— Это я, я виновата… — Крис всхлипывала, судорожно сжимая руку Полынова, словно тот мог внезапно исчезнуть.
   — Полно, ну полно… — Полынов растерянно погладил ее разметавшиеся волосы. — Морис… Он жив?
   — Тут!
   Француз скользнул к изголовью. Вид у него был истерзанный, но держался он по-прежнему браво.
   — Можно? — шепотом спросил он благообразного.
   — Можно или нельзя, — уже довольно твердо сказал Полынов, — говорите.
   — Да, да, — поспешно закивал благообразный, с каким-то испугом косясь на Полынова, — все можно. С моего разрешения, конечно! — поспешил он добавить.
   — Тогда докладываю, — Морис помедлил. — Значит, так. Нас уцелело шестеро. Противник в основном уничтожен.
   — Точнее.
   — Убитых девятнадцать, раненых семеро, в бреду — пятеро, скрылись трое. Мы еще не успели обшарить всю базу.
   — Победа все-таки… Гюисманс?
   — Спрятался.
   — А, черт!
   — Что он может сделать в одиночку?
   — Хм… Ладно. На Землю сообщили?
   Морис сконфуженно отвел взгляд.
   — Я долго ждал, но…
   — Но лучше с напряжением не стало. Дальше.
   — Я побежал к вам. Тут Крис и… Мы перетащили вас сюда, поскольку здесь командный центр и…
   — Понятно. Когда вы вернулись, радиостанция была уже испорчена?
   — Да.
   — Еще бы. На месте Гюисманса я сделал бы то же самое. Почему мигал свет выяснили?
   — Несчастная случайность. Крис очень ослабла, был обморок, потом она все-таки включила, но…
   — Я ударилась плечом…
   — Она повредила…
   — Неважно, Крис! Прости, Морис… Маленькая, — Полынов заставил девушку приподнять голову, — маленькая, я… надо было сразу спросить, как ты…
   — Болит… — Крис робко улыбнулась. — Нет, нет, я совсем оправилась! Это не я в тебя выстрелила, это мой страх…
   — Забудь, Крис. Морис, как расставлены посты?
   — Мы, четверо, здесь. Пятый стережет энергоотсек, шестой охраняет нас. Да, тут один охранник сам сдался и сказал, что вы…
   — Это Амин. Тяжелый случай… Ладно, верните ему оружие, сейчас и такой союзник кстати. Но мне не нравится, как расставлены посты. Любой уцелевший бандит, если у него не совсем отшибло смелость, может…
   — Мне тоже не нравится. И есть еще люди, которые…
   — Это кто?
   — Бывшие заключенные. — Морис брезгливо усмехнулся. — Те, которые сразу после освобождения забились в щели.
   — Отлично! Найти, раздать оружие, пусть ловят уцелевших охранников.
   — Этой мрази оружие! Да они же с радостью признали Гюисманса своим фюрером!
   — Неважно. Сейчас сила у нас, значит, для них просто нет другого выхода, как помогать нам. Да они теперь с визгом бросятся выполнять любой наш приказ, лишь бы реабилитировать себя.
   — Как хотите, Полынов, но доверять этим трусам, этим проституткам…
   — Именно поэтому им сейчас и можно доверять. Страх за собственную шкуру, знаешь ли, очень способствует правильному пониманию вещей.
   Морис проворчал что-то, но спорить больше не стал.
   — Можно идти? — спросил он.
   — Да.
   Морис ушел.
   — Крис, — тотчас сказал Полынов, — стереги вход. А к вам, доктор, у меня несколько вопросов, раз на большее я пока не гожусь.
   В глазах благообразного мелькнул прежний испуг. Дрожащей рукой он вытащил из кармана очки с треснувшим стеклом и не сразу смог приладить их.
   — Вы… вы меня знаете? Меня, Ли Берга?
   — Врача, чье место я занял на базе? Конечно. Кто еще мог точно сказать Морису, сколько бандитов уцелело?
   — Ах да, верно. Что вы хотели спросить? Я…
   — Успокойтесь, я знаю, что вы искупили свое преступление или свою глупость, называйте это как хотите. Кто конкретно стоит за Гюисмансом?
   — Не знаю… Честное слово!
   — Верю. Жаль, что вы не знаете.
   — Я — не они! Не скрою, мои взгляды…
   — Интеллигентные по форме, фашистские по существу…
   — Нет! То есть да… Вы правы, — голос доктора упал. — Нет, нет, только не фашистские, только не это слово! И потом я же…
   — Никто не собирается судить вас, — неожиданно мягко сказал Полынов.
   Крис, стоя у двери, с недоумением следила за разговором.
   — Но я ничего не понимаю, — наконец решила она вмешаться. — Доктор Ли Берг такой же заключенный, как и мы, он дрался вместе со всеми…
   — Такой же, да не совсем, — перебил ее Полынов. — Верно, доктор?
   — Верно, верно, — прошептал Ли Берг. Возбуждение покинуло его, а вместе с возбуждением и силы. Он тяжело опустился на стул. — Спрашивайте, я все расскажу, мне нельзя ничего скрывать.
   — Дорогой Ли, я же сказал — здесь не суд, а вы не подсудимый. Еще раз говорю, успокойтесь. Я уже достаточно окреп и могу избавить вас от неприятного рассказа. Я скажу за вас все, а вы поправите, если что не так. Хорошо?
   Ли Берг машинально кивнул.
   — Так вот. — Полынов прикрыл глаза. — Вы были хорошим специалистом, но очень, очень реакционно настроенным человеком. Вы этого не скрывали, вы этим гордились. Кроме того, у вас был опыт работы в космосе. Так?
   — Так. Но откуда… Вы не могли знать мое прошлое!
   — И вот в один прекрасный день, — продолжал Полынов, — вам было сделано очень заманчивое предложение. Год…
   — Полтора.
   — Полтора года работы на исследовательской базе в поясе астероидов. За бешеные деньги. Вы даже удивились, какие деньги вам посулили.
   — Да, удивился и…
   — И согласились, хотя кое-что вас смущало. Некоторая таинственность, например.
   — Верно.
   — Но, так или иначе, вы очутились здесь и сразу увидели, что это никакая не научная станция…
   — Раньше, я понял это раньше! Нас, специалистов, везли всех вместе. Боже, вот это были фашисты! Но окончательно все открылось здесь.
   — С вами поговорили. Обстоятельно, дружелюбно. В духе ваших теорий вам объяснили, зачем вы здесь. И поначалу план вам даже нравился…
   — Нет!
   — Да.
   — Вы правы… — Несколько секунд губы Ли Берга беззвучно шевелились. — Вы правы, — к нему, наконец, вернулся голос. — Некоторые аспекты этого плана содержали в себе рациональное зерно. Единая власть над всеми народами, единый дух, единая цель… Но методы, методы!
   — Это вас и отпугнуло. Когда вы поняли, какой ценой будет оплачено торжество ваших, идей…
   — Я заявил решительный протест! Я против…
   — Вас долго и по-всякому уговаривали. Но вы…
   — Я был непреклонен! Я был возмущен профанацией возвышенных философских идей, я сказал об этом открыто!
   — И вас отправили на завод. Работать под дулом пистолета.
   — И плетью… — прошептал Ли Берг.
   — До нашего прибытия рядом с вами работали темные, неграмотные, забитые солдаты, набранные из всевозможных иностранных легионов.
   — Откуда вы и это знаете?
   — Это же просто. Кто необходим для осуществления первого этапа операции «космический бог»? Во-первых, строители базы. Они уже мертвы. Боюсь, что на Земле их считают казненными… в некоторых земных тюрьмах. Во-вторых, требовались молодчики без чести и совести. Охранники. Их набрали в основном из «белых легионов»: лучшего источника трудно найти. Затем рабочие одновременно солдаты — на завод. Ведь белые легионеры не слишком обожают черную работу. Эти солдаты — рабы, как я уже сказал, были извлечены все из той же клоаки неоколониальных войн. Сделать это было тем легче, что ремесло убийц стало теперь уж чересчур опасным. В-третьих, нужны были специалисты. Вроде вас. Отбирали тех, кто уже был умом и сердцем на стороне гюисмансовского неофашизма. Конечно, в таком сложном и нервном деле не обошлось без накладок. Вы, например. И еще один. Электрик.
   — Эриберт?! — воскликнул Ли Берг. — Не может быть! Этот отъявленный…
   — Он оказался гибче вас. Согласился, принял, присягнул. И… в первый же день явился ко мне прощупывать. И в первый раз и во второй он ходил вокруг меня, как голодный кот вокруг каши. И мы уже совсем было столковались, но что-то помешало ему прийти на последнюю встречу. Вероятно, его в чем-то заподозрили. Но, так или иначе, мы все обязаны ему спасением. Это он в критическую минуту оставил базу без света. И погиб как герой. Умнейший был человек: сообразил даже, что на заводе свет лучше оставить.
   — И все же нам повезло. — Крис тихонько вздохнула. Дверь была приотворена, и краем глаза она следила за лестницей, но ее внимание было поглощено разговором. — Мы везучие, раз все случилось так, как случилось, повторила она.
   — Везучие? — Полынов рассмеялся и с удовлетворением отметил, что смех не отдался в голове звенящей болью. — Конечно, мы везучие. Но не только. Это общее заблуждение, что грубая сила неодолима. А на самом деле она слаба. Потому что опирается она не на людей, а на примитивные автоматы в человеческом обличий. Нет, вы вдумайтесь: в тесноте, в условиях космоса собрано несколько десятков бандитов, взаимно ненавидящих друг друга. Угнетающая обстановка слежки; нервы на пределе, потому как и тупице ясно, что противопоставить себя человечеству — безумный риск. Для уничтожения такого «коллектива», находящегося на грани истерики, не нужно бомб, достаточно хорошей паники. Устроить им такую панику, воспользоваться ею да, это была задача. Тут нам везло.
   — И больше не повезет!!!
   У Ли Берга отвалилась челюсть. Крис вскрикнула. Поздно. Часть стены успела беззвучно повернуться, Гюисманс держал их на прицеле.
   Он взглядом приказал Крис встать. Она, как под гипнозом, встала. С коленей соскользнул лайтинг.
   — Игра проиграна, — торжествуя, сказал Гюисманс. — Ваших я заблокировал на заводе, изменник мертв. Радиограмму вы не смогли передать… Все!
   — Ты дурак, Гюисманс, — Полынов как ни в чем не бывало поправлял подушку. Он даже не смотрел на врага. — И знаешь почему?
   Гюисманс опешил. У него часто задергались губы.
   — Ты еще смеешь!.. — прохрипел он.
   — Просто я хочу указать на одну твою ошибку. На Гюисманса страшно было глядеть, так его трясло.
   — Нет больше ошибок, нет! — взревел он.
   — Ошибка все-таки есть. Великолепный пинок под зад — вот что тебя ждет после случившегося.
   На лбу Гюисманса вспухли вены.
   — И еще одну ты допустил ошибку, — с расстановкой сказал Полынов. — Роковую причем…
   Он помедлил, глядя Гюисмансу прямо в глаза.
   — Ты не видишь, что сейчас делается… за твоей спиной! Бей!!! — закричал он.
   Гюисманс обернулся как ужаленный. В тот же миг сзади на него обрушилась метко пущенная подушка. Нервы потряс дикий, торжествующий вопль Полынова.
   Гюисманс вдруг вскинул руки, рванул, царапая шею, воротник и грохнулся на пол.
   Ли Берг, схватившись за сердце, сполз со стула. Крис бросилась к лайтингу.
   — Не надо, — сказал Полынов. — Он умер.
   Еле владеющий собой Ли Берг подполз к Гюисмансу. Подняв голову, он секунду разглядывал потайной ход, в глубине которого, разумеется, никого не было. Потом перевел взгляд на Гюисманса.
   — Мертв, — потрясение прошептал он. — Это чудо…
   — Нет, — чуть слышно отозвался Полынов, борясь с нахлынувшей слабостью. Был шанс, и я им воспользовался. Его убил испуг.
   — Боже мой, психологический шок, и он мертв, мертв… — Ли Берг еще никак не мог опомниться. — Но почему, почему он не прикончил нас сразу?
   — Почему? Странный вопрос… Его погубила общая для диктаторов черта характера. Они все позеры.

АРИАДНА ГРОМОВА
В КРУГЕ СВЕТА

   Все началось неожиданно… Впрочем, я ведь знал и все знали, что так это и будет — неожиданно. Наступит какое-то последнее утро… или день, или вечер, все равно, а потом… потом — это можно было тысячу раз представлять себе по-разному. Но своего, этого варианта я не предвидел. Мне он и сейчас кажется самым невероятным из всего, что могло случиться. Со мной или с кем угодно другим, неважно. Иногда мне кажется, что я схожу с ума… Да это, наверное, так и есть! Но тогда… что же будет тогда с ними? Они ведь теперь целиком зависят именно от меня, от моего сознания, от моей воли, от моей любви…
   По-видимому, я должен торжествовать — моя теория, моя вера победили. Но какая странная, горькая победа! Зачем теперь все это? Кому я расскажу? Им? Но им-то как раз и нельзя ничего рассказывать. Если б я мог, я бы скрыл от них вообще все. Но этого не скроешь.
   Я даже не могу представить себе, что сейчас творится в Париже. Радио умолкло сразу. Кругом все мертво. По ночам на востоке над холмами встает тусклое багровое зарево. Что это? Отсвет пожаров, свечение радиации или просто продолжают пылать пережившие людей знаменитые огни ночного Парижа?
   Недавно мы с Робером видели фильм… Странный, очень грустный фильм. Я долго не мог отделаться от глубокой печали, которую навеяли кадры этого фильма… Впрочем, там были не кадры в обычном смысле слова, а чередование статических фотоснимков — будто подлинные документы. Третья мировая война там изображалась так. На Париж (он снят с птичьего полета) ложится тень. Потом тень исчезает — и половина Парижа лежит в развалинах. Трижды падает эта трагическая тень на Париж. Под конец — города нет. Торчат обломки Триумфальной арки, оплавленные, изуродованные конструкции Эйфелевой башни; тени домов, тени улиц. «Немногие уцелевшие укрылись в подвалах дворца Шайо», — говорит печальный голос диктора.
   Что ж, может, так оно и есть на деле и где-то укрываются уцелевшие. А может, это пустая надежда… Мы с Робером за последнее время почему-то смотрели много фильмов о грядущей войне. Были очень страшные. Но на меня сильно подействовал этот, американский, не помню, как он назывался. Где от всей Америки уцелел экипаж одной подводной лодки, а от всего человечества — население Австралии. И то на время, все они обречены, незримая волна радиации неотвратимо движется на них. Да… интересно, жив сейчас режиссер, что делал этот фильм? Вряд ли… на таких фильмах капитала не сколотишь, так что атомного убежища у него нет…
   Там, в этом фильме, американские моряки долго не могут поверить, что все, вот так сразу, кончено, что нет их семей, нет Америки. Они слышат таинственные беспорядочные радиосигналы откуда-то из Сан-Диего и все надеются: может, кто-то все же остался в живых и вот подает сигналы. Потом оказывается, что по ключу рации стучала бутылочка из-под кока-колы: она зацепилась за кольцо шторы, колеблемой ветром.
   У меня тоже была своя бутылочка… Впрочем, кто знает, что это было, может, и вправду живая душа. Вон в том доме на склоне холма по вечерам загорался свет. В одном только окне. Раньше — всего неделю назад! — там жила большая семья. Я часто видел детей, носившихся по берегу Сены вперегонки с великолепным серым догом; видел юношу, ездившего на мотоцикле; иногда вывозили на кресле старика. Воспоминание об этом старике меня ужасает: а что, если он остался в живых и зажигал свет в своей комнате, чтобы дать о себе знать? Уже два вечера света нет…
   Нас семеро тут, в вилле у подножия холма. И это все, что осталось от человечества? Возможно… Вот она, третья мировая война! Год от рождества Христова 19…, июль, солнечный французский июль… До самой последней минуты все верили, что как-то обойдется. Ведь и раньше бывали такие ситуации, что казалось, еще секунда — и все полетит к чертям. Вот и полетело в конце концов. Интересно, кто первым нажал ту знаменитую кнопку? Хотя какая разница теперь…
   Снова и снова я думаю: а если еще кто-нибудь уцелел? Не таким странным образом, как мы, а более естественно? Ну, в противоатомных убежищах, например, или на подводных лодках, как в том фильме… Или в горах, где-нибудь в Тибете. Хотя кто знает, где и как это началось… Ну, все равно — не может быть, чтобы всюду так уж одновременно… Где-нибудь подальше от главных очагов пожара, возможно, успели принять меры. Тогда… Впрочем, что тогда? Медленное угасание? Нет, если спаслось много людей и среди них ученые, кто знает, может, у человечества и есть надежда на спасение, на медленный, трудный путь — куда? Неужели опять в прошлое, по замкнутому кругу? Неужели?…
   Странно, что я многого не могу вспомнить уже сейчас, через неделю. Помню мирное, очень ясное и теплое утро. Я собирался ехать в Париж, к Роберу Мерсеро, мы с ним договорились… О чем? Ах да, его опыты с электродами. Он обещал продемонстрировать мне, как это делается. Да, Робер… Я его почему-то теперь боюсь. Впрочем, сейчас я всего боюсь, и самого себя в особенности… Итак, я собирался поехать в Париж… Я помню даже, что вывел машину из гаража… Вот сейчас мне почему-то кажется, что я был в Париже, в кабинете Робера… Нет, это, конечно, чушь, я не мог там быть. Да, это он ко мне приехал, а не я к нему. Он был уже на полпути к нашей вилле, его машина подпрыгнула на шоссе от страшного подземного толчка, он обернулся, увидел вдалеке над холмами сияние яркой вспышки и погнал машину изо всех сил… А мы… да, мы тоже все увидели и поняли. Мы ждали неминуемой гибели, но все же наглухо закрыли окна и двери и сели внизу, в большом сумрачном холле. А потом появился Робер. И вместе с ним отец и Валери.
   Вот это самое странное! Почему они именно в эту минуту решили отправиться ко мне? Отца я не видел три года, а Валери… если не считать случайных встреч на улицах и в театрах, мы с ней не виделись уже девятнадцать лет. Почему она… Ну, я понимаю, Шарль умер, а она ведь тоже всегда боялась одиночества… Поэтому так все и вышло тогда, во время войны…
   Нет, все это не поддается логическому объяснению. Робер смеется надо мной, он говорит, что моя теория вообще построена не на логике, а на вере. Пусть так, но я не во все могу поверить. Почему именно в этот день отец решил навестить меня? Он говорит — старость, одиночество. Да, конечно. Одиночество! Они словно сговорились с Валери! Впрочем, оба они хорошо знают, как я всегда боялся одиночества, и понимают, что это объяснение я приму охотней, чем всякое другое. Но ведь Женевьева умерла три года назад — почему же он только сейчас решил приехать? Тогда, на похоронах Женевьевы, я уговаривал его переехать к нам — он наотрез отказался.
   Ну, допустим, он все же передумал. Как-никак ему семьдесят три года, хоть он и выглядит намного моложе. Но Валери! Пускай тысячу раз одиночество — но искать спасения от одиночества в доме своего бывшего мужа, в его семье? И я должен в это верить? Впрочем, Робер прав: она действовала не рассуждая. Как только первый приступ горя миновал, она почувствовала себя бесконечно одинокой и кинулась ко мне, потому что больше было некуда. И потом Констанс — она ведь такая спокойная, мягкая, рассудительная, Валери это знает… Вообще прошло девятнадцать лет, все изменилось и вне и внутри нас… А все же… если это моя любовь удерживает их всех в жизни, то, может быть, моя любовь и собрала их всех здесь в минуту опасности? Это, правда, уж совсем похоже на мистику, но они появились именно в этот момент, все трое… И Робер… А ведь я должен был ехать к нему в Париж… Странно, теперь я уже не могу понять, как мы с ним уговорились, все путается… да, да, лучше не думать об этом, ведь это в конце концов несущественно.
   Итак, на исходе первая неделя третьей мировой войны. Мы — возможно, последние остатки человечества — сидим в наглухо замкнутой вилле среди отравленной пустыни. Чего мы ждем, на что надеемся? Конечно, на то, что погибла не вся Земле, что где-то есть люди. Будем держаться до последнего… До последнего — чего? Что нас держит?
   Не могу понять, откуда у меня эта глубокая, подсознательная уверенность, что надо выдержать, что все держится на мне, все зависит от меня. Я не могу объяснить, что это. Просто свойство человека — надеяться вопреки всему? И Робер… Он верит тоже. Почему? Иногда мне кажется: он знает что-то неизвестное мне. Но что? Что можно знать теперь о мире? А вдруг он поймал сигналы? Но как же он может молчать об атом?
    Ну вот, контакт налажен… отчетливость поразительная, я бы не поверил заранее… хотя что удивительного после такой подготовки… Во сколько сможем выдержать мы оба?… Теперь попробуем включить ток… Это даст передышку… если только… Ну, тут уж приходится действовать наудачу… Будем искать…
   Боже, почему я вдруг вспомнил эту встречу с отцом? Я ее даже и не помнил в общем. А теперь вижу все так ясно, будто мне снова шесть лет и мы сидим с отцом на скамейке в парке Монсо. Вот странно, я впервые вижу, что отец сидит, неловко вытянув правую ногу, и опирается на тросточку, — а ведь верно, он после войны не сразу вернулся домой, долго лежал в лазарете. С ногой было неладно и с легкими, кровохарканье не унималось. Я все это знал со слов матери. А сейчас вижу…
   Яркое весеннее солнце, удивительно яркое, даже глаза слепит, но от него весело. Деревья и кусты в легкой желтоватой дымке. Над нашей скамейкой старый каштан; я оборачиваюсь и вижу, что почки уже лопнули, от них остались клейкие коричневые чешуйки, а листья, очень яркие, глянцевитые, еще не развернулись и похожи на маленькие сморщенные лапки. Я все время верчусь и болтаю ногами. Башмаки у меня стоптанные, на правом — аккуратная маленькая заплатка, закрашенная чернилами. Это мама красила вчера вечером. Отец тоже смотрит на мои башмаки и не то вздыхает, не то кашляет. Лицо у него землистое, усталое. Странно, я даже не помнил, чтоб он носил усы. Ах да, на свадебной фотографии, но там — маленькие, аккуратные, а эти большие, некрасивые и вниз свисают. Но я сейчас же перевожу взгляд на аллею. Там движется что-то непонятное: половина человека. Это страшно. Я, наверное, не Хотел этого помнить, а сейчас я чувствую, как мне было жутко тогда. Бледное, измученное яйцо запрокинуто, глаза жмурятся от ярких лучей, рот растянут в гримасе усталости, и кажется, что он беззвучно хохочет.
   — Папа, почему он смеется? — с трудом выговариваю я.
   — Он не смеется, что ты… — Отец тяжело встает со скамьи, опираясь на палку, и подходит к калеке. — Закуривай, — говорит он и протягивает пачку сигарет. — Где это тебя?
   — На Сомме, летом шестнадцатого года. Высота восемьдесят, не слыхал? хрипло отвечает тот. — Снаряд. Я один в живых остался из всего взвода, а уж лучше бы…
   Мне страшно, что отец с ним разговаривает. Я осторожно сзади подбираюсь к отцу и тяну его за рукав.
   — Идем! — шепчу я.
   — Твой? — равнодушно спрашивает человек. — А меня, конечно, жена вытурила: на что я ей такой! С другим снюхалась, пока я по лазаретам валялся. Тебя, ясное дело, не выгонят: ноги при тебе, а что хромаешь чуть… — Он затягивается глубже и болезненно морщится. — Везет людям! Мне вот никогда не везло!
   — Мы с женой тоже разошлись, — тихо говорит отец.
   Я этого разговора не помнил, могу поклясться. Надо будет спросить отца. И того, что мне говорил отец немного позже, в маленьком полутемном кафе на площади Терн, где он угощал меня кофе с ванильной булочкой, я тоже не помнил. Наверное, я был занят лакомой едой — я и сейчас чувствую, какой вкусной мне казалась эта разнесчастная булочка, да оно и не удивительно, жили мы тогда почти впроголодь.
   Отец сидит, слегка откинувшись на спинку стула и вытянув ноги. Он говорит тихо, почти бормочет — не мудрено, что я его не слушал тогда.
   — Клод, мой мальчик, война — это такая штука… Тебе этого не объяснишь. Но она человека всего переворачивает. Она тебя убивает. А если ты все-таки остался в живых, приходится вроде как заново на свет рождаться. И все по-другому. А твоя мама, она этого не понимает. В тылу никто этого не понимает. Но твоя мама, она хорошая женщина, ничего не скажешь, ты ее слушайся, ладно?
   Я киваю головой, продолжая уплетать булку. Отец вздыхает и морщится.
   — С деньгами вот плохо, — говорит он доверительно, как взрослому. Работать я пока не могу, сам видишь…
   Да, понятно, почему его не принимали ни в один магазин, хоть он был хорошим продавцом. Он хромой, лицо у него истощенное, серое. Мать мне говорила, что он хватался за любую работу, но отовсюду его выгоняли, как только появлялся здоровый и сильный конкурент. Мать была уверена, что, если б не это его увечье, все сложилось бы иначе и мы жили бы по-прежнему вместе.
   — Они все вернулись из окопов какие-то чудные, — говорила она, — но у других это прошло понемногу, а ему, видишь, с работой не повезло, вот он и озлился. А тут еще эта гадина появилась, купила его задешево… Подумаешь, счастье какое — бистро в Бельвилле! Грязная дыра на вонючей улице…
   Эти разговоры я хорошо помню, они часто повторялись.
   — Мы с тобой будем часто видеться, да, сынок? — бормочет отец и, протянув руку через стол, треплет меня по голове — рука у него большая и горячая. — И ты на меня никогда не сердись, ладно? Я ведь не виноват, что война была. И никто не виноват. Только — или бы уж всем воевать, чтобы все друг друга понимали, или никому. Никому-то — оно, конечно, лучше…
   Он долго молчит. Я смотрю на его длинные смуглые пальцы, отбивающие военный марш на грязном столике, потом перевожу взгляд на темный, в полоску пиджак, на галстук бабочкой. Хозяин кафе оглушительно зевает, я с интересом присматриваюсь к нему: какой он толстый, и вот уж усы так усы! В кафе душно, пахнет ванилью и жженым кофе, с улицы ложится широкий сноп света, надвое разрезая узкий темный зал. Ослепительно сверкают в луче бутылки на стойке. На одной из них — яркая этикетка, изображен негр.
   — …А нам с ней все равно не жить вместе, — бубнит отец. — Ты уж не сердись, малыш. Это все война. А Сесиль не понимает… Только это чистая правда, и ничего уж тут не поделаешь… Если б не эта проклятая война… Может, это и потому, что мы с ней четыре года не виделись…
   Вот как это было, значит. Кто знал, что через четверть века я буду опять слышать эти слова: «Война… ничего уже не поделаешь… почти шесть лет, Клод! Если б не эта война… Я думала, что ты не вернешься. Мне ведь сказали, что ты убит… Я ждала… а потом…» Она ждала год. «Всего год», — думаю я. «Целый год одиночества!» — говорит она.