- Человечность! - вот что изумительно... Он несет ответственность за каждую свою ошибку. Он п р и с у т с т в у е т. Это такая ошибка человека забросить Его подальше, на некие небеса! Он - здесь! Мы никак этого не поймем. Он послал нам Сына Своего в доказательство - мы и этого не поняли. И если мы ошибка, то Он усыновил эту ошибку. Он поставил нас этим выше всего в этом мире! Выше ангелов и архангелов! Потому что они всего лишь существа, пусть и высшего порядка, а мы - дети Его. Вы говорите, что Адам праотец наш... Нет! Он тоже всего лишь тварь Божья, потому что он не был Сыном Его. Мы - внуки Адама, но дети - Господа. И Он давно ждет. Он нуждается в нас. Он все еще надеется. Он верит в нас. Можете себе представить, как же Он верует! Мы же отчаялись и веруем во все, что угодно, кроме Него. Мы провозглашаем Его заветы, заповеди и законы и сами себе ими угрожаем. Мы запугали себя Господом как начальником, который нас осудит и накажет. А Ему не этого от нас надо. Ему бы немножко нашей веры и любви. Немножко ответной ласки Отцу... Вы не замечали, что отец всегда самый необласканный в семье человек? Он работает, и работает, и работает. Или пьет, и пьет, и пьет. И так сходит на нет, не разогнувшись... Папа! - ПП всхлипнул. - Прости меня!.. Ну вот мы и у цели, - спокойно тут же сказал он, бросив взгляд окрест. - Уже скоро. Я хочу, чтобы вы поняли, в чем наша общая ошибка. Веруете вы или нет, совсем не важно. Вы - человек. А Он... Он - не над нами, Он - в нас. Мы с Ним - одно. И не преклоняться перед Ним, не извиваться самоуничижаясь и не строить из себя богочеловека - а надо Им Самим стать. - И он опять взглянул окрест. - Вот и кладбище показалось... Тут уж рукой подать.
С кладбища доносился негромкий, ненадрывный, умеренный плач. Хоронили Сенька, Семена, Семиона или Симеона. Он пропал, и его хватились лишь на третий день. Нашли его в разрушенной церкви уже застывшего. В красной рубашке, он обнимал большую, ведерную бутыль чачи, которую украл у мамы Нателлы. Это она плакала так ненарочно, так честно и ровно: разве я ему не наливала?.. разве бы я ему и так не дала... Он так и не прикончил всю - достиг половины. Но он и не расстался с ней. Кто-то даже высказался похоронить их вместе. Потом решили этими же остатками его помянуть.
- Запомните, доктор, - сурово изрек ПП. - Похмелка - это все то, что ты выпил вчера.
ДД было отказывался - все порывался в соседний санаторий. Там одна сотрудница... видел бы, какими глазами посмотрел на меня утром ее сын... Но воля ДД была уже сломлена.
- Что вы все топчетесь, как Наполеон! - сказал ПП, равномерно стукаясь лбом о крышку простого гроба. И ДД сломался...
- Что же вы так плачете, доктор??
- Я представил себе биомассу червей...
Так умер русский бич, Божий человек Сенёк-Семион.
И здесь, на скромных поминках, над свежей могилой, ПП потерял ДД и отключился сам.
III. ОГОНЬ
1. Кот
Вопрос о том, кто я такой, встал необыкновенно остро.
ОН опускался - меня опускали.
Встречи хватило дня на три. Объятия распались. По телефону ЕГО заверили, чего ОН стоит, и я согласился. Я растянул осень, и тем более состоялась зима. Из окон дуло очередной ноябрьской годовщиной - шестьдесят пятой? шестьдесят шестой? шестьдесят седьмой. Три дня превращались в три года, и три года пролетали, как три дня. Шуба на мне развалилась. Вот уж не знал, что стоит достаток! И очки могут стоптаться на носу, как подметки, - что уж сетовать об обуви. В квартиру набежали тараканы. Сопли охватили меня пожаром, платки сохли по батареям. Я просыпался от нестрашных, занудных кошмаров, все менее отличавшихся от жизни.
Сначала будто бы ничего, сплю. Звонок - иду открывать. Извиняются, не туда попали. Ничего, ничего. Иду досыпать, лег - проклятье! - забыл свет в квартире погасить: из-под двери бьет. Иду гасить, а они уже на кухне, с тортиком, чай пьют. Очень миролюбивы, объясняют, что раз уж у них так и так адрес неправильный, а они специально на новоселье на поезде приехали, то они уж у меня и чтоб я присаживался. Я им что-то насчет того, что как-то так... а они: ничего, ничего, не стоит, мол, мне беспокоиться. И все такие круглые, провинциальные, не нервные, как бы даже застенчивые, но наглые. На звонок уже сами пошли открывать, а там еще такие же и опять с тортиками. Я их выталкиваю, а они становятся как бы вялые, бессловесные, валятся, я в них путаюсь, вязну, все более зверея. Накидал полную лестничную площадку каких-то ватников, валенок, ушанок - последние так вообще превратились в половую тряпку. Только снова лег - шкаф стал потрескивать, форточка распахнулась, искры из всех щелей, и дымком повеяло. Надо форточку бы затворить, - сил встать больше нет. А в форточку уже какой-то ватник лезет, ушанку обронил, ворчит. Шкафчик мой в углу задел, со шкафчика бюстик Наполеона начал валиться. Я еле его поймал, чтобы не разбился. Выпихиваю ватного обратно в форточку; он раздался, как пролез, и обратно не пропихивается. Искры сыплются, как от сварки, Наполеон посверкивает бронзой в их свете, а глазницы у него пустые, как у античных статуй. Наполеон-то у меня откуда? Не было у меня отродясь Наполеона! Не стоял он у меня никогда на шкафу... Выбрасываю и кумира вслед за ватным, тщательно закрываю форточку, а там, за дверью, уже дым коромыслом, гвалт, кутерьма электричество жгут и веселятся.
Сопли душили меня. Пробуждаясь, в ужасе зажигал я настоящий свет, в той же, однако, комнате, тянулся за корявым комком носового платка. Из платка порскали тараканы.
Вот что такое быть диссидентом! - усмехался я. Главное, не перепутать начальные стадии с окончательными. В моду входил СПИД. Сопротивляемости никакой. Сопли переходили в кашель, а кашель в понос. Методы слежки и синдром мании преследования совпадали. Начальные симптомы приводили к случайным связям, а случайные связи к алкоголизму. Не опохмелившись, душа жаждала расколоться. Колоться было перед кем, но не в чем. В одном случае ты становился сумасшедшим, в другом - эмигрантом. Не хотелось ни того, ни другого. Но КГБ все-таки лучше эйдса, и не надо их путать. Слава моя росла.
ЕГО навещали. То девицы, то проходимцы. Проходимцы были в буквальном смысле - прямо с вокзала. Живу я там как в анекдоте, живу!.. Меня будили спозаранку: прямо с поезда. Встреча наша напоминала встречу двух котов в подъезде. Не без достоинства. Один с трудом отражается в зеркале, у другого глаз на щеке. Не без правил. Например, снять в прихожей обувь и последовать по моему замызганному полу прямо на кухню. Пока я делаю вид, что моюсь, - на самом деле обдумываю, как тут быть, с неудовольствием проводя немытой рукой по заиндевевшей щетине. Портфель, который он внес, был больше его самого. Не иначе как все имущество. Можно точно датировать его появление. Как раз был сбит корейский лайнер, а за день до того открылась Международная книжная ярмарка и я встречался со шведским издателем. Швед был из Amnesty, и взгляд его выражал недоумение, будто я как-то не так себя вел. Мол, все еще не сижу. Он и в прошлый раз настаивал, как бы так мне помочь. Я разочаровал его тем, что мне нужны только очки "как у битлов". Вот и сижу напротив незваного гостя в шведских своих очках...
- Половина миллиона ваши, - говорит он, раскрывая портфель.
"Как просто!" - восхищаюсь я.
Наконец-то меня покупали. Гордыня моя была поставлена на место: не могли прислать кого-нибудь поубедительней?
Он вынул из портфеля зубную щетку, а затем и всю рукопись. Она помещалась в четырех папках, каждая из которых была в отдельном целлофановом пакете плюс завернута в некий пергамент.
- Так, - сказал я, овладевая ситуацией. - Сколько вы отсидели?
- Восемь лет. Почти восемь...
- А сколько вы это писали?
- Год. Почти год...
- А сколько здесь страниц?
- Восемьсот. Почти. Немножко не хватило.
- И вы хотите, чтобы я это прочитал за день?
- Так вы же не оторветесь!
Выходит, ситуацией и владеть не надо, если она исходно твоя. А кто читал-то? Так вы первый и будете. А откуда вы меня надыбали? А в адресном бюро. Вы что же, меня читали? Не-а, я по "голосам" про вас слышал. А с чего вы взяли, что вам миллион отвалят? Так не меньше же миллиона...
Его наивность была равна лишь его же опыту. Он сел, когда ему не было и четырнадцати. Ума мне стоило понять, что он ТАКОЙ. Что никем, кроме себя, не подослан.
- А зачем пергамент?
- А если в воду бросать. Я все продумал. Я еще и рекорд Гиннеса поставить могу. Могу присесть пять тысяч раз. Сейчас, без тренировки, не могу. Но две тыщи точно смогу, прямо при вас.
И он тут же присел, в носочках...
- Увольте. - Я сдался.
И я не оторвался...
Глаз ему отстрелили еще в деревенском детстве за то, что отказался поцеловать котенка под хвост. Приседать он научился в штрафном изоляторе, чтобы не замерзнуть. Был он пожизненно влюблен в одноклассницу Веру, но осмелился признаться лишь из тюрьмы, выкупив фотографию у сокамерника-красюка. И получил он на свое признание положительный ответ - из Верочкиного письма выпала фотокарточка ее старшей, полногрудой сестры. Решил он устроить побег, чтобы жениться, и, познав кодекс, крикнул конвойным: "Не стрелять! Бежит малолетка!" - и получил пулю в плечо. Он бежал и чувствовал, что ему вообще оторвало руку. Раненая рука была со стороны без глаза, и он не мог ее видеть. Тогда он взял ее другой рукою и поднес к другому глазу на бегу, чтобы убедиться.
Я погибал - ЕГО спасали. Дарили ЕМУ котенка Тишу. Варежки и шапка больше ее самой. А Тишка еще меньше варежек. Я целовал ее в холодную шапку, в варежку, в Тишку. Скорей!
Нам мешали. Кто бы это мог быть? Его я никак не ожидал. Единственный в своем роде на земле человек. Такой же, как я. Родители - те лишь наполовину такие же, каждый на свою. А этот - такой же, на обе половины. Получается, брат. Хотя грузин. На год он бежал впереди меня.
Он не должен был ее видеть, она его - слышать. Квартира однокомнатная, я прятал ее в шкаф в чем была: в рубашке и в шапке. Он продолжал перерождаться в женщину. В доказательство чего отпустил бороду. Женщины его больше не интересовали как мужчину. Уже год он поднимал всю медицинскую литературу. Это была редчайшая генетическая болезнь, почему он и обязан был меня предупредить. Чтобы я впредь правильно выбирал родителей.
Это сама по себе долгая история. Потом он пропал.
Она выходила из шкафа в одних варежках. Соски ее пахли нафталином.
Лучше всех было Тишке. Он спал на моих свалявшихся рукописях.
Она уходила. ОН успел, негодяй, поцеловать ее в руку. А то она опять засунула бы ее в варежку.
Она или брат забыли книжку? "Жестяное руно победы". Перевод с грузинского.
Пишут же люди!
Покатыми, нобелевскими волнами катилось повествование. Лизало берег Колхиды. Маленький усталый отряд, последний остаток могучего войска. Впереди Язон, не иначе как в "плаще с малиново-красным подбоем". За ним тот, который все исполняет молча, вроде в плену ему отхватили язык. А за тем уже тот, который только почесывается, - его донимают "москиты". Всех по очереди трясет малярия. Лишь один Язон гладко выбрит, отражаясь в собственном щите. Иной хромает в конце - короткий обоюдоострый меч натер ему шею, и у него "гноится набедренная повязка". И тут немой произносит первое слово. "Понт", - сказал он. Короткий и обоюдоострый промыл свою рану морской водою. Развели костерок. Отблески играли в их запавших глазницах. Жертва москитов почесывал свою широкую грудь осетина. Сыпались искры, не достигая звезд, под которыми мирно спала непостижимая Эллада, забыв своих героев. Со страницы повеяло костерком, и ноздри мои раздувались от бессильной зависти к этому древнегрузинскому греку.
Поторопился я спастись до срока... поторопился я креститься - вот что! Сорок лет прождал, как великий князь, а - поторопился. Не умер я тут же! А как там было умереть?.. Глаз, тот не умер, когда ему, ребенку, шконкой (прут из спинки железной кровати) фанеру (грудь) отбивали, - а как тут умрешь, дотянув с грехом до сорока, в самом красивом месте на земле... от счастья разве. Монастырь Моцамета, что, как выяснилось, и значит "верующие", стоял на километровом обрыве над Курой, и с обрыва там праздновался такой мир и пейзаж, еще и принаряженный осенью, - воздух был чем дальше, тем прозрачнее: на дне его, на пойменном берегу, как раз собрались отпраздновать воскресенье, разводили шашлык, выкладывали лаваш и зелень, и счастливая корова, подкравшись, украла лаваш и бегала кругами по лугу от преследователей, как собака, и обворованные были еще счастливее вора...
"Знаю грехи твои... - сказал отец Торнике на первой в моей жизни исповеди, не дав мне рта раскрыть, - могу себе представить... И отпускаю тебе... Только запомни: грешить тебе с этого дня станет тяжелее". И вздохнул со знанием. Зря я ему не поверил! С весельем плевал я на сатану в виде скребка и метлы, притуленных в углу храма. "Тьфу на сатану!" - провозглашал отец Торнике, и все мы, шествовавшие гуськом, со свечками в руках, с радостью выполняли. Легко мне тогда было плевать на него! Дорогой Гаги, драгоценный отец Торнике... легко тебе было получать свой первый срок, крестив пионерский лагерь во время купания! Вылезали тогда дети на бережок уже без красных галстуков... "Да мне, - говорил Гаги, - стакана на роту хватит". Надо было на меня потратить побольше за счет пионерлагеря и потенциальной роты. Дорогой Гаги! помяни меня в своих молитвах...
Меня спасала, в частности, одна редакторша. Пробовала оформить мне командировку в Тбилиси для участия в "круглом столе" на тему "Феномен грузинского романа". Для начала мне дали редакционное задание. Разоблачить лжегероя. Героем он стал за Афганистан - так ему мало: теперь он спас утопающего. Как психолог я должен был доказать, что никого-то он не спасал, а просто по инерции искал того самого подвига, которому всегда есть место в нашей жизни. Для либеральной редакторши это была бы доступная форма осуждения войны в Афганистане.
Мне не понравился ее пафос. И я пошел.
Передо мной сидел очень спокойный мужик. Как опытный следователь, я занял место против света, чтобы видеть все оттенки выражения его лица и чтобы он, стало быть, не видел моих оттенков. По тому, как он усмехнулся, мне показалось, что он просек. Ему хватило взгляда, чтобы провести рекогносцировку и сосредоточиться на выбранном объекте. Это был почему-то громкоговоритель. На него-то он и сориентировался. Я, значит, был психиатр, а у него мания. Я был убежден, что кабинет не оснащен. Проследил за его взглядом. Почему-то пациента волновал шнур. Шнур был выдернут из розетки и болтался несколько не достигая пола. К тому же он завязался узлом. Узел был не затянут. Ну уж никак нельзя было через него прослушивать! Одно то, что майора вызвали для беседы со мной и я принимал его в кабинете, хоть и не в своем (но откуда ему знать, что не моем?), делало меня, рядового, необученного, негодного к строевой службе - как это у них? - "младше по званию, но старше по должности". Это веселило изгоя во мне. Младший по положению соответственно стоял и молчал. Я пригласил его сесть и рассказать все как было. "Да не собирался я его спасать! - не то чтобы с раздражением, но с добродушной досадой начал майор. - Просто я, как назло, накануне книжку читал, не помню, простите за извинение, автора. Там про нашего брата. Там герой помроты, а девушка у него медсестра. Так вот она там как раз утопленника спасала. Рот в рот. Я запомнил. Я и рассказывать никому не хотел. Только в понедельник в академии разговор, как кто выходные провел, а они знали, что я на рыбалку собирался. А я говорю, какая, извините, на ..., рыбалка, когда мне сегодня всю ночь его лошадиные зубы снились. Ну, того, значит, кого в рот в рот. А там один со мной учится, в стенгазету пишет. Он, значит, и написал, а гарнизонная газета перепечатала. А я бы, если перед тем в книжке не прочел, про медсестру, рот в рот, то и не снились бы мне лошадиные его зубы. Я и не собирался стать военным, мечтал, конечно. Я на заводе работал, у меня уже пятый разряд был. А тут повестка, поступай, зовут, в училище. Ну, я пошел. Недавно в цех свой зашел - ну, все помнят, не забыли, выпили, конечно, я специально с собой взял. Даже заскучал по цеху. Ну, куда уж теперь, и квалификация не та, и вообще, теперь уж до запаса. Только училище кончил, а тут вызывают срочно - и в самолет, куда-чего, никто не знает. Потом на вертолет - и десант. Я, значит, с первого самого дня, с первой ночи. У нас писали, что 21-го, а на самом деле 20-го. Но это я так уж, по секрету вам говорю. Вы этого не печатайте. Мы первыми во дворец и ворвались. Как сейчас перед глазами. Такая голубая комната, вся шелком обитая. Но пустая уже. Только один альбом на полу и валялся. Я его еще посмотрел. Там всякие семейные его фотографии. Красивая женщина! Знаете, я честно скажу, сначала совсем не страшно было, даже интересно. А потом, как меня зацепило в первый раз, я в броню залез и не вылажу. Мне наш замполит, ничего не скажу, отличный парень, так говорит: ты вылезай из брони-то, из танка то есть, а то так и просидишь. Ну, пересилил себя, потом ничего. В разведку идешь - стрелять нельзя, тесак один на все отделение, верите ли, старшина под расписку выдавал, а на спине рация сорок килограмм. Спина вся черная, боль адская. А надо, чтобы не заметили. Там какого афганца встретишь, тут же кончать приходится, чтобы своим не сообщил. Ну а как стрелять нельзя, приставишь тесак к уху и стукнешь по нему, так он от и до уха. Главное, тишина. Так вот, одного не убивали, а значит, на него, как на ишака, рацию. Он и нес до самого конца. Потом, конечно, ликвидировали, что делать. Большого удовольствия в этом нет. Того-то помполита, на повышение пошел, а нового прислали - дурак дураком, неопытный еще. Мы к их посту подползли, копыта обвязали, тихо. Я высовываюсь - двое, с винтовками, у костра. Я выбрал, на кого броситься первого, и машу, чтобы с другой стороны зашел, чтобы другого на себя взял, а он: "Чего?" Но я-то уже бросился на своего, а другой услышал и на меня прикладом. Пол-уха мне оторвал, но я его все-таки прикончил, а помполит - того, все-таки молодец, сзади кокнул. Жрать хочется! - а они как раз лепешку ели. Я лепешку разламываю, а она в мозгу перепачкалась, темно, так я пачканую помполиту, а сухую - себе. Ничего, не заметил. Потом еще до утра оба ползали: я затвор потерял, когда прикладом-то махал. Так и не нашел. Потом я на китайский заменил, он подходит, номер мне ребята перебили". "Так вам за это героя дали?" - спрашиваю. "Не, не за это, да и не дали, а только представили. Там сто шестьдесят убитых надо было, а у меня только сто двадцать девять. Помполит, тот, про которого я раньше рассказывал, представление на героя заполнял, округлил. Ничего, посмеялся, Родина простит. Но нас двое было, а звезда одна. Мне Боевого Красного Знамени дали. Вот она, редакторша ваша, не поверила, что я утопленника откачал, я это отметил, между прочим, он уже совсем был; я, главное, удочку закинул, смотрю, какой-то розовый пузырь на воде, а это его спина оказалась, он горбом, как поплавок, всплыл. Ну, я вытащил - спина сухая, теплая от солнца, а сам холодный. Я зову, кто откачивать умеет, а они сначала все столпились, а как позвал, и все разошлись, "скорую" вызывать. Какая "скорая"! Я пробую искусственное дыхание, толком не знаю, как. Куда там! Тут я и вспомнил про медсестру, в книжке. А он, наверное, выпил перед тем как следует. Так это все рот в рот, с блевотиной. Часа два над ним бился. Сам не поверил, когда он очухался. Тут и "скорая" подкатила. Стали выяснять, кто да что, а я нахлебался, я задами, огородами, как Котовский, удочки-то смотал, какая рыбалка! Вот я ему, корреспонденту нашему, только и проговорился про то, что все всю ночь его лошадиные зубы мерещились. Что тут? А он расписал. Вы бы лучше про наши детдома написали. Ведь какая нищета, ужас! Я с шефским у них был, так поверите ли, они потом, после выступления, в очередь выстроились потрогать, чтобы только... к руке прикоснуться, - и отойдут, а там следующий..." Майор отвернулся.
Я думал, слезу смахнуть, а он привстал. "Извините", - говорит и прямо к громкоговорителю. Развязал узел на шнуре и обратно сел, успокоенный:
мол, теперь порядок. "Ну вот и все, - говорит. - Ничего я вам такого не сказал. Ничего секретного. Только про дату, что на день все раньше началось, чем сообщали... но это и не такой уж секрет".
Вышли мы вместе, я посмотрел с презреньем на поджидавшую нас редакторшу, и молча мы так мимо нее прошли. Прошли, прошли на улицу, там меня все это время ждал, и все еще ждал, - Дрюня-Дрюнечка, дружок мой ситничек, святой человек: имел принцип похмеляться с кем выпил вчера, тем же, что пил вчера, и столько же... втроем повернули за угол на бульвары, к "Наденьке", там еще тогда разливали. Выпили по стакану, Дрюня еще поспорил, кто за кого платить будет. Майор и заплатил, телефончиками обменялись.
Сама жизнь подавала мне пример: Глаз, Язон, Афган... Надо было побороться с собой, чтобы убедиться, что перед тобой именно то, что кажется, а не то, что есть. Бороться! Совершить положительные усилия независимо от возможности реализации. Я откликался. Я поднанялся в шоферы везти одного монаха по владимирским проселкам. Сдал кота соседке-певице. Мы осматривали мерзость запустения разрушенных храмов и сокрушались сами. Монах был старец лет тридцати. Его мудрость и зрелость равнялись разве что его неопытности. Он годился мне в отцы и сыновья. Как теленок, бегал он по линзам владимирских лугов, собирая на рясу всю пыльцу, а цветов было видимо-невидимо!.. Я сопровождал молча. Ему хотелось меня спросить, но он не мог. Он хотел, чтобы я его спросил, - я не знаю, что. "Вот, - наконец собрался я с духом, - в Творца верую, в Христа верую, в Деву Марию - верую, а вот в дьявола никак не могу поверить, что он на самом деле..." "Во что же вы тогда веруете! - возмутился монах. - Весь воздух кишит ими!" Он выразительно широко взмахнул, описав круг, и зашагал широкими шагами прочь от меня по лугу. Он удалялся быстро, и вдруг я впервые отметил, что он никак не исказил нетраченую красоту владимирского луга! Монах - вот человек пейзажа! С умилением провожал я взглядом его легко вписывающуюся в пейзаж пирамидку. Под рясой не было видно двуногости... Неужели в этом и было все дело! "Освящается сия колесница!" - рек он, когда мы благополучно прибыли. Автомобиль был освящен, и я почувствовал, как повеяло дымком и гарью, уж не иначе как от меня, когда усаживался ехать домой...
Меня у дома уже новый гость поджидал. На своем "Запорожце". Прямо из Мурманска.
"Мало у нас горя, чтобы ты еще не пил", - говорит мурманчанину Дрюня. Но тот не пьет и не курит. И еще, как постепенно мы догадались. Не то что можно в таких случаях подумать, а как раз наоборот. Белоснежный воротничок, на брюках бритвенная складочка, вольный пуловер так и спадает с плеч, аккуратнейший в искорках седины бобрик, худощав, складен, пластичен, а уж выбрит! Кожа... какая-то особенная кожа, на поколение самого моложе, шпарит наизусть Кузмина. Как он такой из своего "Запорожца" вылез?.. Не пьет, так пусть хоть за бутылкой сгоняет. Так он города не знает. Дрюня вызвался показать с готовностью, так у него места в машине нет: все скарбом забито и даже переднее сиденье снято. Мы не поверили, вышли посмотреть:
и действительно, вся машина занята книгами и выутюженными рубашками. "Все мое вожу с собой?" - спрашиваю. Он снисходит к моей шутке. Оказывается - бич, оказывается - бомж. Машина, выходит, есть, а прописки нет. Отбичевал лето, к зиме на юга подался, естественно, через Москву, естественно, через меня. Подвалила Дрюнечкина семья, гости Великого Гэтсби, друзья и знакомые Кролика: УБ, полковник ГБ в отставке, Устин Беньяминович, дедушка и внучек одновременно, бабушка у него все еще была жива тем, что души в нем не чаяла; Эйнштейн, армянин, сыроед и дворник, с ним всегда хорошо поспорить на тему, является ли водка сырым продуктом;
и сам Салтыков с песней, из тех самых Салтыковых, из которых Салтычиха, а не из тех, что сатирики и Щедрины. Он так и входит, громко распевая:
Так по камешку, по кирпичику Растащили мы этот завод!..
Затем дева юная явилась спасать меня от другой, которая явилась как раз за минуту до нее. Не разделявший наше общество мурманчанин отвел меня для разговора один на один из кухни в комнату и - не сразу то, что все сразу подумали, а чтобы я тут же, при нем же, читал его рукопись, правда небольшую. В оценке Набокова мы сошлись. Тут я отдал ему должное. В оценке же его текста я не оправдал, не прошел, так сказать, его экзаменацию. Тет-а-тета не получилось. И он не мог скрыть легкой гримасы отвращения, когда снова вдохнул весь наш смрад. Девушки плакали на плече Салтыкова.
Не говори с водою о любви!
Ей не до нас, она бежит по трубам...
Вода - это были, конечно же, они; о трубах ни слова. Появился и Зябликов, Павел Петрович в своем роде, редкий гость, и всех тут же споил. Он выкурил всю траву у буддистов, выпил все церковное вино у православных и теперь превзошел себя как экстрасенс. И правда, сила убеждения у него была колоссальная. "У тебя обязательно где-то есть клоп, я чую..." Тараканы - да, но я гордился, что клопов у меня не было. "Ты что, не знаешь, что такое клоп?" Клопом оказалось прослушивающее устройство. Зябликов прикрыл глаза и стал пассировать руками. "Здесь", - определил он, ткнув в решетку вентиляции. "А ты знаешь как сделай?" Я еще не знал. "Ты решетку отдери... У тебя какая-нибудь пика есть?" (Только бубна. Шутка не прошла.) "Ну, кочерга... Ты... - наставлял он, - решетку сдери, возьми пику, туда ка-ак... - Он сделал зверское выражение лица. Хрясь! Проколи его". И он вонзил незримую пику и стал похож на Георгия Победоносца, даже что-то грузинское проступило в его курносом незамысловатом лице. Дрюня все и проделал, один к одному. Пики не нашлось - из изуродованной отдушины торчал обломок единственной моей швабры.
С кладбища доносился негромкий, ненадрывный, умеренный плач. Хоронили Сенька, Семена, Семиона или Симеона. Он пропал, и его хватились лишь на третий день. Нашли его в разрушенной церкви уже застывшего. В красной рубашке, он обнимал большую, ведерную бутыль чачи, которую украл у мамы Нателлы. Это она плакала так ненарочно, так честно и ровно: разве я ему не наливала?.. разве бы я ему и так не дала... Он так и не прикончил всю - достиг половины. Но он и не расстался с ней. Кто-то даже высказался похоронить их вместе. Потом решили этими же остатками его помянуть.
- Запомните, доктор, - сурово изрек ПП. - Похмелка - это все то, что ты выпил вчера.
ДД было отказывался - все порывался в соседний санаторий. Там одна сотрудница... видел бы, какими глазами посмотрел на меня утром ее сын... Но воля ДД была уже сломлена.
- Что вы все топчетесь, как Наполеон! - сказал ПП, равномерно стукаясь лбом о крышку простого гроба. И ДД сломался...
- Что же вы так плачете, доктор??
- Я представил себе биомассу червей...
Так умер русский бич, Божий человек Сенёк-Семион.
И здесь, на скромных поминках, над свежей могилой, ПП потерял ДД и отключился сам.
III. ОГОНЬ
1. Кот
Вопрос о том, кто я такой, встал необыкновенно остро.
ОН опускался - меня опускали.
Встречи хватило дня на три. Объятия распались. По телефону ЕГО заверили, чего ОН стоит, и я согласился. Я растянул осень, и тем более состоялась зима. Из окон дуло очередной ноябрьской годовщиной - шестьдесят пятой? шестьдесят шестой? шестьдесят седьмой. Три дня превращались в три года, и три года пролетали, как три дня. Шуба на мне развалилась. Вот уж не знал, что стоит достаток! И очки могут стоптаться на носу, как подметки, - что уж сетовать об обуви. В квартиру набежали тараканы. Сопли охватили меня пожаром, платки сохли по батареям. Я просыпался от нестрашных, занудных кошмаров, все менее отличавшихся от жизни.
Сначала будто бы ничего, сплю. Звонок - иду открывать. Извиняются, не туда попали. Ничего, ничего. Иду досыпать, лег - проклятье! - забыл свет в квартире погасить: из-под двери бьет. Иду гасить, а они уже на кухне, с тортиком, чай пьют. Очень миролюбивы, объясняют, что раз уж у них так и так адрес неправильный, а они специально на новоселье на поезде приехали, то они уж у меня и чтоб я присаживался. Я им что-то насчет того, что как-то так... а они: ничего, ничего, не стоит, мол, мне беспокоиться. И все такие круглые, провинциальные, не нервные, как бы даже застенчивые, но наглые. На звонок уже сами пошли открывать, а там еще такие же и опять с тортиками. Я их выталкиваю, а они становятся как бы вялые, бессловесные, валятся, я в них путаюсь, вязну, все более зверея. Накидал полную лестничную площадку каких-то ватников, валенок, ушанок - последние так вообще превратились в половую тряпку. Только снова лег - шкаф стал потрескивать, форточка распахнулась, искры из всех щелей, и дымком повеяло. Надо форточку бы затворить, - сил встать больше нет. А в форточку уже какой-то ватник лезет, ушанку обронил, ворчит. Шкафчик мой в углу задел, со шкафчика бюстик Наполеона начал валиться. Я еле его поймал, чтобы не разбился. Выпихиваю ватного обратно в форточку; он раздался, как пролез, и обратно не пропихивается. Искры сыплются, как от сварки, Наполеон посверкивает бронзой в их свете, а глазницы у него пустые, как у античных статуй. Наполеон-то у меня откуда? Не было у меня отродясь Наполеона! Не стоял он у меня никогда на шкафу... Выбрасываю и кумира вслед за ватным, тщательно закрываю форточку, а там, за дверью, уже дым коромыслом, гвалт, кутерьма электричество жгут и веселятся.
Сопли душили меня. Пробуждаясь, в ужасе зажигал я настоящий свет, в той же, однако, комнате, тянулся за корявым комком носового платка. Из платка порскали тараканы.
Вот что такое быть диссидентом! - усмехался я. Главное, не перепутать начальные стадии с окончательными. В моду входил СПИД. Сопротивляемости никакой. Сопли переходили в кашель, а кашель в понос. Методы слежки и синдром мании преследования совпадали. Начальные симптомы приводили к случайным связям, а случайные связи к алкоголизму. Не опохмелившись, душа жаждала расколоться. Колоться было перед кем, но не в чем. В одном случае ты становился сумасшедшим, в другом - эмигрантом. Не хотелось ни того, ни другого. Но КГБ все-таки лучше эйдса, и не надо их путать. Слава моя росла.
ЕГО навещали. То девицы, то проходимцы. Проходимцы были в буквальном смысле - прямо с вокзала. Живу я там как в анекдоте, живу!.. Меня будили спозаранку: прямо с поезда. Встреча наша напоминала встречу двух котов в подъезде. Не без достоинства. Один с трудом отражается в зеркале, у другого глаз на щеке. Не без правил. Например, снять в прихожей обувь и последовать по моему замызганному полу прямо на кухню. Пока я делаю вид, что моюсь, - на самом деле обдумываю, как тут быть, с неудовольствием проводя немытой рукой по заиндевевшей щетине. Портфель, который он внес, был больше его самого. Не иначе как все имущество. Можно точно датировать его появление. Как раз был сбит корейский лайнер, а за день до того открылась Международная книжная ярмарка и я встречался со шведским издателем. Швед был из Amnesty, и взгляд его выражал недоумение, будто я как-то не так себя вел. Мол, все еще не сижу. Он и в прошлый раз настаивал, как бы так мне помочь. Я разочаровал его тем, что мне нужны только очки "как у битлов". Вот и сижу напротив незваного гостя в шведских своих очках...
- Половина миллиона ваши, - говорит он, раскрывая портфель.
"Как просто!" - восхищаюсь я.
Наконец-то меня покупали. Гордыня моя была поставлена на место: не могли прислать кого-нибудь поубедительней?
Он вынул из портфеля зубную щетку, а затем и всю рукопись. Она помещалась в четырех папках, каждая из которых была в отдельном целлофановом пакете плюс завернута в некий пергамент.
- Так, - сказал я, овладевая ситуацией. - Сколько вы отсидели?
- Восемь лет. Почти восемь...
- А сколько вы это писали?
- Год. Почти год...
- А сколько здесь страниц?
- Восемьсот. Почти. Немножко не хватило.
- И вы хотите, чтобы я это прочитал за день?
- Так вы же не оторветесь!
Выходит, ситуацией и владеть не надо, если она исходно твоя. А кто читал-то? Так вы первый и будете. А откуда вы меня надыбали? А в адресном бюро. Вы что же, меня читали? Не-а, я по "голосам" про вас слышал. А с чего вы взяли, что вам миллион отвалят? Так не меньше же миллиона...
Его наивность была равна лишь его же опыту. Он сел, когда ему не было и четырнадцати. Ума мне стоило понять, что он ТАКОЙ. Что никем, кроме себя, не подослан.
- А зачем пергамент?
- А если в воду бросать. Я все продумал. Я еще и рекорд Гиннеса поставить могу. Могу присесть пять тысяч раз. Сейчас, без тренировки, не могу. Но две тыщи точно смогу, прямо при вас.
И он тут же присел, в носочках...
- Увольте. - Я сдался.
И я не оторвался...
Глаз ему отстрелили еще в деревенском детстве за то, что отказался поцеловать котенка под хвост. Приседать он научился в штрафном изоляторе, чтобы не замерзнуть. Был он пожизненно влюблен в одноклассницу Веру, но осмелился признаться лишь из тюрьмы, выкупив фотографию у сокамерника-красюка. И получил он на свое признание положительный ответ - из Верочкиного письма выпала фотокарточка ее старшей, полногрудой сестры. Решил он устроить побег, чтобы жениться, и, познав кодекс, крикнул конвойным: "Не стрелять! Бежит малолетка!" - и получил пулю в плечо. Он бежал и чувствовал, что ему вообще оторвало руку. Раненая рука была со стороны без глаза, и он не мог ее видеть. Тогда он взял ее другой рукою и поднес к другому глазу на бегу, чтобы убедиться.
Я погибал - ЕГО спасали. Дарили ЕМУ котенка Тишу. Варежки и шапка больше ее самой. А Тишка еще меньше варежек. Я целовал ее в холодную шапку, в варежку, в Тишку. Скорей!
Нам мешали. Кто бы это мог быть? Его я никак не ожидал. Единственный в своем роде на земле человек. Такой же, как я. Родители - те лишь наполовину такие же, каждый на свою. А этот - такой же, на обе половины. Получается, брат. Хотя грузин. На год он бежал впереди меня.
Он не должен был ее видеть, она его - слышать. Квартира однокомнатная, я прятал ее в шкаф в чем была: в рубашке и в шапке. Он продолжал перерождаться в женщину. В доказательство чего отпустил бороду. Женщины его больше не интересовали как мужчину. Уже год он поднимал всю медицинскую литературу. Это была редчайшая генетическая болезнь, почему он и обязан был меня предупредить. Чтобы я впредь правильно выбирал родителей.
Это сама по себе долгая история. Потом он пропал.
Она выходила из шкафа в одних варежках. Соски ее пахли нафталином.
Лучше всех было Тишке. Он спал на моих свалявшихся рукописях.
Она уходила. ОН успел, негодяй, поцеловать ее в руку. А то она опять засунула бы ее в варежку.
Она или брат забыли книжку? "Жестяное руно победы". Перевод с грузинского.
Пишут же люди!
Покатыми, нобелевскими волнами катилось повествование. Лизало берег Колхиды. Маленький усталый отряд, последний остаток могучего войска. Впереди Язон, не иначе как в "плаще с малиново-красным подбоем". За ним тот, который все исполняет молча, вроде в плену ему отхватили язык. А за тем уже тот, который только почесывается, - его донимают "москиты". Всех по очереди трясет малярия. Лишь один Язон гладко выбрит, отражаясь в собственном щите. Иной хромает в конце - короткий обоюдоострый меч натер ему шею, и у него "гноится набедренная повязка". И тут немой произносит первое слово. "Понт", - сказал он. Короткий и обоюдоострый промыл свою рану морской водою. Развели костерок. Отблески играли в их запавших глазницах. Жертва москитов почесывал свою широкую грудь осетина. Сыпались искры, не достигая звезд, под которыми мирно спала непостижимая Эллада, забыв своих героев. Со страницы повеяло костерком, и ноздри мои раздувались от бессильной зависти к этому древнегрузинскому греку.
Поторопился я спастись до срока... поторопился я креститься - вот что! Сорок лет прождал, как великий князь, а - поторопился. Не умер я тут же! А как там было умереть?.. Глаз, тот не умер, когда ему, ребенку, шконкой (прут из спинки железной кровати) фанеру (грудь) отбивали, - а как тут умрешь, дотянув с грехом до сорока, в самом красивом месте на земле... от счастья разве. Монастырь Моцамета, что, как выяснилось, и значит "верующие", стоял на километровом обрыве над Курой, и с обрыва там праздновался такой мир и пейзаж, еще и принаряженный осенью, - воздух был чем дальше, тем прозрачнее: на дне его, на пойменном берегу, как раз собрались отпраздновать воскресенье, разводили шашлык, выкладывали лаваш и зелень, и счастливая корова, подкравшись, украла лаваш и бегала кругами по лугу от преследователей, как собака, и обворованные были еще счастливее вора...
"Знаю грехи твои... - сказал отец Торнике на первой в моей жизни исповеди, не дав мне рта раскрыть, - могу себе представить... И отпускаю тебе... Только запомни: грешить тебе с этого дня станет тяжелее". И вздохнул со знанием. Зря я ему не поверил! С весельем плевал я на сатану в виде скребка и метлы, притуленных в углу храма. "Тьфу на сатану!" - провозглашал отец Торнике, и все мы, шествовавшие гуськом, со свечками в руках, с радостью выполняли. Легко мне тогда было плевать на него! Дорогой Гаги, драгоценный отец Торнике... легко тебе было получать свой первый срок, крестив пионерский лагерь во время купания! Вылезали тогда дети на бережок уже без красных галстуков... "Да мне, - говорил Гаги, - стакана на роту хватит". Надо было на меня потратить побольше за счет пионерлагеря и потенциальной роты. Дорогой Гаги! помяни меня в своих молитвах...
Меня спасала, в частности, одна редакторша. Пробовала оформить мне командировку в Тбилиси для участия в "круглом столе" на тему "Феномен грузинского романа". Для начала мне дали редакционное задание. Разоблачить лжегероя. Героем он стал за Афганистан - так ему мало: теперь он спас утопающего. Как психолог я должен был доказать, что никого-то он не спасал, а просто по инерции искал того самого подвига, которому всегда есть место в нашей жизни. Для либеральной редакторши это была бы доступная форма осуждения войны в Афганистане.
Мне не понравился ее пафос. И я пошел.
Передо мной сидел очень спокойный мужик. Как опытный следователь, я занял место против света, чтобы видеть все оттенки выражения его лица и чтобы он, стало быть, не видел моих оттенков. По тому, как он усмехнулся, мне показалось, что он просек. Ему хватило взгляда, чтобы провести рекогносцировку и сосредоточиться на выбранном объекте. Это был почему-то громкоговоритель. На него-то он и сориентировался. Я, значит, был психиатр, а у него мания. Я был убежден, что кабинет не оснащен. Проследил за его взглядом. Почему-то пациента волновал шнур. Шнур был выдернут из розетки и болтался несколько не достигая пола. К тому же он завязался узлом. Узел был не затянут. Ну уж никак нельзя было через него прослушивать! Одно то, что майора вызвали для беседы со мной и я принимал его в кабинете, хоть и не в своем (но откуда ему знать, что не моем?), делало меня, рядового, необученного, негодного к строевой службе - как это у них? - "младше по званию, но старше по должности". Это веселило изгоя во мне. Младший по положению соответственно стоял и молчал. Я пригласил его сесть и рассказать все как было. "Да не собирался я его спасать! - не то чтобы с раздражением, но с добродушной досадой начал майор. - Просто я, как назло, накануне книжку читал, не помню, простите за извинение, автора. Там про нашего брата. Там герой помроты, а девушка у него медсестра. Так вот она там как раз утопленника спасала. Рот в рот. Я запомнил. Я и рассказывать никому не хотел. Только в понедельник в академии разговор, как кто выходные провел, а они знали, что я на рыбалку собирался. А я говорю, какая, извините, на ..., рыбалка, когда мне сегодня всю ночь его лошадиные зубы снились. Ну, того, значит, кого в рот в рот. А там один со мной учится, в стенгазету пишет. Он, значит, и написал, а гарнизонная газета перепечатала. А я бы, если перед тем в книжке не прочел, про медсестру, рот в рот, то и не снились бы мне лошадиные его зубы. Я и не собирался стать военным, мечтал, конечно. Я на заводе работал, у меня уже пятый разряд был. А тут повестка, поступай, зовут, в училище. Ну, я пошел. Недавно в цех свой зашел - ну, все помнят, не забыли, выпили, конечно, я специально с собой взял. Даже заскучал по цеху. Ну, куда уж теперь, и квалификация не та, и вообще, теперь уж до запаса. Только училище кончил, а тут вызывают срочно - и в самолет, куда-чего, никто не знает. Потом на вертолет - и десант. Я, значит, с первого самого дня, с первой ночи. У нас писали, что 21-го, а на самом деле 20-го. Но это я так уж, по секрету вам говорю. Вы этого не печатайте. Мы первыми во дворец и ворвались. Как сейчас перед глазами. Такая голубая комната, вся шелком обитая. Но пустая уже. Только один альбом на полу и валялся. Я его еще посмотрел. Там всякие семейные его фотографии. Красивая женщина! Знаете, я честно скажу, сначала совсем не страшно было, даже интересно. А потом, как меня зацепило в первый раз, я в броню залез и не вылажу. Мне наш замполит, ничего не скажу, отличный парень, так говорит: ты вылезай из брони-то, из танка то есть, а то так и просидишь. Ну, пересилил себя, потом ничего. В разведку идешь - стрелять нельзя, тесак один на все отделение, верите ли, старшина под расписку выдавал, а на спине рация сорок килограмм. Спина вся черная, боль адская. А надо, чтобы не заметили. Там какого афганца встретишь, тут же кончать приходится, чтобы своим не сообщил. Ну а как стрелять нельзя, приставишь тесак к уху и стукнешь по нему, так он от и до уха. Главное, тишина. Так вот, одного не убивали, а значит, на него, как на ишака, рацию. Он и нес до самого конца. Потом, конечно, ликвидировали, что делать. Большого удовольствия в этом нет. Того-то помполита, на повышение пошел, а нового прислали - дурак дураком, неопытный еще. Мы к их посту подползли, копыта обвязали, тихо. Я высовываюсь - двое, с винтовками, у костра. Я выбрал, на кого броситься первого, и машу, чтобы с другой стороны зашел, чтобы другого на себя взял, а он: "Чего?" Но я-то уже бросился на своего, а другой услышал и на меня прикладом. Пол-уха мне оторвал, но я его все-таки прикончил, а помполит - того, все-таки молодец, сзади кокнул. Жрать хочется! - а они как раз лепешку ели. Я лепешку разламываю, а она в мозгу перепачкалась, темно, так я пачканую помполиту, а сухую - себе. Ничего, не заметил. Потом еще до утра оба ползали: я затвор потерял, когда прикладом-то махал. Так и не нашел. Потом я на китайский заменил, он подходит, номер мне ребята перебили". "Так вам за это героя дали?" - спрашиваю. "Не, не за это, да и не дали, а только представили. Там сто шестьдесят убитых надо было, а у меня только сто двадцать девять. Помполит, тот, про которого я раньше рассказывал, представление на героя заполнял, округлил. Ничего, посмеялся, Родина простит. Но нас двое было, а звезда одна. Мне Боевого Красного Знамени дали. Вот она, редакторша ваша, не поверила, что я утопленника откачал, я это отметил, между прочим, он уже совсем был; я, главное, удочку закинул, смотрю, какой-то розовый пузырь на воде, а это его спина оказалась, он горбом, как поплавок, всплыл. Ну, я вытащил - спина сухая, теплая от солнца, а сам холодный. Я зову, кто откачивать умеет, а они сначала все столпились, а как позвал, и все разошлись, "скорую" вызывать. Какая "скорая"! Я пробую искусственное дыхание, толком не знаю, как. Куда там! Тут я и вспомнил про медсестру, в книжке. А он, наверное, выпил перед тем как следует. Так это все рот в рот, с блевотиной. Часа два над ним бился. Сам не поверил, когда он очухался. Тут и "скорая" подкатила. Стали выяснять, кто да что, а я нахлебался, я задами, огородами, как Котовский, удочки-то смотал, какая рыбалка! Вот я ему, корреспонденту нашему, только и проговорился про то, что все всю ночь его лошадиные зубы мерещились. Что тут? А он расписал. Вы бы лучше про наши детдома написали. Ведь какая нищета, ужас! Я с шефским у них был, так поверите ли, они потом, после выступления, в очередь выстроились потрогать, чтобы только... к руке прикоснуться, - и отойдут, а там следующий..." Майор отвернулся.
Я думал, слезу смахнуть, а он привстал. "Извините", - говорит и прямо к громкоговорителю. Развязал узел на шнуре и обратно сел, успокоенный:
мол, теперь порядок. "Ну вот и все, - говорит. - Ничего я вам такого не сказал. Ничего секретного. Только про дату, что на день все раньше началось, чем сообщали... но это и не такой уж секрет".
Вышли мы вместе, я посмотрел с презреньем на поджидавшую нас редакторшу, и молча мы так мимо нее прошли. Прошли, прошли на улицу, там меня все это время ждал, и все еще ждал, - Дрюня-Дрюнечка, дружок мой ситничек, святой человек: имел принцип похмеляться с кем выпил вчера, тем же, что пил вчера, и столько же... втроем повернули за угол на бульвары, к "Наденьке", там еще тогда разливали. Выпили по стакану, Дрюня еще поспорил, кто за кого платить будет. Майор и заплатил, телефончиками обменялись.
Сама жизнь подавала мне пример: Глаз, Язон, Афган... Надо было побороться с собой, чтобы убедиться, что перед тобой именно то, что кажется, а не то, что есть. Бороться! Совершить положительные усилия независимо от возможности реализации. Я откликался. Я поднанялся в шоферы везти одного монаха по владимирским проселкам. Сдал кота соседке-певице. Мы осматривали мерзость запустения разрушенных храмов и сокрушались сами. Монах был старец лет тридцати. Его мудрость и зрелость равнялись разве что его неопытности. Он годился мне в отцы и сыновья. Как теленок, бегал он по линзам владимирских лугов, собирая на рясу всю пыльцу, а цветов было видимо-невидимо!.. Я сопровождал молча. Ему хотелось меня спросить, но он не мог. Он хотел, чтобы я его спросил, - я не знаю, что. "Вот, - наконец собрался я с духом, - в Творца верую, в Христа верую, в Деву Марию - верую, а вот в дьявола никак не могу поверить, что он на самом деле..." "Во что же вы тогда веруете! - возмутился монах. - Весь воздух кишит ими!" Он выразительно широко взмахнул, описав круг, и зашагал широкими шагами прочь от меня по лугу. Он удалялся быстро, и вдруг я впервые отметил, что он никак не исказил нетраченую красоту владимирского луга! Монах - вот человек пейзажа! С умилением провожал я взглядом его легко вписывающуюся в пейзаж пирамидку. Под рясой не было видно двуногости... Неужели в этом и было все дело! "Освящается сия колесница!" - рек он, когда мы благополучно прибыли. Автомобиль был освящен, и я почувствовал, как повеяло дымком и гарью, уж не иначе как от меня, когда усаживался ехать домой...
Меня у дома уже новый гость поджидал. На своем "Запорожце". Прямо из Мурманска.
"Мало у нас горя, чтобы ты еще не пил", - говорит мурманчанину Дрюня. Но тот не пьет и не курит. И еще, как постепенно мы догадались. Не то что можно в таких случаях подумать, а как раз наоборот. Белоснежный воротничок, на брюках бритвенная складочка, вольный пуловер так и спадает с плеч, аккуратнейший в искорках седины бобрик, худощав, складен, пластичен, а уж выбрит! Кожа... какая-то особенная кожа, на поколение самого моложе, шпарит наизусть Кузмина. Как он такой из своего "Запорожца" вылез?.. Не пьет, так пусть хоть за бутылкой сгоняет. Так он города не знает. Дрюня вызвался показать с готовностью, так у него места в машине нет: все скарбом забито и даже переднее сиденье снято. Мы не поверили, вышли посмотреть:
и действительно, вся машина занята книгами и выутюженными рубашками. "Все мое вожу с собой?" - спрашиваю. Он снисходит к моей шутке. Оказывается - бич, оказывается - бомж. Машина, выходит, есть, а прописки нет. Отбичевал лето, к зиме на юга подался, естественно, через Москву, естественно, через меня. Подвалила Дрюнечкина семья, гости Великого Гэтсби, друзья и знакомые Кролика: УБ, полковник ГБ в отставке, Устин Беньяминович, дедушка и внучек одновременно, бабушка у него все еще была жива тем, что души в нем не чаяла; Эйнштейн, армянин, сыроед и дворник, с ним всегда хорошо поспорить на тему, является ли водка сырым продуктом;
и сам Салтыков с песней, из тех самых Салтыковых, из которых Салтычиха, а не из тех, что сатирики и Щедрины. Он так и входит, громко распевая:
Так по камешку, по кирпичику Растащили мы этот завод!..
Затем дева юная явилась спасать меня от другой, которая явилась как раз за минуту до нее. Не разделявший наше общество мурманчанин отвел меня для разговора один на один из кухни в комнату и - не сразу то, что все сразу подумали, а чтобы я тут же, при нем же, читал его рукопись, правда небольшую. В оценке Набокова мы сошлись. Тут я отдал ему должное. В оценке же его текста я не оправдал, не прошел, так сказать, его экзаменацию. Тет-а-тета не получилось. И он не мог скрыть легкой гримасы отвращения, когда снова вдохнул весь наш смрад. Девушки плакали на плече Салтыкова.
Не говори с водою о любви!
Ей не до нас, она бежит по трубам...
Вода - это были, конечно же, они; о трубах ни слова. Появился и Зябликов, Павел Петрович в своем роде, редкий гость, и всех тут же споил. Он выкурил всю траву у буддистов, выпил все церковное вино у православных и теперь превзошел себя как экстрасенс. И правда, сила убеждения у него была колоссальная. "У тебя обязательно где-то есть клоп, я чую..." Тараканы - да, но я гордился, что клопов у меня не было. "Ты что, не знаешь, что такое клоп?" Клопом оказалось прослушивающее устройство. Зябликов прикрыл глаза и стал пассировать руками. "Здесь", - определил он, ткнув в решетку вентиляции. "А ты знаешь как сделай?" Я еще не знал. "Ты решетку отдери... У тебя какая-нибудь пика есть?" (Только бубна. Шутка не прошла.) "Ну, кочерга... Ты... - наставлял он, - решетку сдери, возьми пику, туда ка-ак... - Он сделал зверское выражение лица. Хрясь! Проколи его". И он вонзил незримую пику и стал похож на Георгия Победоносца, даже что-то грузинское проступило в его курносом незамысловатом лице. Дрюня все и проделал, один к одному. Пики не нашлось - из изуродованной отдушины торчал обломок единственной моей швабры.