— Шляпы они, ваши детективы! Можете об этом доложить и своему начальству — доктору Мешко… Подумать только, в Подкарпатье — 163 жандармских участка, в каждом из которых от 11 до 17 жандармов, 5 окружных полицейских дирекций… полторы сотни расширенных нотарских управлений, в конце концов — 624 священника—и вот…
   Пинеи протянул ему тоненькую папку.
   Красный от возбуждения, Кондороши принялся читать материалы. В нём все уже кипело, но заводиться с беспощадной «Кемельхарито осталь» всё-таки не решался. А по мере того, как читал, глаза его все больше расширялись. Взглянул на подполковника:
   — Неужели в общении с ними был даже священник? Я же его знал как правдолюбца, который честно служит…
   — Да, служит он в самом деле честно, но не только богу. А ваши коллеги сняли с него подписку о невыезде! Даже прекратили наблюдение! Учтите, если вскоре обнаружится, что этот священник — русский резидент, отвечать придётся прежде всего вам… Хотя вполне возможно, что мы имеем дело с одной сильно разветвлённой сетью…
   — Разрешите, ваше благородие…— капитан нервно дёрнулся. — Дайте мне эту «паству» — они у меня рядышком на коленях ползать будут! Все!..
   Пинеи почувствовал: он добился того, чего хотел. Он всегда предпочитал работать на контрастах. Зная, что этот Кондороши даже среди жандармов прослыл «коновалом», подполковник и хотел свалить на него наиболее сложную обработку группы, о которой передал уже телефонограмму в Будапешт. Он знал, как этот капитан «подготовит» жертвы, к тому же опасаясь, чтобы не обвинили его в ротозействе. Ну, а потом… Потом Пинеи надеялся с помощью известных ужгородских «спецов» довести дело до конца…
   Но на этой мысли подполковник сразу же осёкся: а что, если после «коновала» доводить до конца будет некого? «Акция устрашения» на этом и кончится. А тут — Пинеи чувствовал — можно сделать игру с крупной ставкой…
   И ответил капитану сдержанно:
   — Немного подождите… Я арестую попа сам.
* * *
   Из воспоминаний Ф. И. Россохи:
   «Пасхальные исповеди были щедры и на грехи, и на подношения. Но эти деньги каждый год я относил в местный магазин со списком бедняков; покупал школьникам обувь…
   Так было и в последнее майское воскресенье 41-го года. Душным вечером наведался я в «Гандю»[31]. Только разговорился с новым продавцом — зашёл жандарм Силади.
   — Россоха, с вами желает побеседовать наш тистгеетэш.
   — С чего бы это вдруг? —сдерживаю волнение.
   — Ну, вы знаете, в четверг — День героев. Видимо, начальник хочет договориться насчёт богослужения на военном кладбище.
   Завели во двор. Глухая, двухметровой высоты ограда. Огромная собака. Но ещё больше сжалось сердце, когда увидел незнакомый легковой автомобиль: из Ужгорода!
   В маленькой дежурке сидели двое в штатском. Первым бросился в глаза усатый толстяк — некий капитан Сатмари. Ему сделалось жарко — сидел без пиджака и, засучив рукава рубашки, зло шевелил усами. Рядом с ним согнулся — длинный, худощавый. Потом я узнал: это был сам подполковник Пинеи. Естественно, при таком начальстве тистгеетэш Зенгевари стоял в стороне, не смея ни присесть, ни заговорить.
   Допрашивать начал подполковник. После процедурных вопросов — об имени, фамилии, должности, месте проживания, — Пинеи весьма вежливо поинтересовался:
   — Когда в последний раз вы виделись с Иванчо? Можете припомнить?
   — С каким Иванчо, пан алэзрэдэш? — так же вежливо переспрашиваю я. — Если имеете в виду редактора журнала «Ку-ку»…
   — Я говорю о том Иванчо, с которым вы встречались в Мукачеве, в православной церкви.
   — Церковь — не для встреч, церковь — для молитв…
   Капитан сорвался и кулаком саданул в лицо. Из носа пошла кровь. При виде крови зверь только разохотился: удар, ещё удар… Я упал. Сразу с другой комнаты выскочили жандармы.
   Надели наручники и толкнули в угол, прямо на пол. Два жандарма, усевшись на стульях, приставили мне к горлу штыки. А капитан начал прохаживаться:
   — Хотели познакомиться с военными объектами, чтобы на День героев их освятить, так ли? — желчно спросил он и, отставив чуть в сторону стул, на спинку которого повесил пиджак, зашлёпал по ладони резиновой дубинкой. — Ну, большевистский пёс, где материалы, которые тебе дал Иванчо? Может, Иван Мадьяр, твоего дьяка сынок, уже успел их отнести Советам?
   В душе я ужаснулся: «Провалились! А все из-за меня! За мной ведь следили… Я чувствовал, я должен был предвидеть!..»
   Конечно, я тогда не знал, что полицейские ищейки вышли на наш след, гоняясь за другими. Что провал группы Рущака вызвал цепную реакцию арестов подпольщиков, не имевших опыта работы в разведке и даже достаточных навыков конспирации. Случай, слепой случай помог хортистам зацепиться за другой конец ниточки: идя по следу Бабинца, одного из участников группы Рущака, они арестовали и его знакомого — Иванчо, самого бесстрашного и самого деятельного из наших людей.
   Недельку до этого Иванчо передал мне копию любопытной военной телеграммы: занять позиции у самой границы, удерживаться от инцидентов до дальнейших распоряжений. По собранным данным я подготовил сводку, что бункеры по линии Арпада от Нижних Верецек до Скотарского готовы. В самом Воловце, у мельницы — бункер на сто солдат. Мосты заминированы, на перекрёстках — надолбы, а на дорогах — патрули. И, как обычно, к 20-му ребята все доставили на советскую заставу.
   Но палачи об этом не знали — взяли ключи, пошли делать обыск. Обшарили в хате все углы, распотрошили подушки, перетрясли книги, забрали письма, документы. Тогда же, среди ночи, привели в жандармерию Ивана Мадьяра, Павла Кобрина… Их доставил Кондороши.
   — Ну как, узнаете свою паству, отче? Я решил молчать.
   Стянули с ног ботинки, привязали к топчану и бросились бить резиновыми палками по ступням. Я не стерпел и закричал от боли. Сатмари сорвал с моей ноги окровавленный носок и сунул мне в рот. А заорал сам:
   — Где радиопередатчик? Ну?!
   И снова побои. Я потерял сознание.
   Очнулся весь мокрый — отлили водой. Развязали руки, но тут же толкнули меня в круг жандармов, и со всех сторон посыпались удары — кулаками, ногами, поленьями. Особенно усердствовал тайный детектив Кондороши: тот таскал за волосы, плевал в лицо, потом ударом в печень свалил меня на пол и оттащил во двор. Но садисту и того оказалось мало: дико прыгнул на мои опухшие ноги, сорвал с икры кожу… Подбежали другие жандармы и меня бросили в машину, приковав к сидению цепями. Так отвезли в Ужгород.
 
   Приехали туда на рассвете.
   Первым зашёл в камеру февгаднадь[32] Ортутаи — сын униатского попа. Я знал его отца — он служил в Ужгородской цегольнянской церкви. Не было похоже, что сынок священника определился в волчьей стае «кемельхарито». Зашёл ко мне то ли побеседовать, то ли пожалеть. Тонкий в обращении, речь культурная, ни одного бранного словечка, на которые жандармы не скупились. Обошёл вокруг меня, покачал головой:
   — За что же вас так?
   Я не ответил, но молодчик не изменил корректного тона.
   — Эти мясники, жандармы, — народ дикий, что с них спрашивать? Да и винить, знаете, трудно — работа тяжёлая, часто приходится иметь дело с бандитами, отбросами общества, которые не только пытаются нанести ущерб нашему государству, но и позорят его. Ясно… Ну, а вам бы следовало сделать из этого выводы. Зачем было упорствовать? Вы же умный человек, придумали бы для отвода глаз пару явочек, паролей — и получили передышку: жандармам ведь важно иметь первое признание, а дальше вы попали бы к нам…
   — Хрен редьки не слаще! — не сдержался я.
   — Понимаю, вам трудно сейчас воспринимать все объективно, вы озлоблены. Но видите, я говорю с вами спокойно, вразумительно, а ведь я защищаю законную власть, которой вы уже нанесли значительный ущерб. Как же вы могли, отец Феодосий, запродать свою душу большевикам-безбожникам? — Кто кому продал душу — жизнь покажет.
   — Да, упрямство в вас сидит — не по сану. Потому, наверное, и привели в ярость капитана. Вспомните про необходимость смирения воле господней, что не раз и сами проповедовали в церкви, — это путь к спасению.
   — Вы не случайно выразились «воле господней», а не «воле божьей»: на уме — «воля господ»… У вас, униатов, это одно и то же. А как в своё время с вашего благословения в Мараморош-Сигете мордовали на суде людей — только за то, что они хотели сохранить свой язык, свой славянский корень — об этом вы вроде бы не знаете.
   — Послушайте, Россоха, вы же образованный, культурный человек. Ну, успокойтесь, подумайте, что общего у вас с этим быдлом. Я не тороплю вас, не требую ничего особого, что было бы противно вашей совести. — никаких сообщений. Подумайте спокойно, и мы найдём с вами общий язык, вернём вас в лоно церкви, которое вам ближе всего.
   — Общий язык — с вами? А вашу мать на последнем месяце держали за решёткой? А вашего деда убивали палками на его же поле?
   — Видимо, ряса священника на вас по ошибке. Вашим речам мог бы позавидовать коммунистический агент! Неужели богу вы служили для видимости?
   — Оставьте бога в покое. И меня тоже…
   Вот так мило, по душам, мы потолковали. Он ещё пытался меня уговаривать — дать явки, пароли, назвать людей, с которыми я связан. И обещал мне райскую жизнь — богатый приход где-то в долине Тисы, даже новый дом. Наговорил всякого. Походив вокруг меня, напоследок бросил:
   — Упрямство никому не приносило пользы, вы в этом убедитесь, отец Феодосии, и суд вас ожидает пострашнее суда божьего.
   Я молча отвернулся, чтобы не видеть его лица с написанной на нём фальшивой скорбью. Да и его самого…
   Ортутаи сменил другой предатель своего народа — следователь Борович. Потом мне говорили, что он перебрался в Ужгород из Польши. Этот изощрялся не только в красноречии, но и в изуверстве. Велел сесть на стул и, гадко усмехаясь, поинтересовался, известно ли мне, что он — лучший зубной врач во всём Подкарпатье? Я покрутил головой… Борович, не дав опомниться, с одного удара выбил мне два зуба. Я выплюнул. Тогда он переспросил — так же спокойно, методично: знаю ли я, кто лучший зубной врач в Подкарпатском крае? Я кивнув головой: теперь уже знаю… Подобным способом майор убедил меня и в том, что он—первоклассный «танцмейстер»: велел раздеться донага и, привязав ниже живота увесистый мешочек с песком, заставил танцевать. Я упал без чувств…
   Отвезли меня в тюрьму и бросили на холодный пол. Положил под голову недоломанные руки, а ноги — как в огне. В горле запеклась кровь…
   Только спустя месяц, когда мог ходить, стали меня снова водить на допрос. В цепях, босиком, по острой щебёнке. Как разбойника. Чтобы ещё больше опозорить, связывали с воровкой-цыганкой и кричали людям, что нас ведут венчаться. «Свадебную» процессию составляла толпа польских беженцев, которых заставляли меня избивать…..
   Я потерял счёт дням. Опомнился, когда в коридоре кто-то нарочно громко бросил:
   — Началась война!
* * *
   — Да, не получилось у вас, февгаднадь, — скучающе сказал подполковник Пинеи, разглядывая остро очинённый кончик красного карандаша. — А не получилось потому, что к встрече с тем попом вы не подготовились. Переоценили свою дипломатичность.
   Ортутаи сжал тонкие губы: то что Пинеи назвал его на «вы», а не просто — Дюри, не сулило ничего хорошего. Впрочем, он иного и не ожидал: разговор с Россохой ничего ему не дал. И всё-таки гордость не позволяла этому молодчику признать свою промашку. В мыслях он разрешил себе обвинить в неудаче самого начальника: «Сам, небось, не взялся агитировать попа, чтобы переманить его в свою веру!» — подумал со злостью. Но Пинеи продолжил, и лейтенант тут же принял позу, означавшую, что он весь — внимание.
   — Вы не учли классового корня вашего объекта, милый февгаднадь. Прослушав по записи вашу «задушевшую» беседу, я приказал поинтересоваться его биографией. И вот что сообщили нам из Хуста…— Острым карандашом подполковник отчеркнул два первых абзаца. — Семья Россохи состояла из б человек, была малоземельной. Глава семьи Иван Россоха работал лесорубом. В 13-ом году в Мараморош-Сигете по известному процессу был осуждён на 2 года тюрьмы, но в 15-ом его освободили в связи с призывом в армию. Попав на фронт, он в первый же день перебежал к русским… Ну, а сын идёт его стопами: с 15 лет отправился на лесоразработки, жил с лесорубами в колыбе. А потом вместе с отцом работал в лесах Словакии — около Гумённого, а на Верховине — около Свалявы… даже в родном селе — на лесопилке… Теперь понимаете, с каким интеллигентом вы имели дело?
   — Я же пытался воздействовать…
   — Нужно было подыграть, посочувствовать «страдающим русинам», осудить Франца-Иосифа… и даже похулить своего отца. Не смотрите на меня удивлённо, февгаднадь, надо понимать, какую тонкую игру вы упустили. Этакий разуверившийся в правоте сильных мира сего сын священника, готовый в случае чего даже помочь бежать «бедному священнику», восхищённый, наконец, его мужеством — разве это было так уж сложно? Да, вы упустили очень хороший шанс. Упустили, Дюри…
   — Но ведь теперь ясно, что пути раскрытых групп переплелись случайно! — воскликнул в ответ Ортутаи, несколько ободрившийся формулой обращения своего начальника.
   — Да, несомненно, —рассеянно согласился Пинеи, думая о своём. — Час назад мне сообщили, что в районе Рахова зафиксирован радиопередатчик. Группы растут в горах, как грибы, поэтому, пока мы находим одних, то другие действуют ещё более дерзко. Там, на Верховные, из каждой хаты на нас смотрят глазами врагов, на каждой тропе мы можем встретиться с реальной вражеской агентурой… Фигура священника была незаменимой и могла сыграть нам отличнейшую службу.
   Пинеи устало посмотрел на Ортутаи, а тот держался бодро:
   — Главное, что птичка у нас под колпаком… со всем своим выводком.
   — Разрабатывать остальных — бесполезно, у них нет в руках никаких связей, это только сборщики разведданных и посыльные. А пытать попа…. Боюсь, что нас могут ожидать большие неприятности. Обработка этого греко-восточного попа вызовет по всей Верховине нежелательный резонанс. Надо ли нам превращать отца Феодосия в великомученика?
   Предчувствие не обмануло Пинеи. Спустя две недели, в жаркий субботний вечер он предстал перед бароном Томаи на загородной вилле: уж очень одиозной, по мнению высоких чинов, выглядела на фоне других узников фигура священника — руководителя целой разведывательной группы.
   Возвратившись в Ужгород, подполковник поспешил отправить Россоху и его сообщников подальше от Карпат.
 
   Об аресте боевых товарищей связной Андрей Мадьяр узнал на полонине. Только-только поднялись с отарами на Плай, и Андрей никак не ожидал, что следом за ним — да ещё с ребёнком на руках прибежит жена.
   — Что случилось, Настя? — шагнул ей навстречу.
   — Бежим! Всех забрали… И вашего Федора, и Кобринов… и самого Россоху. Так их били!..
   Ночью Андрей перешёл границу и сообщил майору о провале.
   Львов тяжело задумался. Потом сказал как бы про себя:
   — Жаль хлопцев. Да, жаль… Данилу повесят, а другим не миновать тюрьмы…
   — Как же им помочь? — переживал Андрей.
   — Помощь одна — продолжать бороться против оккупантов… Ты, я вижу, пришёл не один, а уже с семьёй. Определим — и будешь работать. Впрочем, ты вправе выбирать: возьмёшь себе мирное или наше, военное дело?
   Андрей вспомнил юность, когда стал коммунистом. Вспомнил 2 марта 1933 года — день борьбы пролетариев против безработицы. Из горных сел — Скотарского, Гукливого, Каноры — пришла в Воловец колонна демонстрантов. Среди делегатов, которых, выглянув в окно, приказал выделить нотарь, был и его старший брат Степан — тот коммунистический староста Каноры, которого власти потом заменили своим комиссаром… Не успели ходоки пере ступить порог нотарской управы, как на них набросились жандармы. Демонстранты ринули на выручку, но раздались выстрелы. Когда ветер развеял пороховой дым, люди увидели в лужах крови раненых. Федор Брунцвик был убит. Жандармская пуля зацепила и его, Андрея: он yпал недалеко в поток и занемевшими руками крошил тонкий лёд…
   Это воспоминание решило его выбор: чабан надел военную форму.
   С началом войны погранпункт был переведён в Стрый, потом в Станислав (Ивано-Франковск). По заданию майора Мадьяр, переодевшись в обычную одежду, остался в Стрыю — понаблюдать за передвижением и вооружением гитлеровской армии.
   Фашистские части рвались поскорее по главной магистрали, ведущей на Львов. Поэтому разведчик без особого труда добрался в Станислав. Связавшись с майором, рассказал, что видел.
   Но фронт приближался. Мадьяр очутился во вражеском тылу и возвратился в Закарпатье. Почти два месяца скрывался дома на сеновале. И вот среди ночи его ослепили жандармские фонарики. Ничего не видя, он узнал по голосу только старосту:
   — Эз аз! Эз аз![33]— надрывался тот, извиваясь перед оккупантами.
   Так был схвачен последний разведчик из воловецкой группы.
* * *
   Из воспоминаний Фомы Ивановича:
   «26 июня 1941 года
   Подполковник Пинеи зачитал нам протоколы следствия.
   Скованных одной цепью — меня, Ивана Овсака, Федора Мадьяра да Ивана Брунцвика — погнали через город к железнодорожному вокзалу.
   На другой день утром были в Будапеште. В тюремной машине отвезли в Маргиткэрут, в большое, многолюдное помещение. Тминная похлёбка… кислая капуста… раз в неделю — варёный горох… Что ж, я привык к таким постным харчам ещё в монастыре. Не мог только привыкнуть к побоям. И хотя на этот раз оставили в покое, при виде одноглазого начальника тюрьмы полковника Керменци я весь застывал. Он мне казался вешателем, хотя вешал в тюрьме Шовш…
 
   13 ноября 1941 года
   Утром согнали с разных камер до тысячи узников — с кандалами на руках, связанных попарно — и длинной колонной погнали на станцию. Перевезли нас в Вац — самую большую тюрьму хортистской Венгрии, километрах в тридцати от столицы. Встретила прибывших толпа надзирателей — конечно, не с цветами, а с оголёнными штыками. Политзаключённых выстроили отдельно — в длинном коридоре и распределили в камеры-одиночки, Мне попалась 56-я, на втором этаже, где сторожем был Шимон. Недели через две ко мне подселили психически больного рыжего англичанина. Потом снова остался один. Восемнадцать месяцев — один…
 
   11 мая 1943 года
   Перед обедом в полутёмном зале начал заседать военный трибунал: судья — майор Доминич, прокурор — капитан Газдаг, восемь адвокатов — с одной стороны и столько же эсэсовских наблюдателей — с другой. В качестве свидетелей по делу нашей группы из Воловца вызвали жандармов, даже их повариху Анну Соколку. А в конце недели вынесли приговор.
   Меня как будто пронизало молнией: смертная казнь! Больше я не слышал, что зачитывал судья: ничего не понимал, не помнил… Пришёл в себя в камере, когда в дверях заскрежетал ключ. Шимон загадочно сказал:
   — Ну, Россоха, ты ещё живой, но ты уже умер.
   — Как это понимать? — спрашиваю одними губами.
   — Виселицу тебе заменили пожизненной каторгой. Теперь ты такой — пятый. Тот, с длиннющими, до пояса, усами — ветеран, сидит уже здесь пятьдесят четыре года.
   Я вдруг осмелел:
   — То — разбойники, убийцы, а я — честный человек. Меня освободят…
   — В случае амнистии запретили тебе проживать в пограничной зоне, — улыбнулся сторож. — Кроме того, потеря на десять лет службы, а политических прав — пожизненно. И ещё стянули тысячу пенге штрафа.
   Улыбнулся невольно и я: как-никак, с отца когда-то содрали только сто серебряных.
   Иван Овсак получил пятнадцать лет тюрьмы, а Василий Иванчо — четырнадцать. Жестоко расправились и с посыльными: Павла Кобрина приговорили к двенадцати годам заключения, Андрею Мадьяру «округлили» — десять. Иван Мадьяр, Федор Мадьяр и Михаил Кобрин были осуждены на восемь лет каторги. Андрей Кобрин на семь. Илью Тимковича упрятали в тюрьму на шесть лет, а Ивана Брунцвика — на пять. Андрей Копча получил два года, Иван Шепа и Иштван Ципф — по одному году и шесть месяцев, Мирон Моцков — один год и два месяца.
   Не попали под суд только Нискачи: об их работе в разведгруппе знал лишь я один.
 
   27 октября 1944 года
   Хлестал холодный дождь. По лицам, по вагонам. Нас привезли под самую словацкую границу. Уныло гляделся в дунайскую воду город Комарно. Ещё угрюмей дыбилась военная крепость «Чилаггедь-еред»: хортисты превратили и её в огромную тюрьму.
   Заперли нас в тёмном подземелье, среди крыс.
   Через несколько недель бледных, полуослепших вывели во двор и сквозь строй эсэсовцев по одному погнали к вокзалу.
   Нагрузили битком в «телячие» вагоны. Три дня и три ночи — задыхаясь, мучаясь от жажды и не видя света — ехали в неизвестность. Казалось, у каждого завязаны глаза. Как перед расстрелом.,.
 
   15 ноября 1944 года
   Лагерь смерти Дахау. Месяц «карантина». Выжил. Поселили в 28-ой барак. А в 30-м была душегубка…
   Соломенный чай. И, как жнивьё, покрытое снопами, — аппельплац с оставшимися трупами после утренней поверки. Бесконечный стон ткацкого станка и бесконечные метры ковровых дорожек, которые мы ткали вручную. Профилактика: ночью — на мороз… под шланг с раствором дуста… в душегубку… А когда мы, наконец, прошли все эти круги ада, Гиммлер приказал нас расстрелять…
   Я не могу об этом вспоминать».
* * *
   Из 25 человек не возвратилось домой семь…
   В освобождённом крае Россоха как-то встретился с Иваном Туряницей — секретарём ЦК КПЗУ и первым председателем Народной Рады Закарпатской Украипы. Рассказал о себе:
   — Тюрьма сняла с меня навсегда поповскую рясу. Жалею об одном: заодно погиб и талант медика. Не возвращаюсь даже к травам…
   — Знаете что? — ответил Иван Иванович. — Вот вы мне говорили, что довелось видеть в замке Шенборна. Теперь в этом замке мы создаём здравницу для трудящихся. Вам и карты в руки — идите туда директором. Заодно подлечитесь… и как знать — может, и талант медика ещё оживёт.
   Так стал Фома Иванович хозяином бывшей графской резиденции. Работал он не жалея сил. На его глазах расцветал курорт — нынешний всесоюзный санаторий «Карпаты». А потом Россоха окончил вечерний университет марксизма-ленинизма, работал директором Мукачевского мельуправления, а переехав в Ужгород — начальником облдортрансснаба. Ныне он на пенсии…
   В общем, время преобразило бывшего священника.
   Однажды он собрался в Канору — к живым однополчанам: чабану Андрею Мадьяру, рабочему лесопильного завода Михаилу Кобрину… По дороге его удивили корпуса новых здравниц с такими же красивыми названиями: «Солнечное Закарпатье», «Поляна», «Цветок полонины». А высоко в горах он не нашёл Каноры: от прежнего села, вошедшего в посёлок Воловец, осталась разве что одна деревянная церковь — памятник народного зодчества XVIII века, потемневший свидетель былого (теперь её перевезли в Киевский этнографический музей). Навечно ушла в прошлое старая Канора, которую в XX столетии называли «селом одиннадцатого века». Только синие Бескиды по-прежнему вздымаются в небо — гордо, непокорно.

СЛЕД КОСУЛИ

пролог
   Горы зорко сторожили тишину над озером. Вечнозелёные вахтёры молчаливо гляделись в тёмно-синюю зеркальную гладь «Морского ока», отгородив его мощной стеной от внешнего мира, от далёкой долины, от островерхих хижин, карабкавшихся по зелёным склонам, отвоёванным у леса, от шумных порогов реки, по которой гнали бокораши свои плоты к Тисе. Только невидимые бесчисленные ручейки, питавшие, казалось, бездонное озеро — таким его считали смелые ныряльщики, — журчали в чащобе.
   Косуля осторожно пробиралась к воде. Шла знакомой тропой, не задевая ни одной пушистой ветви. И вдруг, словно споткнувшись, замерла на месте. Чуткие влажные ноздри её повернулись в сторону, откуда слабый порыв ветерка донёс чужие запахи, задние ноги чуть согнулись, готовые в любое мгновение толкнуть гибкое тело для стремительного и спасительного прыжка. Запахи были слабыми и далёкими — запахи человека, шедшего к тому же водопою. Косуля крутнулась и исчезла в густой лесной темени…
   Вскоре на тропе показался путник. Зелёная куртка сливалась с деревьями, обступившими каменистый обрыв, форменная фуражка лесничего была надвинута на лоб. Человек остановился, глаза его заметили рыжие шерстинки на колючей ветке, торчавшей над тропой: след, оставленный косулей. Поднявшись на поляну, на которой торчал невесть откуда занесённый огромный валун, лесничий глянул вправо. На опушке леса, поднимавшегося по другую сторону ложбины, мелькнула неясная тень.
   Путник, довольно улыбнулся, словно нашёл то, что искал. Постоял у валуна, хотя после крутого подъёма дышал он спокойно, как все, кто вырос здесь, в горах. Человек давно уже не был на тропе, которую косуля считала своей. А привели его сюда воспоминания, навеянные совсем недавней встречей.
   Он в своей жизни привык к неожиданностям. Та неожиданная встреча, далеко от Карпат, на берегу Днепра, была самой радостной — он это ощущал, — ибо вернула его в дни, о которых в последние годы думал не так уж часто, поглощённый заботами о семье, которую любил, и о лесе, которому верно служил…
   Каштаны в парке над высоким берегом могучей реки роняли уже багряно-жёлтую листву. Голосиевский лес дольше парков сохранял свою летнюю зелень, но и его деревья становились всё более прозрачными, открывая здания расположенной на территории лесопарка Украинской сельскохозяйственной академии. На низкой скамье с чугунными ножками сидел, читая книгу, немолодой уже человек в форме лесничего: Иосиф Дмитриевич Лой готовился к последнему экзамену — заканчивал заочно академию. Приезжал он в Киев, конечно, не впервые и привык почитывать учебник в этом чистом лесу, — чем-то напоминавшем родные леса в Вучковом, на Межгорщине.