Битов Андрей
Ожидание обезьян

   Андрей Битов
   Ожидание обезьян
   Ты выпил!.. без меня?
   "Моцарт и Сальери".
   I. КОНЬ
   23 августа 1983... хотел написать я. Еще подумал написать: шесть часов утра, -и тогда подумал: не слишком ли. Не лучше ли прославить место, возникшее неожиданно не только за окном, но и в тексте, но и тут заподозрил недоброе: не отвлечет ли читателя экзотическое слово Тамыш от всего, что я только что осилил? не разоблачу ли я себя подобным памятником, ибо что и есть дата и место написания как не надгробный памятник: "произведению от автора"? Ладно, пусть будет только дата. И хотя юридически, в смысле астрономически, уже 24-е, - имеет автор право ставить и 23-е... все-таки нечетное предпочтительнее. Эти сытеющие, по мере приближения к самому концу торжествующие соображения об увековечивании собственных усилий - путались внутри последнего предложения, которое я оттягивал из последних сил, жадно слизывая из окошка первые капли рассвета: белую стену, проступавшую в расступающемся сумраке, кур и индюшек на все более зеленеющей траве, телку Мани-Мани, лепешку мамы Нателлы - всю дивную жизнь, что придвинулась ко мне, как награда, так близко, что невозможно более терпеть это нетерпение, и я кончаю эту повесть с цыпленком на левой ноге
   и не успел я поставить точку...
   как ОН стряхнул цыпленка с ноги и, прежде чем я успел о чем-либо таком подумать, уже достал ни разу еще не ношенные мною белые джинсы и в п р ы г н у л в них так стремительно и дерзко - никогда бы не подумал, что такое возможно - именно впрыгнул, сразу обеими нижними конечностями; не сначала одну ногу, потом другую, неловко танцуя и теряя равновесие в спешке, а сразу - обеими, и молнией - вжик!, и они пришлись ЕМУ как влитые, даже чересчур, тесня и поджимая снизу столь долго не востребованное мужское хозяйство, и были разве несколько длинноваты...
   В конце концов, я не возражал. Я достаточно томил и мучил ЕГО, давая лишь немного есть и долго спать, раз в день выгуливая к морю и купая; не позволял ЕМУ ни капли алкоголя, ни даже помыслить о прекрасной половине... Я не позволял ЕМУ также слишком долго гладить всяких там местных деток, щенят и поросят, чтобы не дать развиться подозреваемой мною в НЕМ склонности к педофилии. И так целый месяц!
   Так можно было выдержать, лишь только сразу п о с т а в и в себя. Как только мы появились в Тамыше и нас приветствовало население, степенно и нетерпеливо стекаясь из близлежащих дворов и целуя нам плечи в естественном ожидании освященного обычаем пира, я тут же заявил, что нет, я пишу - мы не пьем, чем поверг, надо сказать... и если бы не предстоявшие сегодня же на другом краю села поминки, не знаю, чем бы еще это кончилось. Во всяком случае, Аслан, наш сосед, впоследствии уверял меня, что могло добром и не кончиться, если бы за нами не стояли т а к и е люди, как Алеша и Бадз.
   Но и на следующий и на еще следующий день мужественные и небритые лица односельчан, казалось, застряли со вчерашнего меж кольями нашей ограды. Их терпеливо-приветливый взгляд выражал уверенность, что сегодня уж мы передумаем... но - нет, нет! мы работаем, - беззастенчиво заявлял я. Хотя о какой работе могла идти речь, когда ОН у меня впал в такое уныние от всей этой "силы воли"! Я скрывался в доме, как узник, стыдясь честности их взгляда на меня. Всем селом, всем миром они жалели ЕГО.
   Через день, буквально на пять минут, проверял мое состояние Аслан. Этот в высшей степени достойный молодой человек рано остался без отца, и теперь на нем лежало все хозяйство, и мать, и сестры. Ранняя зрелость была его отличительной, пожалуй, чертою. Мальчишеский непобедимый румянец пробивал уже рыцарские его черты. Он что-нибудь рассказывал о своих заботах, ненавязчиво предлагая зайти к нему попробовать чачу, которую он как раз только что выгнал, или косячок дряни из как раз полученной им новой партии. Кажется, получилась, кажется, хорошей... Он не настаивал.
   Наверное, Аслан ходил к НЕМУ, а не ко мне.
   Однажды он пришел сверх обычного возбужденный и бледный и, обращаясь уже как бы только ко мне, попросил меня, столь уважаемого человека, присмотреть за его младшим братом, который в последнее время стал внушать ему некоторые беспокойства, в знак чего он с опасением понюхал свои руки. Я кое-что уже слышал от Аслана о брате, но мне казалось, о старшем: тот был силач и богач, держал ларьки в Гаграх, и Аслан им, видимо, гордился, как бы мечтая со временем на него походить, - но как бы я мог следить за ним отсюда, за сотню километров?..
   Дело в том, сказал он, что он мечтал для брата о другой судьбе, никак не похожей на свою. Что было делать, они рано осиротели, все деньги ушли на похороны, на старшего легла вся ответственность, и ему пришлось идти на дело (и он снова понюхал руки)... сейчас ему удалось обмолотить вагон, и теперь надо скрыться, у него есть надежное пристанище, где не найдут. Важно, чтобы младший не пошел по той же дорожке, потому что незрел еще, романтик, мало ли что в голову взбредет. Он знал, что тот ходит с финкой, но он трогал и его шестизарядный!.. Может, он и с ним ходил!
   Я подумал, что Аслан накурился и морочит меня, но, оказывается, никакой тайны тут не было: это был не Аслан. Это был старший на четверть часа брат Аслана - Астамур, не столько владевший сейчас цехом, за которым присматривали надежные люди, сколько сидевший в данный момент в тюрьме. Воспользовавшись необыкновенным сходством, он обменялся в момент свидания с Асланом, чтобы сходить на дело. Все получилось очень удачно: сторож не убит, а только ранен, - но сейчас Астамуру надо уже очень торопиться, чтобы выпустить из камеры Аслана до смены караула, более надежного на менее надежный. Руки же у него отдавали керосином потому, что он только что зарыл свой ТТ в огороде, в ухоженную грядку с оружием, а ее приходится поливать керосином, чтобы не ржавело. Так он и обнаружил, занимаясь непривычным огородничеством, что Аслан роется в грядке тоже, а он так мечтал, чтобы Аслан поступил в сельхозинститут и остался настоящим крестьянином, и он так надеется теперь на меня...
   И Астамур (если это был не Аслан) убежал в надежное пристанище, где его никто не станет искать, - "домой", во тьму и в тюрьму.
   Тюрьма же находилась неподалеку, буквально километрах в двадцати, рядом с редчайшим на территории нашей страны христианским храмом, построенным "другом абхазского народа" императором Юстинианом в романском, естественно, стиле, VI или VII век, последние шестьдесят лет, конечно, не действовавшим. Рассказать о нем у нас еще будет печальный повод...
   Аслан появился на следующий день, по-видимому не догадываясь еще о нашем разговоре с его братом. Он был сильно возбужден и оттого еще более румян. Аслан напрямик предложил мне идти с ним на дело. Дело горит, а Миллион Помидоров в последний момент соскочил, а Сенек (это был летовавший в селе бич) не годится, забухал на кладбище с безутешными. Про великого человека по кликухе Миллион Помидоров потом и про Сенька - потом, а сейчас мне было никак не справиться не только с Асланом, но и с НИМ, поскольку ОН, до того дремавший, тут же очнулся, встрепенулся и стал в это, не свое, дело рваться. Мне с трудом удалось расстроить их немедленное взаимопонимание, и если бы не разговор с Астамуром накануне - не знаю, как бы я удержал их обоих.
   Прочтя размеренную нотацию, от которой сам чуть не уснул, я решил, что уже поздно до купания садиться за работу, и направился к морю. Я все еще с трудом удерживал ЕГО, продолжавшего рваться от меня к Аслану в немедленной жажде идти на дело - молотить вагоны. Я позволил ЕМУ даже больше обычного поглядеть на супружескую пару свиней, всегда трахавшихся в этот час у забора двора Зантариев-пятых. В нашей деревне, надо сказать, все были Зантария или Ануа и лишь чуть-чуть Гадлия. Зрение деловитой любви свиней, к которым он всегда питал не объяснимую мною симпатию, не только отвлекло его, но, на мой взгляд, и чересчур увлекло, и я повлек его дальше, пытаясь отвлечь более умеренными и возвышенными картинами, возникавшими на нашем пути, в разрывах листвы и синевы изо дня в день, в определенную минуту и час, как заведенные, не уставая и радуясь повторению, как дети: ровно в четверть пятого начинало щебетать гигантское тутовое дерево во дворе Гадлия - птицы объявляли закат, хотя солнце еще палило вовсю, но, по их сведениям, уже клонилось к. Ровно в половине пятого во двор Зантариев-тринадцатых возвращалась отбившаяся от стада, соскучившаяся по дому корова и, надыбав знакомую ей прореху в изгороди, проросшей колючим кустарником асапарели, о которой у нас тоже будет еще повод рассказать (на этот раз веселый), проникала в кукурузное поле, где ее к этому часу уже поджидала хозяйка... однако корова успевала прихватить два-три початка, не обращая ровно никакого внимания на побои, и еще - четвертый и пятый, пока хозяйка подбирала замену сломившейся палке. И ровно без четверти пять выходила в последнем дворе чистенькая старушка в трауре, неся на вытянутых сухих веточках рук прикрытое полотенцем хачапури, чтобы поставить его в уже успевшую прогореть к этому часу печку, стоявшую на краю газона. Почему печь на газоне?.. На фасаде была тщательно закреплена большая стеклянная вывеска, как на учреждении, изготовленная, по-видимому, по спецзаказу в столице Сухум, в мастерской одного из Зантариев, промышлявшего вывесками для банков, школ и НИИ.
   1880 - 1983
   было начертано на вывеске без имени, потому что плата производилась побуквенно, а все здесь и так знали, кто умер, а родился-то тот, кто сказал: "Все чаще вижу смерть и улыбаюсь..." Умершая была свекровью той старушки, что как раз вставляла в этот момент лист хачапури в печь. Сколько же было тогда лет живой старушке? На вид не менее семидесяти пяти, но и не более ста пятидесяти. Проходя - в который раз! - не уставали, и ОН и я, представлять себе стотрехлетнего Александра Александровича Блока, нашедшего больше поэзии в том, чтобы ожидать смертного часа, подремывая на солнышке, чем в бессмертной поэме "Двенадцать"... А там уже, за ровесницей Блока, кончались дворы и открывалось море, отделенное от деревни топкой, черной полоской грязи, в которой с удовольствием лежал ,черный же,буйвол...
   Мы выходили на пляж, и ОН ни за что не хотел лезть в воду, а потом, так же упорно, не хотел вылезать, зная, что после купания - все, начиналась работа. В ней мы вдосталь занимались тем, что ЕМУ категорически запрещалось: поддавали с Павлом Петровичем.
   Поэтому не мог я слишком уж осуждать ЕГО за то, что ОН без спросу напялил мои штаны и рванул напрямую, через кладбище, где под утро еще допивали на одной из могил безутешные друзья покойного, чтобы, правильно и четко сообразив это, успеть хватить с ними за упокой стаканчик и еще один до открытия магазина. Но тут жены стали выгонять коров и загонять домой хозяев, и мы с НИМ как. раз подоспели к первому автобусу в Сухум.
   ОН сидел в моих новеньких, в обтяжечку белых джинсах нетерпеливо, на переднем сиденье, как на коне, казалось, подгоняя автобус, но автобус, поскольку первый, подолгу повсюду стоял, поджидая постоянных своих клиентов с похрюкивающими мешками, и даже на то, что клиент сегодня не поедет, потому что его обещал прихватить Валико, друг зятя Зантария-семнадцатого, на своей машине, - на это тоже уходило не меньше времени, чем если бы клиент сел и поехал, тем более что он, возможно, все-таки передумывал ехать с Валико и грузил-таки в наш автобус свои хрюкающие початки.
   И пока ОН у меня ерзал и нервничал, я, еще по инерции ночного вдохновения, кое-что отмечал боковым, поплывшим от двух стаканчиков зрением, мирные, рассветные, непыльные картины: у природы нет похмелья, но кто-то прилег на обочине так вольно, так расслабленно, на совсем холодном еще солнышке: красная рубаха, спутанные, показавшиеся почему-то такими русскими, и впрямь русые, кудри... что-то русское было и в позе. Автобус наконец отошел, и я почему-то забеспокоился об этом человеке. Что с ним?.. Никогда не узнаю уже - еду. А он - там. Остался сзади. Похож на Сенька, нашего бича, кормившегося по дворам, помогая убирать кукурузу... он и у нас во дворе работал, молчаливый, костистый, всегда ласково улыбавшийся закатной, западающей улыбкой. Нет, все-таки это был не Сенек... Да и был ли там вообще .кто? В конце концов, он лишь мелькнул, кровавым пятнышком, на обочине - автобус уже отходил, не успел я толком рассмотреть. Однако по мере удаления тревога все росла, будто натягивая ту единственную нить, которая еще связывает с жизнью... Можно, можно было еще успеть остановить автобус, побежать назад, помочь, даже спасти... Ужас никем не отмеченного происшествия был странно знаком, странно сравним с неизъяснимым восторгом приближающегося вдохновения - строка еще не писанного никем стихотворения выплывала из слезного тумана, увлажнялись глаза
   все чаще вижу смерть и улыбаюсь,
   но тут автобус еще раз открыл и закрыл двери, а я так и не вышел, боковым слухом прислушиваясь к обрывкам странного разговора о каких-то абазах, а не абхазах... Опять абазы, абазины... не пойму.
   А ОН все ерзал и ерзал в нетерпении, проклиная каждую остановку, хотя уже тоже прислушивался к разговору, постепенно начинавшему ЕГО интриговать. Кровь вскипала в НЕМ, когда в смеси абхазского и русского уловил ОН нить: некие ненавистные рассказчику абузины опять напали на село и разорили посевы... ОН всегда полюбливал дымок спаленной жнивы. Ноздри его раздувались. Что ж, эта земля еще недавно все это помнила: набеги, пожары, кривые сабли, сведенные табуны, плененные девы...
   "Абузины, я их маму!.. Я их всех перестреляю!" - расслышал я.
   ...а ОН все ерзал и ерзал в нетерпении, не щадя моих брюк.
   Всякая деталь вытесняет другую деталь. Подробность удается сообщить, лишь опустив другую подробность. Непоправимо жаль! Наверно, всю литературу можно было бы описать как эдакую борьбу деталей за существование. В этой битве на бумажных мечах давно погибли носители локонов и кудрей, лебединых шей и осиных талий, панталон и кринолинов - ни портрета, ни одежды - современный герой не только б е з л и к, но и раздет и разут. Не только без черт, но и без штанов. Вырублен и пейзаж.
   Так ведь это же правда! Не только герой, не только это сомнительное "я" повествователя; но и сам автор (не в смысле этих строк, а в смысле - человек!) в момент повествования (не в смысле непосредственного написания, а в смысле самого события) обнаруживает себя без этой детали. Деталь - это еще и собственность! Ее п р и о б р е с т и надо. Существование в переходной стадии от капитализма к коммунизму упирается в это последнее обстоятельство. Штаны есть, безусловно, наипоследнейший вид частной собственности, поэтому "отдельно взятую страну" лучше было Владимиру Ильичу поискать где-нибудь в Африке. Россия не Африка, но собирался я все-таки на юг, в наши черноморские субтропики (имперское хвастовство климатическими зонами), а штанов у меня к сорока пяти годам (двадцатипятилетие творческой деятельности) не было. Это отнюдь не значит, что я их пропил. Это, кстати, не так легко и сделать. В старые добрые времена пропивали последнюю рубашку, "до креста", то есть и крест считался как бы одеждой, иногда и крест пропивался (помнится, князю Мышкину пытались всучить медный за серебряный...), но в наши времена то ли рубашка стала реже штанов, но пропиваться стали именно последние штаны, а не рубашка. Думаю, что выражение это скорее образное (образ последних штанов в русской литературе...). Образ последних штанов достаточно неэстетичен, чтобы пытаться их продать (что я, кстати, и пытаюсь сделать...), не говоря о том, чтобы их купить (кстати, купят...), выражение это скорее образное, как и выражение "у меня нет выбора", употребляемое всегда, когда выбирают как раз не из одного, а из двух, когда выбор как раз есть. Так что штаны на мне были - у меня ю ж н ы х штанов не было. Хотя стояла уже осень, но там должно было быть тепло, бархатный сезон, на юге меня давно не было, ожидание юга было преувеличенным. И вот белые брюки подарила мне прекрасная дама, неохотно меня на юг снаряжая. Что было тут обидно для моего мужского самолюбия - что ноги у нее оказались длиннее (а у меня, выходит, коротковаты), что подтверждало, что, живи она в других условиях (имелись в виду скорее всего Соединенные Штаты), она могла бы застраховать их, как Марлен Дитрих. Но "молния" была на месте, и я счел, что они мне как раз. Я бы мог здесь еще много рассказать о даме ("Ты еще пожалеешь", - сказала она мне на прощание, что я здесь и делаю), но на этом кончаю стриптиз, сняв последние штаны в русской литературе.
   Или - надев. Штаны, кстати, были настоящие, хоть и белые. То есть джинсы. То есть фирмы "Lee". Значком этой фирмы, крошечным, величиной с номерок для прачечной, а не этой вульгарной кобылой во всю задницу, я особенно гордился (кто разбирается, тот оценит...). Правда, чересчур белые... Мастерство писателя, как нас учили в школе, сказывается прежде всего в отборе деталей. Пойди скажи, нужны ли здесь эти брюки?
   Но мне-то они были нужны!
   Я их в и ж у.
   И вижу я их на НЕМ.
   ОН лишил их девственности.
   На заднице у НЕГО уже расплылось красное пятно от раздавленной ИМ в автобусе тутовой ягоды (то-то ОН так нетерпеливо ерзал!..), но ОН его никак не видит (и не скоро еще увидит) - а видит ОН "там море Черное, песок и пляж..." - ничего, кроме пальм, ОН не видит - ЕМУ достаточно для Рио-де-Жанейро - ОН стоит на ступеньках парадняка, под таким, дореволюционным еще, изящным козырьком, на тихой, не проснувшейся еще улочке столичного города Сухума, где пыль еще ленива в тени, и, "острый локоть отведя", победно дует в зеленую бутылку, а на самом деле - ИЗ нее, и бутылка сама не зеленая, а зеленая в ней жидкость (никогда прежде не видел такой...); ОН и сам впервые такую пьет: ОН ни разу еще не встречал такой водки, радостно окрестив ее тут же "зеленым змием", - водка между тем называлась на этикетке "Тархун" и носила цвет этой травы, на которой считалась настоянной. И вот ОН ее радостно дует, в первом же, после покупки, парадняке, и чем выше задирает ОН голову, тем голубее небо, и золотее солнце, и розовее стены домов, и ажурней листва деревьев, и похож ОН, в своих глазах, сейчас на того самого мулата в белых штанах, хоть и лишенного... а не на того пионера-горниста в парке (это уже в глазах моих...), в сени которого допьют они эту бутылку, но уже не в одиночку, а вместе с подоспевшим туда Дауром. Вместе с ним они ласкают взором розовый Сухум: пальмы, хули говорить... Перед ними даже проходят то ли ослик, то ли милиционер - один везет арбуз, другой грызет лепешку, один ухом, другой глазом поведет - и все.
   И больше, как говорится в исландских сагах, вы не услышите о штанах, ибо они не встречаются в дальнейшем повествовании.
   "Вы как хотите, а я больше не пью", - сказал я ЕМУ. А ОН даже не отмахнулся, столько в НЕМ накопилось презрения ко мне.
   В конце концов, я не возражал. Я так наподдавался с Павлом Петровичем по методике тайного советника Иоганна фон Гёте (пользуюсь терминологией незабвенного Венички), не давая ЕМУ ни капли, что пора было и честь знать.
   Итак, я более или менее с чистой совестью доверил ЕГО Миллиону Помидоров, и они побрели "по белым кудрям дня" (выражение Даура Зантария, кажется, из Есенина).
   Если у современного героя и стерлись черты лица и вылезли кудри, то у белого дня они остались. Чистый его локон окунулся в Черное море в виду белоснежного лба гостиницы "Абхазия" (построенной по проекту академика Щусева, как и гостиница "Аджария", что в Батуме, для запланированной Сталиным конференции стран-союзниц, ни там, ни там, однако, не состоявшейся, а потому получившей название Ялтинской). Чтобы скобки не были такими длинными, с этого и начнем подслушивать их разговор в кафе "Амра", что выдается белым молом в Черное море напротив гостиницы "Абхазия"...
   - А что, и была бы тогда Сухумская конференция...
   - И Черчилль и Рузвельт приехали бы тогда в Сухум...
   - И сидели бы они, как мы с тобой...
   - И пили бы кофе на Амре...
   - Амры тогда не было...
   - Амра была всегда!.. ,
   - Черчилль пил только армянский коньяк...
   - С каких это пор?
   - А вот как раз на Ялтинской конференции и решили. Каждый год Сталин отправлял ему вагон лучшего армянского коньяку...
   - Ну да, и сигары от Кастро...
   - Слушай! Зачем так... я знаю, что тогда Кастро не было! Эта реплика означает, что их уже не двое, а значительно больше, по крайней мере на армянина Серож, бармена из соседнего бара, отдыхающего от предстоящей работы.
   - Кастро не было, зато сигары были...
   - Слушай! Ты что пристал... Тебе что, лучше, чтобы Ялтинская конференция в Батуми была!
   Повод выяснить, какие сигары курил Черчилль после непременной рюмки армянского коньяку, представился тут же. Он давно привлекал наше внимание, этот почти что в пробковом шлеме, кормивший чаек и пивший все ту же чашку кофе с красноречиво молчащим сопровождающим; по нашему предположению, он так и оказался - англичанином... Мы тут же перевели ему наш вопрос на доступный ему язык: с помощью слова "Черчилль" мы подливали ему коньяку и важно курили его "Мальборо", будто сигары, - он все не понимал.
   - Вы, русские, странные люди, - сказал он после третьей рюмки, - любите Тачер, любите Чёрчил... Вы - странные люди.
   Мы, русские: два абхаза, два мигрела, один армянин и один грек, не считая меня, - слегка было обиделись то ли за Россию, то ли за то, что он с самого начала знал по-русски, и заказали новый кофе.
   Не по национальностям, а по чашкам мы делились! Два средних, два ниже среднего, один садэ, два султанских, один двойной сладкий и один одинарный без сахара, один для Марксэна, один для меня... Англичанин приходил в восторг, и было из-за чего. Это был ритуал! Во-первых, без очереди - коренные жители, право завсегдатайства, близкое знакомство с кофеварщиком; очередь, приезжая, молчит, робеет, не возражает; раз не возражает, значит, приезжая... "Дэвушка, надолго к нам? Дэльфинов уже видели?.." - акцент нарочный, в Сухуме мало акцента, акцент для романтики, чтобы боялись и уважали, недельная небритость (что войдет в моду на Западе лишь много лет спустя), золотая цепочка, небрежно заправленная белая рубашка расстегнулась, обнажая утонувший в шерсти крест, рукава закатаны как бы случайно ниже локтя, мускулистая небрежная кисть, можно с толстым золотым перстнем... "Овик, еще шесть, будь добр, два выше среднего, один средний, два ниже среднего, один нормальный!" Особый шик кофейщика - не обратить никакого внимания на заказ, но тут же его безошибочно выполнить, не перепутав чашки: кому - какую. Особый шик заказывающего - иметь ласку в голосе и строгость в лице, не суетиться с расплатой, чтобы подать потом мятую бумажку с пренебрежением к ней, но не к кофе и кофейщику... Исполнив этот балет, заказавший еще не сразу освобождается от маски, но потом, выслушав с потупленной скромной гордостью тост за себя, все-таки освобождается и подключается к разговору...
   - Можно считать его евреем, а можно и не считать...
   - Если по матери, то считать. Евреи считают национальность по матери.
   - Ну а по отцу само собой. Если ты Рабинович, то будь у тебя мать хоть русская, все знают, что ты еврей.
   - Так получается евреев больше. И с той стороны, и с этой. Умные люди. ..
   - Да, не то что абхазы. Нас только меньше. И если по отцу грузин. И если по матери грузин.
   - Проклятый Лаврентий! Сколько бы нас было...
   - А вы как считаете? - в упор спросили молчащего сопровождающего.
   - Вы меня?
   - Был Иисус евреем или нет?
   - Я, знаете ли, научный работник. Это не моя проблема.
   - Какая же ваша?
   - Я обезьянами занимаюсь.
   - А вы? - Это уже ко мне.
   - Слушай, что ты ко всем пристал? Ты что, еврей, что ли?
   - Я не еврей, я грек. А все-таки?
   - Кто из нас не был хоть раз евреем? - Кто это сказал? Неужели ОН?
   - Мне кажется, - я осторожно поставил ногу, - Сына Божия можно считать по Отцу, а не по национальности.
   - А ты, Серож?
   - Я? Я - армянин.
   - Я - англичайнин, - сказал англичанин. - Вы все не знаете, что такое город третьей категории!
   Англичанин оказался только что из Воронежа, и это именно Воронеж был третьей категории... Каким легким здесь, однако, был разговор об евреях! Здесь все были в меньшинстве.
   Но вместе мы образовали уже довольно большую толпу, чтобы вывалиться снова на набережную в веселом состоянии хозяев жизни.
   Вот для чего, однако, нужны белые брюки! (Всякий зарок недолог - не думал, что этот окажется так краток.) Белые, они нужны, чтобы идти в обнимку с друзьями и ловить на лицах встречных отсвет собственного восторга собою. Именно в таком состоянии - судьба, сюжет, законы симметрии или просто зеркальное отражение - могли мы повстречать идущую нам навстречу компанию, еще больше собою довольную. Эти были всегда в неоспоримом большинстве - это было кино! Я почувствовал, как напряглись мышцы моих абхазских друзей под вчера постиранными тесными майками. Между прочим, Миллион Помидоров поднимал на моих глазах сто килограмм одной рукою и каждый второй рассказывал о том, как отнимают полжизни.
   Кино это и было. Оно шло на нас "свиньей". То есть впереди катился закованный в славу рыцарь, был он хоть и маленького росточка. Весь миф, все первенство, вся необсуждаемость кино концентрировалась в нем. По бокам его, чуть поотстав и возвышаясь к краям, следовала свита - ассистентки и администраторы, все что-то как бы спрашивающие и как бы записывающие. Могучие и мужественные операторы и осветители оперяли этот клин.
   Друзья мои напряглись, мы с режиссером обнялись, все слилось, и мы удвоились. Они приехали выбирать натуру. Действие фильма происходило в Ялте, но Ялта к Ялте не подходила. Более подходил Сухум. Это была новая версия "Дамы с собачкой", она была мьюзикл, собачку согласилась играть актриса, снимавшаяся в юности у Бергмана, известная не только этим, а намек на отношения между героиней и собачкой, сами понимаете, произвел бы революцию в нашем кино.