Коммерсант проснулся утром в комнате, где густо храпели двое офицеров. Он их растолкал, повёл опохмеляться. Постепенно собралась и вся вчерашняя компания. Подполковник, раздобрев, согласился удовлетворить просьбу фирмы «Галамбош» и разрешил агенту осмотреть урбариальный лес[15], где находился нужный для вырубки участок. Сопровождать «пана Канюка» вызвался сам эрнадь, к которому присоединился и молчаливый капитан.
   Медленно поднимались по свежей просеке, усеянной бетонными балками. Эрнадь болтал безумолку, рассказывал гостю анекдоты, не забывая прихвастнуть, какие укрепления возводит его часть на этой горе.
   Канюк протестующе взмахивал руками:
   — Я ничего в этом не понимаю, я — гражданский человек, не надо мне знать ваши секретные объекты. Коммерции без выпивки нет — напьюсь, проболтаюсь, тогда вы же первые меня и повесите.
   — Вешаем не мы, вешают другие, — вдруг очень трезвым голосом заметил капитан. — А поскольку господин агент получает лес в запретной зоне, то не имеет значения — знает он, что находится в этой самой зоне, или нет. Кто попадает в ад, тому уже неважно — будут его поджаривать на вертеле или спустят в кипящий котёл…
   — Значит, я, по-вашему, в аду? Майор расхохотался:
   — Ну нет, вы пока лишь на пороге преисподней. Как и мы, грешные… Или наша компания вас не устраивает?
   — Обижаете, господин эрнадь?
   — Тогда, может быть, сфотографируемся вместе — на добрую память? — спросил майор.
   Тут Канюка даже взяла оторопь: в конце тропы, на совсем очищенной от снега поляне, среди каких-то ящиков их ожидал лейтенантик с «лейкой», переброшенной через плечо на грудь.
   — Он у нас — спортсмен, — заметил эрнадь, похлопав лейтенанта по спине. Он любит с похмелья пробежаться километров пять по горным тропам. Марафонец!
   Лейтенант смущённо улыбался, расчехляя фотоаппарат. Канюку, естественно, было не по себе, когда майор и капитан устроили его между собой и начали позировать.
   И всё-таки не подавал виду, что он понимает, насколько подстроена ими эта сцена. Начал уговаривать майора дать ему расписку, что снимался не по своей воле. Ведь в запретной зоне, наверное, нельзя фотографировать.
   — Ему разрешается, — эрнадь кивнул в сторону лейтенанта. — Он из контрразведки.
   Канюк остановился. Эрнадь дружески пожал ему локоть:
   — Не волнуйтесь, дорогой, мы тут уже снимались — и с немецкими друзьями, и с итальянскими. Вы можете гордиться, что оказались, так сказать, на передовой… На линии борьбы с большевизмом: ведь эти русские от нас — всего в трёх шагах.
   — Знаю, потому и опасаюсь, — признался коммерсант. — Завтра же, пожалуй, позвоню в Будапешт, попрошу наряды в другом месте.
   — А спокойных мест в Карпатах теперь нет, — ответил майор. — Да и зачем нас было угощать?
   Канюк опять почувствовал, как противный холодок ползёт по спине…
   Майор засмеялся. Беспокойство всё-таки не покидало Канюка. Не покидало и тогда, когда он заверил в поселковой урбарии фиктивный договор на лесоразработки, скрепив его печатью. Он понимал, что если лесорубы не придут на «участок»— а ведь они не могли прийти, ибо всё было игрой, тот юркий лейтенантик пустит в ход свою фотографию. И прикидывал, сколько ещё времени осталось в запасе — месяц-полтора, пока сойдёт снег, пока пойдёт большая вода. И он не ошибался, находчивый и изобретательный разведчик Грабовский.
   Вечером майор рассматривал готовые снимки. Взглянул на «спортсмена».
   — Ну, что скажешь, Деже?
   — По-моему, он чистый лопух, господин эрнадь.
   — Однако слишком много потратился на выпивку, — раздумчиво произнёс майор.
   — Да ведь заработает он на этом лесе, наверное, порядочно, — возразил лейтенант.
   — Ладно, Деже, может быть, ты прав. И всё-таки отправь на всякий случай этот снимок в Ужгород, кому следует. Застраховаться не мешает…
   Канюк обладал недюжинной памятью, которая теперь пригодилась. Доехав до Мукачева, он успел условными пометками на «договоре» обозначить всё, что запечетлелось в его голове. Напряжённая работа мозга, волнения, выпавшие на долю за последние двое суток дали себя знать: перед самим Мукачевом он почувствовал, что как будто теряет сознание, и впал в забытьё. Очнулся, когда за руку потрогал какой-то священник. Поезд уже стоял. Священник участливо спросил Канюка, не нуждается ли он в медицинской помощи. Канюк тихо поблагодарил и, шатаясь, покинул вагон.
   В Хусте обработал добытые данные, снабдил их рисунками и передал Рущаку. Только когда «почта» пошла за границу, решил поделиться с руководителем группы своими опасениями.
   — Ты смени пока что свою «униформу», — посоветовал Явор, — Хватит жить представителю фирмы «Галамбошк Будешь железнодорожным контролёром — я уже документы загодя припас.
   — Запасливый ты человек.
   — Без этого нам теперь нельзя. А знаешь, для чего тебе нужна новая «форма»?
   — Как не знать? Думаешь про второе задание забыл? Признаться, уже начал его выполнять — в лоб столкнулся с этими чертями в Воловце.
   …Второе задание было, пожалуй самое опасное из всех, за которые бралась группа Явора: надо было постараться выявить связи контрразведки со своей агентурой. Явор не знал, что это задание советских товарищей было продиктовано необходимостью: в горах провалилась крупная разведгруппа, стало ясно, что на неё вышли с помощью провокатора, и над другими группами нависла такая же опасность. После волчьей стаи надо было проникнуть в осиное гнездо.
* * *
   Из письма Ивана Михайловича Канюка авторам книги: «Долго я прикидывал, с какой стороны можно бы подобраться к одной „конторе“, как мы называли её промеж себя, в городе Пряшеве, в фашистской тогда Словакии, „Контора“ была особая — лучше не то, что в окно стучаться, а за тремя лесами обходить: там располагалась гитлеровская секретная служба, как мы полагали, пряшевское гестапо, но по теперешнему моему разумению, там находилась служба СД, руководившая деятельностью своей агентуры и агентуры венгерской контрразведки в Закарпатье.
   Над подходом к пряшевскои «конторе» ломал голову и Явор. Вначале он предложил «ход» с железнодорожником, а потом пришли к выводу, что лучше поработать под «безработного». Родом я был из Дубровки — и крёстный лист имел такой, а на Словакии тоже была Дубровка. Потом говорил я по словацки прилично. Ну, а сойти за безработного каменщика или плотника труда не представляло — сотни таких слонялись по Карпатам. И тут я вспомнил, что есть у меня одна знакомая девчина. Встречался с ней давненько — когда она была ещё студенткой ужгородской семинарии, в мои солдатские годы — в 1937—38-ом. Звали её Одотьей, по фамилии Шорбан. Родители её из красивого такого, если знаете, села Богдан на Раховщине. Бывал я у Одотьи на квартире в Ужгороде — жила она тогда у одного верного человека, коммуниста Павлика, умная была девушка, все понимала, как следует. Помню, тогда говорила с горечью, что, мол, раскололась семья — она за коммунистами пошла, а брат на Словакии вроде бы стал жандармом.
   Сказал я Рущаку, он и говорит:
   — Я тебя уже во всяких ролях видел, а вот ухажёром ещё не приходилось. Хотя ты у нас толстяк — ничего, сойдёшь. Желаю удачи!
   Пробурчал я, правда, что ничего он не понимает, была у нас с Одотьей просто дружба.
   — То-то припоминаю, как ты после этой самой дружбы в казарме все стонал да с боку на бок переворачивался, — повеселел Рущак.
   Вижу, если стану отпираться — Микола ещё больше будет меня подъюживать… Рассмеялись…
   Одним словом, отправился в Богдан. Отыскал хату Шорбанов. Было уже под вечер, и Одотья оказалась дома. Она покраснела, глаза заблестели — и снова я увидел весёлую студентку… Только потом разглядел её, как осунулось лицо, какие тёмные круги легли под глазами… Познакомила Одотья со мной старенькую мамку и засуетилась. А мать ей говорит: «Одю, принеси „штуки“ Да пожарь яичек — угостить же надо молодого пана». Я не сразу и сообразил, что такое — «штука», а спрашивать стеснялся, только, когда мы сели за стол, понял, что «штука» по-гуцульски означает «окорок». Ел я потихоньку да помаленьку — понял, что хозяева чуть не все лучшие запасы выложили на стол. Выпили по чарочке «горючей», вспомнили свою юность да те вечера, что проводили в Ужгороде, тайком повздыхали. И тут, чтобы не дать Одотье очень уж расчувствоваться, я стал её расспрашивать о брате. Странно как-то глянула она на меня, и, отведя глаза, сказала, что он на Словакии, в городе Михаловцах, недавно, мол, была от него весточка. Одотья показала от брата письмо, и я зафиксировал в уме обратный адрес.
   Проговорили до глубокой ночи. Лёг я спать, накрывшись домотканым гуцульским одеялом, но сон ко мне не шёл. А потом мне снилась королевская свадьба…
   Утром Одотье я сказал, что надо мне в Рахов — на закупку леса. Она с лёгкой улыбкой ответила:
   — Ладно, можешь мне не объяснять. Я все понимаю.
   Но когда проводила, в её глазах появились слезы. Тогда я её обнял да поцеловал. Это был наш первый поцелуй. Первый и последний…
   Вышел я на дорогу и зашагал вверх, в сторону Рахова, ожидая попутной подводы или машины… А к вечеру уже вернулся в Хуст. Мы с Рущаком составили легенду…
   На следующий день, приехав в Ужгород, встретился я со старыми друзьями. Дали они мне адресок в Великих Капушанах, чтобы на всякий случай мог остановиться и передохнуть. Март стоял тогда сухой, ночью подмерзало, идти было легко. Но я сбился с дороги и попал на берег Ужа. Решил, держаться берега, идти вверх по течению… И вдруг очутился в руках венгерского пограничного патруля. Как ни просил, как ни умолял отпустить «безработного», который еле собрал деньги, вкалывая по лесоучасткам, чтобы на Словакии обзавестись семьёй, пограничники были неумолимы. Особенно запомнился сержант: смотрит так, как будто я отсутствую — как-то сквозь меня. Я и так, и этак — сержант точно глухой. Но к документам, вижу, у него претензий нет. Сплюнул я тогда в сердцах и говорю:
   — Берите вот, господин сакасвезетэв[16], сто пенге[17], а меня отпустите… За такие деньги можно купить даже вола. Сержант отрицательно крутит головой, улыбается;
   — Здесь от вола только рога да хвост… Торговались долго — до четырёх часов утра, взяли они с меня 300 пенге — это была по тем временам немалая сумма, но я утешался, что действительно купил пару «волов». Сержант стал такой сговорчивый, что перевёз меня через Уж да ещё посоветовал, как двигаться дальше.
   Словом, в шесть часов утра я был уже в самих Михаловцах. Нашёл улицу Собранецкую, нужный номер дома, постучался. Открыл сам Гриць. Говорю, принёс привет из Богдана от мамки и Одотьи.
   — Вы из Закарпатья? — обрадовался Гриць. — Какими судьбами?
   — Удрал от мадьяр, — объяснил я. — Хотел бы тут поискать работу.
   — Гм, трудное дело, очень трудное, — смотрит на меня Гриць. Потом приглашает: — Да вы заходите, прошу…
   Решил он меня, вижу, для начала припугнуть: словаки, мол, всех беженцев передают в концлагеря.
   — Здесь — как в Великой Германии! И власть тут такая, и порядок — все. Это за Карпатами, у русских, дают сразу работу — хлеб да соль, а здесь—одна соль… с перцем.
   Говорит, но на меня не смотрит. А я молчу, думаю: вдруг провоцирует, ведь служит в жандармерии…
   Начал я его просить, чтобы приютил хоть на пару дней: розберусь в обстановке и присмотрю себе что-нибудь. Снова улыбнулся:
   — Ну, давайте, присматривайтесь, только надёжнее смотреть из моего окна.
   Гриць ушёл на службу.
   Не знаю, был ли ещё в это время у меня такой тяжёлый день. Хожу из угла в угол, а мысли — свинцовые, прямо голову к низу нагибают. Как завести с Грицем нужный разговор? Да и можно ли? Правда, Одотья мне про брата рассказывала — как в голодный 33-й год подался на Словакию, как попал в спецшколу, где хорошо кормили, одевали, обували. Да как однажды в Ужгороде он признался ей: мол, заклеймён жандармской печаткой и нет ему больше поворота в родной Богдан. И что она помнит его, Гриця, мягким, податливым парнишкой. Размышляю теперь об этом, но сомнения меня не оставляют: из таких тихоней, говорят, самые лютые каты произрастают.
   Гриць вернулся поздно, принёс бутылку водки. После третьей чарки наклонился ко мне доверительно, заглянул в глаза:
   — Мы — земляки, давай же перейдём на «ты». Или, может, брезгуешь с жандармским псом общаться?
   Я выдержал паузу, спокойно ответил:
   — И мне бы хотелось на «ты» поговорить.
   А он вроде бы не слушает, продолжает сетовать:
   — Несчастные мы люди… и край наш несчастный — все его на части рвут, как стервятники. Вроде бы неплохую имею тут работу — канцелярским служащим считаюсь, детективом — веду документацию, а душа болит, ой, как болит, Иван! Люблю ведь нашу Гуцульщину, снится она мне. Не будет мне здесь жизни. — И побледнел весь, мелкие капли пота появились у него на лбу, смотрит на меня:— Может, я у них на подозрении, а тебя подослали прощупать меня, а?..
   — Успокойся, Гриць, — отвечаю снова поспокойнее. — Я ведь тоже люблю свою землю, вот был, как и ты, на хорошей работе, поднотарем служил, а теперь — безработный…
   Гриць всё-таки посматривает сторожко, а потом говорит:
   — А случаем, ты не тот солдат, с которым Одотья в Ужгороде гуляла? Ты не кройся, я же детектив, у меня нюх на эти дела.
   — А что, Одотья — девушка, за которой самый лучший парень захочет поухаживать.
   — Что-то, Иван, мы с тобой, как пьяные, что на брёвнах перебираются через поток — каждый на своём бревне шатается, боится ноги замочить…
   На другой день прошлись мы с ним по городу, зашли в ресторан. Разговор шёл между нами разный, а все больше склонялся к тому, что хортистские пираты душат, издеваются над верховинцами. Гриць отзывался шёпотом, только не от страха переходил на шёпот, как я понял, — от ненависти. Снова его лицо стало белым, когда я рассказывал, что на его Гуцулыцине, на Думене, построили концлагерь; затуманились глаза, когда сообщил, что молодые верховинцы группами уходят за границу, в Советский Союз. Гриць вздохнул:
   — Знаешь, служба у меня собачья, но — верь не верь— я никому не сделал ничего плохого, вот те крест… Дал я ему выговориться, а потом заметил: — Давай и вправду соскочим с этих скользких брёвен, и, если у тебя настоящая гуцульская душа, поможешь нам.
   Гриць сразу поднял голову: кому это «нам»?
   Смотрю ему в глаза. Он не отводит взгляда… Отступать было некуда — я ему и рассказал о цели приезда: надо раздобыть данные о пряшевском гестапо, а также по возможности заиметь человека, который был бы в курсе операций СД в Закарпатье, особенно выявить их осведомителей. Думал Гриць долго, тяжело. Потом опять вздохнул:
   — Что-нибудь сообразим. Ты у меня ещё поживи, я должен найти какую-то причину, чтобы поехать в Пряшев…
   Третьего дня отправились в путь. Гриць оставил меня в ресторане и разыскал «осиное гнездо».
   Принял его оберштурмбаннфюрер, вроде некий Штайнер — фамилию хорошо не помню. Он разговаривал по-чешски, и Гриць рассказал, что сам он — закарпатский украинец, что канцелярская работа в михаловецкой полиции ему надоела и потом хотелось бы купить хороший дом. Абверовец как будто даже воскликнул: «Браво!» и попросил его для начала подыскать человека, который стал бы их связным с Ужгородом, Мукачевом, Хустом… И не просто связным, а тайным информатором о работе в крае их агентов. Гриць пообещал, что постарается помочь, и крикнул «Хай-гитла!» Потом мне рассказал, что удалось узнать.
   Вернулся я на Закарпатье уже без приключений, только на границе промок в речной пойме — и друзья в Великих Капушанах отогревали чаем. А в Хусте мы с Миколой данные обработали и отправили через перевал.
   Очень были рады, когда спустя месяц пришла весточка от Гриця: благодаря его сообщениям, нам удалось выявить двух женщин, которые работали в Хусте — и надо же случиться такому совпадению! — агентами по закупке леса и были на службе пряшевского СД. В конце апреля Шорбан сообщил, что во второй половине июня гитлеровцы планируют напасть на Советский Союз… Ну, а в самом начале войны — об этом я узнал спустя много лет — Гриць был расстрелян фашистами на территории Западной Украины».
   Несомненно, гитлеровских контрразведчиков насторожила обнаруженная их службой слежка за сексотками в Хусте.
   Какой-то отражённый свет на трагические события тех времён проливает опубликованное австрийской газетой «Ди прессе» в годы, когда стали «модными» мемуары гитлеровских военных преступников, интервью с штурмбаннфюрером VI управления РСХА («Заграничной секретной службы») В. Хеттлем, проживавшем в Австрии, в Альтгаусзее. Эсэсовец вспоминал, что его службе «приходилось перед началом восточного похода проводить очистительные мероприятия против подрывных элементов в предмостных укреплениях в Карпатах», ибо, как презрительно отзывался он, «венгерские и словацкие наши помощники были неповоротливы и близоруки»…
   Если вам нет ещё тридцати, а враги лишили вас всех радостей молодости: и сознания чувства собственного достоинства, и счастья творчества, — нелегко быть терпеливым. Если время подстёгивает, подхлёстывает вас на тропе борьбы — нелегко быть осмотрительным. Рущак и его друзья и впрямь балансировали на скользких брёвнах, рискуя ежечасно. И теперь, на расстоянии, можно понять поспешность некоторых решений. Достаточно было одному оступиться — и весь плот оказался перевёрнутым…

КОСА И КАМЕНЬ

   Да, обстановка осложнялась. День и ночь перебрасывались к границе войска, спешно сооружались подземные склады: фашисты готовились к очередной агрессивной акции. Все данные о состоянии военных гарнизонов в Ужгороде, Мукачеве, Берегове, Хусте, доставленные Явору товарищами, говорили об этом. А между тем главная линия связи не действовала: лесник повредил ногу — разрыв связок заставил его слечь.
   Рущак понадеялся, что и в этом деле выручит Канюк — самый активный, находчивый из его людей. И Грабовский начал готовиться в дорогу. Но поездка сорвалась…
   Боясь повторения предмайских событий 40-го года, контрразведка организовала акцию «профилактики»: 1—4 апреля она провела в Хусте массовые аресты. Был задержан и Канюк. Спрашивали одно: кто готовил и распространял год назад листовки? Спрашивали и били, но ничего выбить им не удалось. Из переполненных бараков слышно было крики и стоны на весь город. Избитых отпускали, а вместо них приводили новых. На четвёртый день вышел на волю и Грабовский; но его отправили по месту роботы — в Мараморош-Сигет, под надзор полиции. Выезжать из города он больше не мог…
   Разведданные накапливались, а наладить связь не удавалось. Явор решил отправиться за перевал сам. Спасаясь от злостной «хустской эпидемии», он поехал в Буштину и не ожидал здесь особенных встреч. Но 5 мая среди ночи послышался условный стук в окно. Явор открыл дверь. На пороге стоял Микулец. Друзья молча обнялись, вошли в комнату.
   — Ты пришёл за почтой? — нетерпеливо спросил Явор. Охотник глянул на него, высоко вскинув брови:
   — С чего ты взял?
   Явор рассказал, что не имеют связи, и он уже, было, собирался идти с почтой сам.
   — Тебе больше нельзя, — сухо сказал Охотник и закашлялся. — Я едва пробрался: понатыкали гонведов за каждым кустом, шёл часа два потоком — и вот простыл, теперь трясёт всего. Короче, рисковать тебе как руководителю нельзя. Выход? Я скажу: намечено перевести вас на радиосвязь. Поэтому есть важное задание…
   По мере того, как Охотник излагал суть нового задания, Явор становился всё более взволнованным. Только тут он понял: нет, не тупик, а новый простор — выход к настоящему боевому делу. Настоящее — вот оно: группе поручалось подобрать и оборудовать площадку для посадки советского самолёта. Нужно было найти подходящую базу для радиста, который будет переброшен самолётом в помощь местным разведчикам. Одновременно требовалось перевести внимание на сосредоточение фашистких частей в пограничной полосе, строительство военных укреплений… Покончив с информацией, Микулец добавил:
   — Есть ещё одна просьба от наших товарищей — узнать о судьбе Ингбера.
   — Узнаем, — спокойно пообещал Рущак. — В окружной управе работает один человек, который нам уже помогал.
   А сам теперь думал о новой операции. Сон пропал…
   Ещё через день, утречком, на берегу Теребли появилось трое рыбаков. Медленно брели вверх по течению. Останавливались, забрасывали удочки, потом двигались дальше. Уже остались далеко крытые красной черепицей дома на окраине посёлка. А они как будто все искали хорошего клёва. Потом, свернув налево, пошли через луг. У рыбака, который был в плаще, то и дело вываливалось из связки длинное удилище… Он отставал, наматывал леску, потом догонял товарищей… Рущак тщательно исследовал удилищем грунт, пока Микулец обозревал окрестности. И если бы кто-нибудь оказался рядом, он услышал бы разговор вовсе не на рыбацкую тему… Одна поляна казалась им лучше другой — обсуждали детали и спорили. Третий, дед Вовканич, настоящий рыбак, был глуховат и молчалив, лишь посапывал, потягивая трубку…
   В конце концов остановились на одном участке, которому хозяин дал в это лето отдохнуть — отвёл под пастбище. Грунт на нём был твёрдый, не болотистый, справа — река, слева — молодой лесок. Вдоль и впоперек измеряли шагами, записывая приблизительный метраж.
   Рущак достал крупномасштабную карту и вдвоём с Мнкульцем обозначили на ней местонахождение посадочной площадки. Базу решили оборудовать у старого рыбака. Молчаливый хозяин Теребли был готов на все…
   А потом весь вечер разрабатывали план приёма самолёта, условные сигналы, запасные варианты связи. Охотник ушёл — он ночевал у родственников в Буштине: на чердаке для него устроили надёжный тайник. Явор остановился у своих.
   Но рано утром к Рущаку прибежал племянник Микульца:
   — Вуйко[18] захворал, у него горячка, зовёт вас. Микулец трудно дышал, даже не приподнялся, когда к нему взобрался Микола.
   — Сегодня восьмое, — подсчитывал он. — Меня ждут не позже двенадцатого, через четыре дня. Сделай все, чтобы доставить карту и все данные.
   Рущак потёр лоб:
   — Есть тут один человек… Недалеко, в Хусте. Грицюк Юрко, друг моего детства. При чехах работал в Ужгороде, в театре, и собирается уйти в Советский Союз: мечтает о большом украинском театре. Может, воспользоваться этим?
   — Надёжно ли? — Микулец устадо отвернулся.
   — Человек он честный. Вот насчёт характера — не знаю…
   — Где уж тут характер изучать, — вздохнул Микулец. — Если честный, то надо рискнуть. Другого выхода ведь нет.
   — Всё ясно, — веселее ответил Рущак. — Повторим ещё раз: значит, три костра вдоль берега Теребли. Дед организует ночную рыбалку. Вот знаки, о которых ты мне говорил. А это вот данные, подготовленные Грабовским. И ещё — об Ингбере: он в ясинянском концлагере…
   — На Думене?.. — уточнил Охотник. — Значит, не по нашему делу. Иначе был бы в контрразведке. Так и сообщи…
   Возвратившись в Хуст, Микола первым делом нашёл Грицюка. Спросил, как тот думает переходить границу. Грицюк открыл, что в Нижнем Студёном — селе под перевалом, работает поднотарем его родственник — двоюродный брат Юрко Ясинка. «Раз родственник — то дело надёжное», — решил про себя Явор и попросил Грицюка попутно перенести пакет. Актёр согласился.
   Вскоре Явор разработал план, как безопаснее добраться посыльному к границе. Тщательно замаскировав полученный пакет, Грицюк должен был на грузовой машине Михайла Голинки приехать в Келечин. Там ожидал другой человек — Василий Клепарь, в задачу которого входило через дебри провести артиста до Нижнего Студёного.
   …Утром 18 мая Юрий Грицюк добрался до Нижнего Студёного. После грозы дорогу развезло. Долго чистил сапоги перед дверьми нотариальной управы. Зашёл в комнату поднотаря. За столом сидел маленький остроносый человек в чёрном пиджаке. Прищурившись, глянул на вошедшего:
   — Чем могу служить?
   — Ты что, не узнал? Ясинка приподнялся:
   — Юрко! Каким ветром?
   — Пока что попутным.
   — Гляди, а я даже не ожидал гостя.
   — Не беспокойся, я к тебе — просто по дороге.
   — Куда держишь путь?
   — Да туда ж…
   Ясинка глянул исподлобья и больше не расспрашивал. Спохватился:
   — Да ты весь промок! Давай пойдём ко мне домой. Там обсушишься, и спокойненько поговорим о деле.
   В доме поднотаря было полупустынно.
   — Хозяечка уехала в Хуст — заболела тётушка, — пояснил Ясинка. — Но ничего, у холостяцкой жизни — свои прелести.
   Он снова глянул исподлобья.
   — Так ты что, действительно собрался в Россию? — присел на краечек дивана.
   Грицюк чистосердечно сказал ему все и попросил помочь…
   Ясинка вздохнул:
   — Помочь-то я могу, но всё-таки подумай. Кому ты там нужен? Кто ты для Советов? Шпион! Понимаешь?
   — О нет…— улыбнулся Грицюк. — Мне они поверят…
   — Это с какой стати?
   И Грицюк открыл, что он несёт пакет. Ясинка умолк, но вдруг засуетился — начал снова натягивать плащ.
   — Ну, ты пока что отдыхай, а я сбегаю в корчму за «согревающим», — подмигнул и исчез.
   Грицюк был артистом и потому многое читал по лицу. А в лице Ясинки что-то сразу ему не понравилось. Что — он ещё не мог уловить. Подсев к окну, следил за перекрёстком.