясь, в слизистый шарик под корнями этих хлебов. Я – колея и вода в колее, и медоносные пчелы. Раз уж тебе так приспичило знать.
Последние слова Зия произнесла вслух, и когда Фаррелл осмелился взглянуть на нее, он увидел ее смеющейся, той Зией, что осталась в его памяти с первого утра, тучной, как тыква, и проворной, словно пантера, с серыми, сияющими глазами, полными древнего хаоса. Но первое утро осталось далеко позади, и взбешенный Фаррелл снова спросил:
– Кто ты? Показать мне такое и смеяться – я считал тебя чудом, таким же, как та, другая.
Смех Зии пронизывал пол гостиной под ногами у Фаррелла.
– Как Госпожа Каннон? Вот что ты думал обо мне – что я богиня милосердия с тысячью рук, чтобы каждой спасать по целому миру? О нет, Госпожа Каннон и вправду царица, а я – я и вправду лишь черный камень. Такова была моя начальная природа, и она не претерпела больших изменений, – но чем дольше Зия вглядывалась в Фаррелла, тем менее насмешлив становился ее голос, и под конец она добавила: – Во всяком случае, не такие большие, как мне, может быть, хотелось. Я камень, который мыл тарелки, спал в постелях людей и видел слишком много фильмов, но все же остался камнем. А в камнях, боюсь, чудесного мало.
– То, что я видел, происходило на самом деле? Где это было?
Она не сочла нужным ответить.
– Там женщина бежала, – сказал он. – Уж ей-то ты во всяком случае могла бы помочь. И столько детей.
– Я же сказала тебе, я не Каннон, – серебряное кольцо, державшее волосы Зии, шевельнулось у ее щеки, блеснув, как слеза. Она продолжала: – Сделанное мной для вашего друга, сделано потому, что происшедшее с ним нарушает определенные законы, а то, что ты видел из окна, их не нарушает. И даже с ним я сама нуждалась в помощи, без той девочки, без твоей Джулии я бы не справилась. У меня не осталось власти за пределами этого дома – а теперь, быть может, и за пределами этой комнаты.
Брисеида заскулила и подползла к ней поближе. Она явно не осмеливалась даже ткнуться в Зию носом, выпрашивая ласку, равно как и предложить ей свою, она лишь плюхнулась обратно на пол в пределах, делавших ласку возможной – так, на всякий случай. Фаррелл произнес:
– Да. Жаль, что я не мог видеть тебя, когда ты была черным камнем.
– О, тогда было на что посмотреть, – тон ее оставался достаточно сардоническим, но голос на миг стал нежен. – Пожалуй, это было красиво – флейты, курильницы, молитвы, вопли – наверное, все это нравилось мне тогда, давным-давно. Я вмешивалась во все, буквально во все и повсюду, единственно ради того, чтобы вмешиваться, потому что мне это было по силам.
Горький смешок Зии кольнул Фарреллову кожу иголочками, так же, как колола порой его музыка.
– Останься я только камнем, тем детям от меня было бы больше пользы.
– Не понимаю, – сказал он. – Не понимаю, как богиня может лишиться власти.
Прежде, чем улыбнуться, Зия немного откинулась назад, оглядев его с удивлением, почему-то внушавшим чувство опасности.
– Совсем неплохо. Не думала, что ты когда-нибудь признесешь это слово. Да, так вот, с властью дело для всех обстоит одинаково – если ты недостаточно желаешь ее, она от тебя уходит. А боги неизменно лишаются власти, потому что она перестает радовать нас, и рано или поздно, все мы начинаем желать иного. Собственно, это и отличает нас от людей.
– Чего же пожелала ты? – спросил Фаррелл. – Чего тебе захотелось сильнее, чем быть богиней?
Зия спустила с волос серебряное кольцо и принялась неторопливо распускать тугую, немного растрепавшуюся косу, как в ту ночь, когда она изогнула вселенную ради Мики Виллоуза. Фаррелл думал: Примерно то же, только наоборот, делают финские моряки. Они связывают ветра кусками веревки, вяжут магию в узлы. А она развязывает ее, у меня на глазах.
– Расчеши мне, пожалуйста, волосы, – сказала она. – Бен прошлой ночью не вспомнил об этом. Щетка вон там, на столике.
И Фаррелл встал за спинкой ее странного текучего кресла в комнате, которой не существовало, и принялся за то, о чем он давно мечтал – стал расчесывать ее волосы, ощущая, как черные с серым тяжелые, будто морские, волны что-то мурлыкают, обжигая ему ладони, как потягиваются, точно проснувшиеся кошки, получившие свободу ветра. Один раз, показывая ему, как правильно держать щетку, Зия коснулась его лица, и он вспомнил, летний день, который провел на лугу, наблюдая за рождением бабочки, монарха.
– Мне нравится здесь, – негромко говорила она. – Из всех миров этот словно бы создан для меня, с его бестолковостью и жестокостью, с его прекрасными деревьями. Здесь ничто никогда не меняется. Каждому новому знанию сопутствует новый страх, и на каждую глупость, которую все-таки удается выкорчевать, расцветает три новых нелепицы. Столько беспорядка, столько красоты, столько безнадежности. Я разговариваю с моими клиентами и не могу понять, как они ухитряются вставать по утрам, почему хоть кто-то из вас дает себе труд вылезти из постели. Рано или поздно настанет день, когда все махнут на это рукой.
Она откинула голову чуть дальше назад и закрыла глаза, а он продолжал расчесывать волосы и смотрел, как морщины и складки ее шеи расправляются почти неприметными, кокетливыми движениями, становясь и мягкими, и упругими сразу, будто русло потока под первым дождем. Теперь волосы в его руках дышали спокойно.
– И вы все еще продолжаете желать друг друга, – говорила она. – Вы продолжаете снова и снова выдумывать самих себя, созидаете целые вселенные, столь же реальные и обреченные, как эта, и все для того, чтобы иметь повод на мгновение приткнуться друг к другу. Я знаю богов, которые появились на свет лишь потому, что двоим из вас понадобилась причина для того, чем они собирались заняться под вечер. Послушай, истинно говорю тебе, что даже там, на звездах слышен аромат вашего желания, и существуют уши такой формы, для обозначения которой у вас и слова не найдется, предназначение которых – слушать ваши сны и ваше вранье, ваши слезы и ваше кряхтенье. Ничего, подобного вам, не существует средь всех самоцветов неба, сознаешь ли ты это? Вы– чудо космоса, народившееся, быть может, ему на беду, но все-таки чудо. Вы – вместилище скуки и голода, и я катаюсь по вам, как собака по травке.
Она неожиданно обернулась, крепко взяла его за плечи и поцеловала в губы, одновременно вставая. Фаррелл, достаточно часто гадавший, на что может походить ее поцелуй, и слегка съежившийся перед воображаемым прикосновением сухого, точно сброшенная змеей кожа, мускулистого рта, обнаружил, что дыхание ее шумно, таинственно и веет ароматом цветов, а сам поцелуй несет в себе такое же потрясение и погибель, как первая съеденная им в своей жизни шоколадка. Кресло, растекаясь по полу, заурчало под ними. Сквозь платье цвета ночи Фаррелл нырнул и поплыл в ее радостном и полном приятии с пугающей легкостью и нетерпением четвероногой сухопутной зверушки, вспомнившей море и ставшей прародителем китов. Груди ее были такими мягкими и бесформенными, какими он их себе представлял, таким же неровно крапчатым казался живот, и Фаррелл целовал ее и рыскал по ней, и вместе с нею смеялся, ослепленный блеском ее щедрости, пока она не обвила его шею руками и не сказала:
– Теперь смотри на меня, смотри, не отрываясь.
Это оказалось нелегкой задачей, но они держали друг дружку крепко, и Фаррелл ни разу не отвел взгляда – даже увидев черный камень и то, что перед ним лежало. Он закрыл глаза лишь в самом конце, когда лицо ее стало таким прекрасным и печальным, что вынести этого было уже невозможно. Но улыбка Зии все равно проникала в него, как та, другая, и весь его остов пронизывал солнечный свет.
Едва овладев способностью говорить, он сказал:
– Никлас Боннер – твой сын.
Они оставались еще сопряженными, еще содрогались, распластанные, как существа, принесенные в жертву, и она молчала так долго, что Фаррелл уже задремал, когда прозвучал ответ:
– Ляг со смертным и простись со своими секретами. Бен каждое утро просыпается, зная больше того, что я ему рассказала.
– О господи, – сказал Фаррелл. – Бен. Ох, Бен. Не диво, что он так выглядит.
Он начал ощупывать свое лицо и оглядывать себя, так что Зия, в конце концов, рассмеялась, сказав:
– Не будь идиотом.
Позволь мне помнить об этом, пожалуйста, позволь мне помнить, когда забудется все остальное, богиню, смеющуюся после любви.
– Ты не изменился, – говорила она. – Я не вирус, чтобы мной заразиться. Для этого нужно войти в мою жизнь так, как вошел в нее Бен, и оставаться в ней долго.
Она выскользнула из-под него и села, обхватив руками колени.
– Ты прав, Никлас Боннер мой сын, во всяком случае, так было задумано. Нет, отца у него не было, никакого. Существует еще что-нибудь, о чем ты хотел бы узнать?
– Я очень хотел бы узнать, почему это ты так и осталась одетой, а я нет, – на сине-серебряном платье не было видно ни пуговиц, ни молний, не было также на нем ни пятнышка, ни морщинки. – Я ни разу не видел, чтобы ты его надевала.
– А я и не снимала его никогда. Смертным не следует видеть богов обнаженными, это очень опасно. Нет-нет, ты не видел меня, Джо, слишком уж ты волновался. Успокойся и слушай.
Кресло поднялось под ней, вывалив Фаррелла на пол, едва он потянулся за своими одеждами. Зия шагнула мимо него к окну, и он на лету поцеловал ее ногу. Брисеида подошла и обнюхала его, не поскуливая и не виляя хвостом. Фаррелл сказал ей:
– Мы это после обсудим.
– Я была одинока, – начала рассказывать Зия. – Это обычное наше профессиональное заболевание, всякий справляется с ним по-своему. Кто-то из богов создает миры, целые галактики, единственно ради того, чтобы обзавестись разумным и участливым собеседником. Как правило, их ждет разочарование. Другие заводят детей – совокупляясь друг с другом, с людьми, с животными, с деревьями, с океанами, даже со стихиями. Все это очень утомительно и занимает у них большую часть времени. Но в итоге дети у них появляются. У некоторых богов детей многие тысячи.
– И представляете, хоть бы один из этих ублюдков сел и черкнул родителю письмецо.
Зия обернулась к нему, и он сказал:
– Извини. Не знаю, каков в такие минуты Бен, но я себя ощущаю не то Сентрал-парком, не то птичьей купальней. Да. Так ты захотела ребенка.
– Теперь я уже не знаю, чего я хотела. Это было давно, и я была иной. Ваш мир, сколько я помню, уже существовал, но не вмещал ничего, кроме огня и воды. Я и думать не могла, что так сильно его полюблю, – она помолчала. – Знаешь, у нас нет слова, обозначающего любовь. Голод , разные степени голода, вот, пожалуй, самое близкое, чем мы обладаем. Если бы ты был богом, мы бы с тобой занимались минуту назад утолением голода.
– И ты завела мебе Никласа Боннера, – негромко сказал Фаррелл. – Зачатого в голоде, от одиночества. А он знает, что он твой сын?
– Он знает, что я его не завела , – ответила Зия. – Он знает, что я его сотворила . Ты понимаешь, о чем я?
Голос ее звучал жестоко и жалостно, будто ветер, завивающийся вкруг углов дома.
– Он знает, что я создала его из себя, в себе, и даже не от одиночества, а от презрения, презрения к таинствам, оракулам, храмам – ко всему, в чем нуждается этот заповедник полу– и четверть-божков, беспомощных кровопийц, к преклонению перед иллюзиями. Я хотела создать дитя, которое сможет существовать без обмана, которое останется богом, даже если никто во вселенной не будет ему поклоняться. Презрение и тщеславие, понимаешь? Даже для богини я всегда была чрезмерно тщеславной.
Фаррелл хотел подойти к Зие, стоявшей спиной к нему у окна, но, подобно Брисеиде, не решился вторгнуться в пределы ее боли и только сказал:
– Он, конечно, напугал меня едва ли не до смерти, но он не бог. То есть, если ты – богиня.
– Он ничто. Кем бы ты ни был, сотворить что-либо полезное из презрения и тщеславия тебе все равно не удастся. Никлас Боннер не бог, не человек, не дух силы – он ничто, но ничто бессмертное и навек возненавидевшее меня. И поделом. Можешь ты хотя бы отдаленно представить, что я с ним сделала? – она обернулась, чтобы взглянуть на Фаррелла, и он увидел ее лицо, посеревшее, ставшее маленьким. – Можешь ли ты вообразить, каково это – точно знать, что твое существование никому и нигде не нужно, что во всей вселенной, с одного ее конца до другого, для тебя не отыщется места? Представь, что бы ты чувствовал, Джо? Зная, что ты даже умереть никогда не сможешь, что ты никогда не избавишься от этой страшной нежизни? Вот что я сделала с моим сыном, Никласом Боннером.
Фаррелл сказал:
– Ты должна была попытаться… ну, я не знаю – развоплотить его. Ты же была сильнее тогда, надо было попробовать.
Она сердито кивнула:
– Я не смогла. Настолько сильна я не была никогда. Я походила на вашу ведьмочку – баловалась с разными силами, хватаясь для этого за любой жалкий предлог, пока не нарвалась на нечто такое, что можно поправить только чудом. Самое большее, что мне удавалось, это услать его подальше, в место, которое вы могли бы назвать лимбом. Мне не хочется распространяться о нем. Делать там решительно нечего – только стараться заснуть, да ждать, пока кто-нибудь вызовет тебя по ошибке. И кто-нибудь обязательно вызывает, – она усмехнулась, неожиданно и мрачно, и добавила: – Он, кстати, всегда выглядел точь в точь, как сейчас. Мои тела с каждым разом становятся уродливее и старше, но Никласу Боннеру навеки четырнадцать лет.
– Ему здесь все ненавистно, – сказал Фаррелл, вспомнив первый долгий крик ужаса в рощице мамонтовых деревьев: Поспеши же сюда, ко мне, поспеши, ибо мне холодно, холодно! Глядя в сторону, Зия кивнула. Фаррелл продолжал:
– Что-то сжимает дом, будто щипцами для орехов. Здесь это не чувствуется, но в остальных комнатах ощущение тяжкое. Что происходит?
– То самое, – она говорила мирным, почти безразличным тоном. – Со временем, может быть, через несколько дней, они еще раз попытаются войти в мой дом и отправить меня туда, куда я прежде отсылала его. Не знаю, достаточно ли у девочки силы, чтобы проникнуть сюда, в эту комнату. В дом она, я думаю, войдет, но сюда, может быть, не сумеет.
Она сжала ладонь Фаррелла между своими – квадратными, короткопалыми – и улыбнулась ему, не прилагая, однако, усилий, чтобы втянуть его к себе через невидимую границу.
– Господи, Джо, – сказала она, – не смотри на меня так. Все, на что способен Никлас Боннер, это уничтожить меня во имя некоей справедливости. Самое-то печальное, что ничего другого он не может.
Однако Фаррелл по-прежнему молча смотрел на нее, и она, легко вздохнув, отпустила его ладонь.
– Ладно, Джо, иди. Я просто нуждалась в собеседнике, ненадолго. Теперь мне будет хорошо здесь, спасибо тебе, – произнося это, она выглядела совсем молоденькой девушкой, трепещущей после первой в ее жизни серьезной лжи. Фарреллу захотелось обнять ее, но она опять отвернулась, и он обнаружил, что уже приближается к двери, пытаясь оглянуться назад. Кто-то в комнате подвывал тоненько и безутешно, Фаррелл решил – Брисеида, тут же, впрочем, поняв, что это он сам.
Он уже открывал дверь, чувствуя, как заждавшиеся снаружи эфирные челюсти без спешки смыкаются на нем, когда Зия сказала:
– Останься, Джо. Ничего мне не хорошо. Побудь со мной, пока не вернется Бен.
Фаррелл встал рядом с ней у окна, они держались за руки, а дом похныкивал, пел и стонал вокруг воображаемого пузырька ее комнаты. Фарреллу не хотелось снова выглядывать в окно, но Зия сказала:
– Все в порядке, ты ничего кроме Авиценны не увидишь, обещаю тебе. Случается, что и я ничего другого не вижу.
И она сдержала слово: высокие окна глядели на памятные крыши и улицы, на запаркованные машины, на голубую дымку Залива, и люди, знакомые Фарреллу, копались в садах, выглядя неподвижными, как видимые издали волны.
– Вот и этого будет мне не хватать, – произнесла она, стоя с ним рядом. – Что за место, Джо, и как же я буду скучать по нему! Это жирное тело, ходячая грязная лужа, обманутая всем на свете, этот невероятный мир, не мир, а несчастный случай, эти люди, которые калечат друг друга куда охотнее, чем утоляют голод, – о, не существует ничего, ничего, ничего, с чем бы я не рассталась, чтобы пробыть здесь на десять минут дольше. Вот увидишь, я оставлю после себя следы когтей, и когда меня выволокут отсюда, я леса и горы унесу под ногтями. Совершенно идиотское чувство. Я буду вся в грязи оттого, что цеплялась за вашу глупую планету, и боги станут смеяться надо мной.
Фаррелл спросил:
– Когда мы любили друг друга, это ведь был не я, верно?
Она не ответила, только прижала к груди его руку.
– Цеплялась за нашу глупую планету?
Зия кивнула, и Фаррелл сказал:
– Я польщен.
И после этого они ждали молча, покуда Бен не вернулся домой.
XVIII
Джулия не позвонила, вместо этого она как-то под вечер пришла к нему прямо в мастерскую. Фаррелл унюхал ее еще до того, как увидел и, старательно изобразив на лице сдержанное удовлетворение, выбрался из машины, в которой он заново обтягивал откидное сиденье. Джулия остановилась, сохранив между ним и собой расстояние, равное длине автомобиля, и объявила:
– Я злюсь на тебя не меньше прежнего, но я соскучилась. Нам нужно поговорить, так что, я думаю, тебе следует прямо сейчас пойти ко мне домой и приготовить устрицы в марсале. С молодой картошкой и, пожалуйста, с той замечательной зеленой фасолью под арахисовым соусом. Но злюсь я не тебя по-прежнему.
Фаррелл ответил:
– А я думаю, что ты чересчур впечатлительна и неблагоразумна. И прическа у тебя дурацкая. Дай мне десять минут.
Следует отдать Джулии должное, она сказала ему о Мике Виллоузе до того, как он приступил к готовке; следует проявить справедливость и по отношению к Фарреллу – он все же приготовил для них обед да еще добавил от себя фруктовый салат с лимонным соком и йогуртом. Но всякому благородству положен предел, и поставить перед ней тарелку так, чтобы устрицы не подпрыгнули, будто воздушная кукуруза, он не смог. Не по силам ему оказалось и удержаться от такого высказывания:
– Только не подучивай его звонить мне и выпрашивать кулинарные рецепты, ладно?
– Это всего на неделю-другую – сказала она. – Две недели, самое большее. Ты-то знаешь, что я не способна выносить чье-либо присутствие в доме дольше пары недель.
Фаррелл сбрасывал на ее тарелку картофелины, точно глубинные бомбы.
– Джо, врач говорит, что его должны окружать люди, которых он знает, кто-то, кому он доверяет, пока он не начнет доверять себе и снова не склеится в одно целое. А сейчас у него практически никого нет, кроме меня. Его семья вернулась в Коламбус, я им звоню чуть не каждый день. Они оплатят все больничные счета, пришлют любые деньги, сколько ему потребуется, лишь бы он не приезжал домой. Ему совершенно некуда деться.
– В общем, эмигрант, живущий подачками из дому, – откликнулся Фаррелл. – У Никласа Боннера примерно те же проблемы. Да нет, все правильно. Я пойду, очищу ванную комнату от моего барахла.
Он повернулся, чтобы уйти, но Джулия поймала его за локоть и развернула к себе лицом.
– Черт побери, Джо, нам с Микой нужно кое-что выяснить. Мы ведь с ним не расходились, просто на него вдруг накатила эта дурь.
Милая несусветность последней фразы заставила Фаррелла захихикать против собственной воли, и Джулия рассмеялась тоже, покачав головой и на мгновение прикрыв ладошкой рот, как научила ее когда-то бабушка.
– Я так и не выяснилачто я к нему чувствовала, – сказала она, – мне нужно разобраться в этом, потому что я терпеть не могу, когда остаются висеть концы. И с тобой у нас еще много чего впереди, потому что наши замечательные отношения только из свободных концов и состоят, и еще потому, что мы с тобой видели такие вещи, в которые никто другой никогда не поверит. Так что нам следует вести себя осторожно и стараться не потерять друг друга, что бы ни случилось. Ты понимаешь, о чем я говорю, Джо?
– Я злюсь на тебя не меньше прежнего, но я соскучилась. Нам нужно поговорить, так что, я думаю, тебе следует прямо сейчас пойти ко мне домой и приготовить устрицы в марсале. С молодой картошкой и, пожалуйста, с той замечательной зеленой фасолью под арахисовым соусом. Но злюсь я не тебя по-прежнему.
Фаррелл ответил:
– А я думаю, что ты чересчур впечатлительна и неблагоразумна. И прическа у тебя дурацкая. Дай мне десять минут.
Следует отдать Джулии должное, она сказала ему о Мике Виллоузе до того, как он приступил к готовке; следует проявить справедливость и по отношению к Фарреллу – он все же приготовил для них обед да еще добавил от себя фруктовый салат с лимонным соком и йогуртом. Но всякому благородству положен предел, и поставить перед ней тарелку так, чтобы устрицы не подпрыгнули, будто воздушная кукуруза, он не смог. Не по силам ему оказалось и удержаться от такого высказывания:
– Только не подучивай его звонить мне и выпрашивать кулинарные рецепты, ладно?
– Это всего на неделю-другую – сказала она. – Две недели, самое большее. Ты-то знаешь, что я не способна выносить чье-либо присутствие в доме дольше пары недель.
Фаррелл сбрасывал на ее тарелку картофелины, точно глубинные бомбы.
– Джо, врач говорит, что его должны окружать люди, которых он знает, кто-то, кому он доверяет, пока он не начнет доверять себе и снова не склеится в одно целое. А сейчас у него практически никого нет, кроме меня. Его семья вернулась в Коламбус, я им звоню чуть не каждый день. Они оплатят все больничные счета, пришлют любые деньги, сколько ему потребуется, лишь бы он не приезжал домой. Ему совершенно некуда деться.
– В общем, эмигрант, живущий подачками из дому, – откликнулся Фаррелл. – У Никласа Боннера примерно те же проблемы. Да нет, все правильно. Я пойду, очищу ванную комнату от моего барахла.
Он повернулся, чтобы уйти, но Джулия поймала его за локоть и развернула к себе лицом.
– Черт побери, Джо, нам с Микой нужно кое-что выяснить. Мы ведь с ним не расходились, просто на него вдруг накатила эта дурь.
Милая несусветность последней фразы заставила Фаррелла захихикать против собственной воли, и Джулия рассмеялась тоже, покачав головой и на мгновение прикрыв ладошкой рот, как научила ее когда-то бабушка.
– Я так и не выяснилачто я к нему чувствовала, – сказала она, – мне нужно разобраться в этом, потому что я терпеть не могу, когда остаются висеть концы. И с тобой у нас еще много чего впереди, потому что наши замечательные отношения только из свободных концов и состоят, и еще потому, что мы с тобой видели такие вещи, в которые никто другой никогда не поверит. Так что нам следует вести себя осторожно и стараться не потерять друг друга, что бы ни случилось. Ты понимаешь, о чем я говорю, Джо?