— У нас уже было место. И время.
   — Милая…
   — Ты меня ни капельки не любишь!
   — Тогда зачем я приехал в Афганистан?
   — Чтобы нас тут убили!
   Я стиснул зубы. Проклятая вертушка жужжа кружила над дорогой, время от времени выпуская огненные плевочки. Лицо сидящего за штурвалом человека было мне смутно знакомо: по-моему, я видел его на баркасе, переправлявшем меня через Ла-Манш. Вот только чем он там занимался, я, убей бог, припомнить не мог. Зато урода с пулеметом Брена — скорее всего, это был Брен, хотя с такого расстояния трудно было рассмотреть, — я сразу узнал: как же, как же, мой старый приятель болгарин с окладистой черной бородой!
   — Почему они хотят нас убить, Эван?
   — Они хотят убить только меня. Ты им не нужна.
   — Почему?
   — Потому что они даже не знают, кто ты такая.
   — Я спрашиваю, почему они хотят тебя убить?
   — Потому что они идиоты. Они знают, что мне известно про их план свержения правительства Афганистана. Но чего они не знают — хотя я им об этом талдычу все время, — так это то, что мне наплевать с высокой башни и на правительство Афганистана, и на их спецоперацию, потому что меня интересует только одно: как поскорее выбраться из этой дурацкой страны. Но они и этого не узнают, если я собью этот вертолет.
   — Так чего же ты ждешь?
   Я молча уперся локтем себе в бок, а руку с пистолетом положил на край канавы. Вертолет завис над кюветом с противоположной от нас стороны дороги, и болгарин начал от души поливать его свинцовым душем. Я прицелился пилоту в голову и уже приготовился нажать на спусковой крючок. А потом тяжело вздохнул и опустил ствол:
   — Нет, нельзя.
   — О Эван! Я знаю, что убивать — аморально, но…
   — Аморально убивать? — переспросил я. — Ты рехнулась, детка? Если я убью этих сволочей — я совершу самый наиморальнейший поступок в своей жизни!
   — Ну тогда…
   — Но если они не вернутся на базу и не доложат своему боссу о выполненном задании, то босс поймет, что мы все еще живы! В смысле, что я еще жив. И он пошлет на охоту за мной очередную шайку головорезов. И возможно, в следующий раз мы не успеем вовремя выпрыгнуть из машины. Но если мы дадим им сейчас уйти…
   — …они доложат боссу, что не нашли нас!
   Я отрицательно помотал головой.
   — Вряд ли. Кто ж станет возвращаться на базу с рапортом о провале миссии! Им будет приятнее думать, что они нас замочили. Смотри: вертолет развернулся! Набирает высоту! Они улетают!
   Я оказался на две трети прав. Вертолет действительно развернулся. И действительно набрал высоту. Но потом хобот пулемета вылез сбоку и дал длинную очередь прямо по багажнику и бензобаку «балалайки».
   Я обхватил Федру и распластал ее на дне канавы. Затхлая вода проникла в каждую складку моего халата и омыла ее нагое тело. Она что-то пробормотала, но я так и не расслышал ее слов из-за страшного взрыва, уничтожившего автомобиль Амануллы.
   — Тебе надо было стрелять в них, а не терять время, — выговаривала мне Федра.
   — Сам знаю.
   — Теперь мы отсюда никогда не выберемся!
   — Сам знаю.
   — Я к тому, что долго не смогу идти, быстро устану. Да и прохладно что-то. А уж когда стемнеет…
   — Сам знаю.
   — Я не жалуюсь, Эван, ты не подумай!
   — Тогда заткнись!
   Но в одном она была права. Идти пешком по пустыне — верх глупости. Мы только будем попусту сжигать килокалории. По моим прикидкам, мы находились примерно в 375 милях от Кабула. Если находиться в пути по двенадцать часов в сутки и если идти со скоростью четыре мили в час, то мы сможем добраться до Кабула через восемь дней. Это если анализировать наше положение с чисто математической точки зрения. Но существенный изъян математического анализа в том, что он не учитывает привходящие факторы нематематического свойства. Например, вполне вероятно, что Федра смогла бы выдержать такой темп в первый день пути. Также вероятно, что она бы выдюжила и второй день. Но то, что она могла одолеть 48 миль за один день и 96 миль за два дня, вовсе не означало, что она сумеет покрыть 375 миль за восемь дней.
   Следовательно, пеший поход — это пустая трата времени и сил.
   Мы сели и задумались. Наступили сумерки, причем темнело очень быстро, и вскоре ощутимо похолодало. А ведь на нас была все та же одежда — хорошо хоть дневное солнце успело высушить мой халат и шелковую тряпчонку Федры прежде, чем мы бросили последний взгляд на обгорелый остов «балалайки» и побрели по пыльной дороге. Я обнял Федру за талию, и мы прижались друг к другу, согреваясь теплом своих тел. Это был щемящий миг, душа моя возликовала — и я тут же ощутил, как ее теплая ручка зарывается в складки моего халата.
   — Нет! — строго прикрикнул я.
   Ручка испуганно отдернулась, и Федра расплакалась. Я прижал ее к себе и стал объяснять, что все у нас будет хорошо.
   — Я сама себя за это ненавижу! — всхлипывая призналась она. — Но это сильнее меня…
   — Это пройдет.
   — У меня в голове что-то не то, я просто не могу ни о чем другом думать. Иногда мне кажется, что меня просто не было до того, как я попала в тот дом. В тот бордель. Такое впечатление, что я просто вдруг раз — и проснулась там, а до этого совсем не жила.
   — Жила!
   — Правда?
   — Угу. Ты снова будешь жить.
   — Правда?
   — Угу!
   — Я боюсь, Эван!
   — Не бойся.
   — Мы подохнем на этой чертовой дороге. Мы умрем от холода или голода. Я уже проголодалась.
   — Все будет хорошо!
   — Почему ты так в этом уверен?
   И я прочел ей короткую проповедь про дары земли и про то, что человек расписывается в собственном поражении, если считает, будто окружающий мир ему враждебен. А это совсем не так. В современном мире многие верят, что человеческое существо неспособно выжить в ареале, где отсутствуют мостовые. Но следует вспомнить, что человечество возникло и развивалось не в городах и что города суть творение человека, а не наоборот. Были времена, вещал я, когда человеческие существа не пугала перспектива вдыхать невидимый глазу воздух. Были времена, когда мужчины и женщины потребляли пищу, которая не требовала предварительной разморозки. Были времена, когда…
   — Эван!
   — Что?
   — Я боюсь.
   — Ляг. Закрой глаза. Спи.
   — Я не могу уснуть.
   — Ляг. Просто закрой глаза.
   — Не закрываются. Я не могу…
   Пока она спала, я нашел палочку и стал чертить на песке столбики цифр. Я выехал из Кабула утром пятнадцатого ноября, как раз между Днем Гая Фокса* и датой планируемого русскими переворота в Афганистане. Но с тех пор дни и ночи в моей голове смешались в кучу, а все из-за того, что я слишком много времени провел в дороге. И все же иногда мне удавалось отличить рассвет от заката, так что я вычислил, что сегодня был вечер двадцатого первого. Значит, в нашем распоряжении оставалось еще дня четыре чтобы вернуться в Кабул и навести там шороху.
   Вот теперь, черт побери, они у меня попляшут! Я дал им блестящий шанс, десяток блестящих шансов, о которых можно только мечтать, а они раз за разом прокалывались. От них требовалось одно — оставить меня в покое, и все! Я ловил их с поличным и отпускал с позором, великодушно оказывая им знаки доброй воли, а они что? Они упрямо возвращались и предпринимали все новые и новые попытки покуситься на мою жизнь.
   Ну ладно, они зашли слишком далеко. Я человек терпеливый, но всякому терпению есть предел, и мое терпение лопнуло. Кинжал в тюрбан воткнули, яд в вино сыпанули, пистолет под нос сунули, бомбу в ресторан кинули, ногой руку мне отдавили… Слишком долго я давал их козням пассивный отпор. Непротивление злу насилием — чудная теория, но нельзя же ею злоупотреблять.
   Я всегда обожал фильмы с Клинтом Иствудом. Особенно самые жестокие, те, где он играет честного легавого, за которым охотится мафия, или честного ковбоя, за которым охотятся нечестные ковбои, и все они делают ему всякие пакости. Его избивают, вываливают в грязи, привязывают к кобыльему хвосту, суют ему под нос ствол кольта, или выплескивают горячий кофе в лицо, но лицо Клинта Иствуда на протяжении всех этих зверств сохраняет лишь одно выражение — крайнего раздражения.
   Но потом эти бандюги заходят слишком далеко. Они убивают его жену и детишек, или оскорбляют его старушку-мать, или харкают на его любимый сапог из шкуры мустанга. В общем, что бы там ни случилось, это становится последней каплей, той последней соломинкой, которая ломает хребет терпеливому верблюду по имени Клинт Иствуд. И в этот момент на его лице возникает другое выражение — озлобленности.
   Тут он впадает в слепую ярость и мочит одного за другим всех негодяев.
   После ночного заплыва в Ла-Манше я постоянно ощущал крайнее раздражение.
   Но теперь я обозлился. Что ж, эти гады сами накликали беду на свою голову.

Глава 14

   Мы добрались до Кабула спустя два часа после рассвета двадцать четвертого ноября. Мы триумфально въехали в город верхом — я в тюрбане, с винтовкой на плече и с русским царь-пистолетом на поясе, а Федра в мужском платье и с армейской фляжкой и немецким пистолетом на поясе. Я потянул за уздцы, и наш конь благодарно запрядал ушами и опустился на колени. Мы спешились. Конь так и застыл в коленопреклоненной позе. Ругать я его ругать не стал, мне было удивительно, как это он вообще не пал замертво.
   Мы украли этого коня. Согласно семейному преданию, мой пра-пра-прадядюшка занимался тем же промыслом в вольном штате Вайоминг, а впоследствии, насколько мне известно, стал единственным в Западном полушарии Таннером, окончившим свои дни на виселице. Такого рода скелет в фамильном шкафу заставляет нас, Таннеров, с опаской относиться к конокрадству, но тот чудак, у кого мы угнали эту конягу, просто не оставил нам другого выбора.
   На дороге нас нагнал всадник — рослый афганец с военной выправкой. Усы афганского кавалериста грозно топорщились, а глаза грозили просверлить во мне две дыры. Я изъявил желание приобрести у него лошадь. Он ответил, что животное не продается. На что я сказал, что заплачу ему золотом тройную или даже пятерную цену. Он ответил, что золото ему ни к чему, а вот конь очень даже нужен. Я пообещал ему оплатить дорожные расходы до Кабула. Он заявил, что держит путь только до своей деревни, что в нескольких милях отсюда. Тогда я предложил взять у него коня в аренду с тем, чтобы он потом смог в любое удобное для себя время забрать животное в Кабуле, и посулил возместить золотом все его неудобства. Он заметил, что если бы ему понадобилось мое золото, он мог бы просто-напросто дождаться, когда я и моя женщина умрем от жажды, и вернуться.
   Тогда я вынул русский пистолет и приказал ему слезать с коня, добавив, что в противном случае пристрелю его как собаку. Кавалерист обратился за подмогой к своей винтовке, а я нажал на спусковой крючок и отстрелил ему мочку. Он приложил палец к раненому уху, удостоверился, что на кончике пальца осталось пятно крови, и спрыгнул со своего коня.
   — Ты метко стреляешь, kazzih, — уважительно признал он. — Мой конь — твой.
   Он отдал мне также винтовку, одежду и фляжку с водой. Я постеснялся признаться, что никакой я не меткий стрелок. Целился-то я ему вовсе не в мочку, а в лоб, потому что когда на моих глазах здоровенный мужик вынимает винтовку с явным намерением меня пристрелить, хочется не просто попугать его, а нанести урон посерьезнее. Так что этому афганцу просто повезло, что я промазал.
   Выяснилось, что Федра никогда в жизни не каталась на лошади. Я сначала посадил ее боком, чтобы она свесила обе ноги, но после нескольких миль ей это надоело, и она перекинула ногу через спину коня, усевшись как полагается. Я сидел позади Федры и наблюдал за ней, и через несколько минут разгадал ее задумку. Дыхание ее участилось, и в такт подпрыгиванию нашего скакуна она тоже начала подпрыгивать, вовсю работая бедрами и издавая тихие протяжные стоны, а потом наконец издала громкий вопль и рухнула на шею коню, вцепившись ему в гриву.
   Всю дорогу до Кабула она этим занималась.
   Прибыв в столицу, мы оставили утомленного коня на какой-то улочке и сбежали. Полагаю, бросать лошадей на произвол судьбы -занятие дурное, и наверняка есть какой-то закон, запрещающий это делать, но во-первых, коноизбавление вряд ли гнуснее конокрадства и, во-вторых, есть у меня ощущение, что кто бы ни прибрал этого коня к рукам, поступил не хуже нас. Что касается меня, то я просто мечтал поскорее избавиться от этой лошади. Я себе натер седельные мозоли, так это, наверное, называется. Впрочем, никакого седла у этой коняги не было, так что скорее можно сказать, что я заработал конскоспинные мозоли, если конечно таковые существуют. Во всяком случае, в моей практике я с ними столкнулся впервые. В общем, я ковылял, морщась от боли и широко расставляя ноги, и чувствовал себя прескверно. Федра тоже немного ходила врастопырку, но уж не знаю, чем это было вызвано — многочасовой ли поездкой верхом или двухмесячным пребыванием в анарадарском борделе. Кривизна ног — профессиональное заболевание maradoosh.
   — Я буду скучать по этой лошадке, — призналась Федра по дороге к дому Амануллы.
   — Не сомневаюсь!
   — Никогда не думала, что между лошадью и человеком может установиться такая тесная связь.
   — Ну да, связь!
   — Я имею в виду…
   — Я знаю, что ты имеешь в виду!
   — Эван, это сильнее меня.
   — Да уж понятно.
   — Мне только надо…
   — Понятно.
   — Ты ж всегда меня хотел. В Нью-Йорке, у себя дома…
   — Да уж помню.
   — Я только…
   — Перестань.
   — Может быть, мне лучше покончить с собой?
   — Ну, давай!
   — Эван, ты это серьезно?
   — Что? — Тут я отвлекся от своих мыслей. — Нет, не стоит. Я просто задумался о другом. Не надо кончать с собой. Все будет хорошо. Поверь мне. Все наладится.
   — Но ты меня не хочешь. Ты проехал полмира, чтобы спасти мою жизнь, и теперь ты меня совсем не хочешь.
   — Я себя пересилю.
   — Ты меня терпеть не можешь!
   — О боже. Да нет же!
   — Нет, я понимаю. Ты проехал тысячи миль, ты забрался в самую глушь Афганистана, чтобы спасти меня от удела худшего, чем смерть, и вот ты понял, что в душе я самая настоящая шлюха. Ведь так?
   — Нет.
   — Так, так! — канючила она.
   Тут я рассвирепел и заорал:
   — Да можешь ты хоть минуту помолчать? Этот хренов городишко кишмя кишит русскими. За каждым углом притаилась шайка сумасшедших кровожадных русских. Во всем этом дурацком городе у меня есть только один добрый знакомый — человек, который одолжил мне машину. И теперь я вынужден ему сказать, что машины больше нет и что он ее больше никогда не увидит…
   — А ты не говори!
   — Заткнись. Мне необходимо ему сказать. Потому что тогда он разозлится на русских, и следом за ним половина жителей этого города тоже разозлится на русских. А потом мы вдвоем, Аманулла и я, призовем толпы разъяренных кабульцев выковырять русских из всех дыр и повесить их на уличных фонарях, хотя есть у меня подозрение, что в этом безумном городе на всех русских фонарей может не хватить… И все это мне надо провернуть так, чтобы не получить пулю в лоб и чтобы ты не получила пулю в лоб. И чтобы мы с тобой смогли слинять отсюда к чертовой матери! Теперь ты понимаешь, о чем я толкую?
   — Кажется, да…
   — И ты понимаешь, что мне надо думать о вещах чуть более важных, чем твой зуд между ляжек!
   — Я…
   — Пошли!
   Амануллы дома не оказалось. Мы нашли его у «Четырех сестер». Он обгладывал баранью ножку.
   Пока он ел, я поведал ему о поездке на автомобиле с самого начала и до самого конца. Когда до него дошел смысл сказанного, это произвело на него такое сильное впечатление, что он даже перестал жевать. Более того, он утратил аппетит, хотя на кости еще оставались ошметки мяса. Он шваркнул костью по столу и страшно заорал. Посетители распивочной в ужасе уставились на него.
   — Попытка подоврать основы государственного строя в нашей стране — это позор! — вопил Аманулла.
   Ропот пробежал по столикам.
   — Попытка покушения на жизнь моего юного друга и его возлюбленной — это варварство! — продолжал греметь он.
   Вокруг нас собралась толпа. Люди одобрительно кивали и подбадривали его криками.
   — Но уничтожение моего автомобиля! — Аманулла перешел на визг. — Уничтожение моего автомобиля! МОЕГО АВТОМОБИЛЯ!
   Толпа скандировала и топала ногами в знак согласия.
   — Литр бензина на пять километров! — стенал Аманулла.
   Толпа ринулась прочь из распивночной.
   — Автоматическая коробка! Не нужно даже дергать за рычаг!
   Толпа запрудила всю улицу.
   — Зимние шины!
   Толпа росла как на дрожжах. А я вдруг заметил в темном углу болгарина с черной бородой.
   — Вон один из них! — крикнул я. — Не дайте ему уйти!
   Ему не дали уйти. Мужчины и женщины, истерично визжа, схватили болгарина за руки и за ноги и растерзали. Дети побежали играть его головой в футбол. А толпа, озверев от вида крови, устремилась к советскому посольству.
   — Виниловые чехлы! — причитал Аманулла. — Печка! Радио! Аварийный тормоз! Ну и мерзавцы!
   Афганская полиция при поддержке армейских частей взяла город под полный контроль. Советское посольство оказалось в кольце осады. Толпа и полицейские вполголоса обменивались репликами.
   Полицейские смешалась с толпой.
   Солдаты смешались с толпой.
   — Вперед! — орал Аманулла. — За наш Кабул! За Афганистан! За свободу и независимость нашей родины! За нашу жизнь и честь! За мой автомобиль!
   Не хотел бы я оказаться на месте этих бедняг русских.

Глава 15

   Я сидел на траве скрестив ноги. На мне была белая набедренная повязка. Обеими руками я сжимал желтый цветок, чье название было мне неведомо. Я знал, что имена и названия иллюзорны и что надо стремиться узнать не наименование, но глубинную сущность цветка, а через эту сущность постичь цветочность себя самого и самость вселенной. И я излил себя самого в цветочность цветка, после чего время отворило свои врата и потекло точно вино, и я стал цветком, а цветок — мной.
   Маништана сидел возле меня скрестив ноги. Я отдал ему цветок. Он устремил свой взор на самое дно его чашечки и долгое время хранил молчание. Потом вернул цветок мне. Я уставился на него.
   — Медитируешь? — спросил он.
   — Да, — ответил я.
   — Эта красота, этот цветок — и ты медитируешь об этом в безмятежной тишине моего ашрама, ты ощущаешь красоту, и она становится частью тебя, равно как и ты в свой черед становишься ее частью. Есть три составных части красоты. Есть красота, которая существует осязаемо, есть красота, которая существует неосязаемо, и есть красота, которая осязаема, но не существует.
   Я продолжал созерцать цветок.
   — Ты медитируешь и твое сознание исцеляется.
   — Исцеляется!
   — Ты вновь обретаешь здоровье.
   — Мне гораздо лучше. Рвота уже прекратилась.
   — Это хорошо.
   — Я снова могу концентрировать внимание. И меня уже не бросает в холодный пот.
   — Но ты же не спишь!
   — Нет.
   — Значит, ты не вполне исцелился, — заявил Маништана.
   — Вряд ли это поддается исцелению.
   — Человек должен спать. Ночь дана нам для сна, а день для бодрствования. И между ними нет пустых промежутков. Точно так же как Высшая мудрость вселенной не дала нам промежутка между сном и бодрствованием, или между инь и янь, или между мужчиной и женщиной, между добром и злом. Это принцип дуализма.
   — Это моя особенность. Давным-давно на одной уже позабытой войне меня ранили. Силы света отняли у меня способность сна, и лишь они способны мне ее вернуть.
   — Совершенный человек спит ночью, — сказал Маништана.
   — Никто не совершенен! — возразил я.
   Я нашел Федру в саду у водопада. Она нюхала цветок. Ее глаза были закрыты, и она, сжимая цветок обеими руками, сидела в позе эмбриона. Ее нос был погружен внутрь цветка и со стороны могло показаться, что она пытается вдохнуть не только аромат, но сами лепестки, тычинки и пыльцу.
   — Добрый тебе день, — сказал я.
   — Я цветок, Эван! А цветок — это девушка по имени Федра.
   — Красота — это цветок, а цветок — девушка.
   — Ты тоже красивый!
   — Все мы цветы, которым суждено уподобиться цветам.
   — Я люблю тебя, Эван!
   — Я люблю тебя, Федра!
   — Мне стало лучше.
   — И мне.
   — Мы оба мелем какую-то чушь. Мы говорим, как этот Маништана. Мы разглагольствуем про цветы, про красоту вещей, про чудность и цветочность наших святых душ.
   — Это правда.
   — Но мы уже выздоровели! — Она села прямо и скрестила ноги. — Эван, теперь я знаю, что случилось со мной в той стране. Я была с мужчинами. Со многими мужчинами каждый день, много дней подряд. Я это знаю, но вспомнить ничего не могу.
   — Тебе повезло!
   — Эван, я знаю, что мне это нравилось, что это была болезнь, я знаю, что была тяжело больна, находясь в непреодолимой власти сил янь, и что ты, прикоснувшись ко мне, тоже заболел. Я это знаю, но вспомнить не могу.
   — Есть части жизненности нашей жизни, которые мы должны знать, но не помнить, а есть части жизненности нашей жизни, которые мы должны помнить, но не обязаны знать.
   — Маништана вчера говорил мне про это. Или про что-то похожее. Бывают минуты, когда мне кажется, что в словах Маништаны важен не смысл, а их приятное звучание для уха.
   — Это вообще свойство человеческой речи. На слушателя как правило большее впечатление производят не сами фразы оратора, а издаваемые его гортанью звуковые вибрации.
   — Эван, мне так спокойно, мне так хорошо!
   Я поцеловал ее. Рот Федры подобен был меду, корице и имбирю, яблочному сидру, левкою, пенью утренних пташек, мяуканью котят, лепесткам розы. Дыхание ее было подобно ветру в листве, шороху дождя по соломенной крыше, пламени в камине. Кожа ее была как бархат, как лайка, как хлопковый шарик, как атласный пояс, как шелковое одеяло, как лисий мех. Плоть ее была как пища и питье. Тело ее было моим телом, а мое тело — ее телом, и гром загремел над вершинами гор и вспышки молний заметались по небу словно перепуганные овцы.
   — Ах! — прошептала она.
   Ее тело слилось с моим телом, мое тело — с ее телом, инь и янь, тьма и свет, восток и запад слились воедино. Харе Кришна! Харе Кришна! Харе рама, харе рама! И сошлись полюса земли…
   Ом!
   — Такого еще не было! — изрекла Федра Харроу.
   Бусинка пота покатилась по склону ее алебастровой груди. Я слизал бусинку кончиком языка. Она замурчала. Тогда я стал слизывать невидимые капельки пота. Она хихикала и мурчала.
   — Такого еще не было, — повторила она. — Несколько минут назад я думала, что мне хорошо, а получается, я и не знала, что такое хорошо. Ты меня понимаешь?
   — Более чем когда-либо.
   — Мне даже не нужно лопотать, как Маништана. Его, конечно, забавно слушать, но я понимаю, что он просто пудрит мозги. Хотя цветы и впрямь очень красивые.
   — Цветы изумительные!
   — Но только можно малость свихнуться, если целыми днями ничего не делать, а только любоваться цветами.
   — Верно.
   Я обнял ее и притянул к себе. Федра приоткрыла рот в ожидании моего поцелуя. Мы заключили друг в друга в объятья.
   — Эван! То, что сейчас было… Это что-то!
   — Необязательно это обсуждать.
   — Знаю. Но мне почему-то хочется. Только слов не могу подобрать.
   — Ну и ладно. Нет никаких слов.
   — Там в Афганистане, в борделе. Там ткого никогда не было.
   — Знаю.
   — Да я там и не была. Мое тело было там, но душа покинула тело. И витала где-то далеко-далеко, замороженная, как льдинка.
   — А теперь она оттаяла.
   — Оттаяла! И это так приятно!
   — О да…
   — Три ступени к просветлению, — так говорил Маништана. — Три ответвления триединства. Три части времени: прошлое, настоящее и будущее. Вчера, сегодня и завтра.
   — О да!
   — Три заповеди святости ашрама. Набожность, бедность и непорочность.
   — Мы набожны, — сказал я.
   — Это так.
   — И бедны.
   — Да. По прибытии сюда вы отдали ашраму все свое золото. Это так.
   — Э-э… и еще то третье. Ну…
   — Да, — сказал Маништана. Его глазки, еле заметные на морщинистом личике вроде как подмигнули мне. Но наверняка утверждать не могу. Он сорвал цветок и стал созерцать его, как бы вдыхая одними глазами. — Да, — повторил он.
   — Два из трех, — заметил я, — не так-то плохо для среднестатистических послушников.
   — Многие послушники ашрама нарушают заповедь непорочности, — заметил Маништана.
   — И я о том же. Э-э…
   — Но не очень часто.
   — Ну…
   — Редко в дневное время.
   — Да?
   — Но на цветочных клумбах — никогда!
   — Э-э…
   Маништана сорвал еще один цветок.
   — Когда ты прибыл сюда, ты не умел очищать свое сознание, ты не умел ослаблять контроль над внутренней работой своей души, ты не умел обретать покой, ты не умел найти связующую нить с единством, а равно с единичностью самого себя и самостью своей единичности.
   — Верно.
   — А теперь?
   — А теперь я избавился от этих проблем, Маништана.
   — Ты умеешь медитировать?
   — Да.
   — Ты следуешь мантре, которой я тебя обучил?
   — Следую.
   — Так, — сказал Маништана. — Теперь ты, Федра. Когда ты прибыла в ашрам, ты была в разладе с собой. Твоя душа покинула твое тело, а в теле поселился демон, и этот демон управлял тобой. А до этого демона, до того, как этот демон поселился в тебе, был лед и хлад, и даже в дни до демона ты не была собой. Так ли это?
   — Это так, — ответила Федра.
   — А теперь демон оставил тебя, ты изгнала его силой своих мыслей и чувств, а твои медитации превозмогли силы демонизма и дьяволизма, но и лед также растаял, и ты обрела себя. Это так?