Не раз говаривала мне мудрая мамушка такие речи, пытаясь разогнать мою печаль, но мало что принимала я из этих слов, большая часть которых разлеталась на воздух, а тоска с каждым днем все больше овладевала скорбящею душою, и часто, лежа на кровати, уткнув голову в руки, думала я тяжкие думы. Такие жестокие вещи скажу я, что можно бы не поверить, что о них даже может подумать женщина, если бы будущее не доказало нам этого. Удрученная небывалою скорбью, чувствуя себя без надежды покинутой своим возлюбленным, так говорила я сама с собою:
   «Вот Панфило заставляет меня умереть, как умерла Сидонская Элисса(*)или даже еще хуже; он хочет, чтобы я, покинув этот мир, ушла в другой; и я, покорная ему, исполню его волю и расплачусь и за свою любовь, и за свой грех, и за измену мужу; и если на том свете души, освобожденные от телесной темницы, имеют некоторую свободу, немедленно я с ним соединюсь, и, чего плоть не смогла сделать, душа возможет. Вот я умру! И жестокость эту (чтоб избежать несносных мук) сама я над собою совершу, потому что ничья другая рука не будет так тверда, чтобы достойно надо мною свершить заслуженное наказанье. Без промедленья умерщвлю себя, хоть смерть нам неизвестна, но ожидаю ее более благостной, нежели плачевная жизнь».
   И остановясь на таком решении, я стала выискивать, какой способ из тысячи выберу я, чтобы лишить себя жизни; прежде всего на мысли мне пришло холодное оружие, которым многие, а в том числе и вышеупомянутая Элисса(*)покончили свою жизнь; потом я думала умереть, как Библида(*)и Амата(*), но более чувствительная к моему доброму имени, нежели к себе самой, не столько боясь смерти, сколько опасаясь ее способа, я откинула оба предположения, потому что людям один мог бы показаться бесчестным, другой же слишком жестоким. Потом я вздумала поступить, как жители Сагунта(*)и Абидоса(*), одни из страха перед Ганнибалом Карфагенским, другие перед Филиппом Македонским, когда со всем своим имуществом они сожгли себя; но рассудив, что при этом пострадает ни в чем не повинный мой муж, и этот план отбросила, как оба предыдущие. Вспомнились мне и ядовитые напитки(*), что в старину причинили смерть Сократу[159], Софонисбе[160], Ганнибалу и многим другим героям; эта мысль пришлась мне по душе, но подумав, что много времени пройдет, покуда я буду искать отравы, и мое намерение может пройти, я стала искать другого способа; подумала было я удушиться коленками, как многие делали, но найдя этот способ смерти сомнительным и несколько затруднительным, перешла к другим; по таким же соображениям оставлены были мною и уголья Порции[161], в смерти Ино и Меликерта[162], а также и Эрисихтона[163] меня останавливала медлительность и кроме того болезненность последней. Больше всего, казалось мне, подходила смерть Пердика[164], бросившегося с высокой критской стены, эта смерть мне нравилась как несомненная и лишенная всякого бесчестья; я так размышляла:
   «Брошусь с вышки своего дома, тело разобьется на сотню частей и отдаст через сотню кусков, окровавленную и разбитую душу печальным богам; никто не обвинит меня в неистовой жестокости к самой себе, но припишут это несчастному случаю и поплачут обо мне, кляня судьбу».
   На этом я остановилась, думая, что если я и ожесточилась против самой себя, то возможную жалость все-таки сохраняю.
   Решив, ждала я только удобного времени, как вдруг внезапный холод проник в мои кости, и, задрожав, я так сказала:
   «Несчастная, что хочешь делать? Ты хочешь исчезнуть, побуждаемая гневом и тоскою? Разве, если бы ты была больна при смерти, ты не должна была бы употребить все усилия, чтобы остаться в живых и перед смертью хоть один раз еще увидеться с Панфило? Ты думаешь, что, умерев, ты сможешь его увидеть? Ты думаешь, что жалость ни к чему его не может подвигнуть по отношению к тебе? Что принесло Филиде(*)нетерпеливой запоздалое возвращение Демофонта? Цветущим деревом[165] она не чувствовала его прихода, который мог ее удержать, если бы не растение, а женщина его встретила. Живи, когда-нибудь он сюда вернется, пусть возвращается любящим ли, враждебным ли! Каким бы он ни вернулся, все равно ты его будешь любить, и, может быть, он заметит это и сжалится над тобою; ведь не от дуба, не от пещеры, не от скалы родился он, не тигровым и не другим каким звериным молоком вспоен[166], не стальное или алмазное у него сердце, чтоб он не знал ни жалости, ни состраданья; а если он не тронется, то, будучи живою, тогда скорее можешь наложить на себя руки. Ты год печально проживши без него, можешь потерпеть и другой, кто смерти ищет, она всегда к его услугам, тогда она быстрее и лучше будет, чем теперь, и ты уйдешь с надеждой, что, каким бы врагом он тебе ни был, прольет несколько слез о тебе. Итак, отложи слишком поспешно взятое решенье, кто спешит с решеньем, часто раскаивается, а в том, что ты замыслила сделать, раскаиваться невозможно, а если было бы и возможно, то бесполезно».
   С душой, охваченной такими мыслями, я долгое время колебалась, но Мегера, подстрекнув меня острою болью, заставила склониться в пользу первого плана, и молча стала я думать о его исполнении; и я, изобразив на своем печальном лице ложное успокоение[167], так кротким голосом обратилась к молчавшей кормилице с тем, чтобы она ушла:
   «Вот, милая матушка, твои правдивые слова на пользу проникли в мое сердце, но чтобы вышла совсем дурь из головы, оставь меня заснуть и помолчи немного».
   Она, будто догадываясь о моих намерениях, похвалила, что я засну, и, чтобы исполнить приказание, отошла немного, но из комнаты совсем уйти ни за что не хотела. Я не хотела возбуждать подозрений, не протестовала против Этого, думая, что видя меня спокойною, она уйдет. Итак, лежа молча, желая обмануть своим видом, в последние часы, как я предполагала, своей жизни, не выдавая себя никакими внешними проявлениями, я стала так в печали размышлять:
   «Несчастная Фьямметта, несчастнейшая из всех женщин, вот наступил сегодня твой последний день и, бросившись с высокого дворца, ты разобьешься; душа покинет тело, кончатся твои слезы, вздохи, печали и желанья, и ты с Панфило свободны будете от данных обещаний. Сегодня ты получишь от него заслуженные лобзанья; сегодня повлекут твое тело к позорной муке воинственные знамена Амура; сегодня душа твоя узрит Панфило; сегодня узнаешь ту, ради которой он тебя покинул; сегодня заставишь его силой сжалиться, сегодня начнешь отмщенье ненавистной сопернице. Но, боги, если есть в вас хоть капля жалости, услышьте последние мои молитвы: пусть смерть моя не будет позорною между людей; если я совершаю грех, вот уж готово ему и наказанье, потому что я умираю, не открывая причину своей смерти, что было бы мне немалым утешеньем, если б я была уверена, что не заслужу этим порицания. И дайте еще дорогому супругу вынести мою смерть, когда бы я, как должна, хранила любовь к нему, теперь не воссылала бы этих молитв, а радостно старалась бы сохранить свою жизнь. А я, как неблагодарная, как те, что худшего всегда себе ищут, вот какую награду себе готовлю! О Атропа[168], умоляю тебя для всех безошибочным твоим ударом, смиренно умоляю, сильней стреми твоею силой падающее тело и безболезненно пресеки мою жизнь от пытки Лахесис твоей; тебя же, Меркурий(*), подземный восприемник, твоей любовью, что тебя палит, моею кровью, что жертвую тебе, – молю, чтоб кротко душу ты мою провел в места, ей уготовленные твоим судом, и чтоб не столь ужасные ты ей определил, что в сравнении с ними прошедшее страданье казалось бы легким».
   При этих словах мне предстала Тисифона и неслышным шепотом, ликом своим ужасным устрашила сильнее, чем дни протекшие. Потом более явственною речью поведав мне, что раз свершенное не тяготит, смущенный дух мой новым пламенем подвигла к смерти. И видя, что старая кормилица все не уходит, и опасаясь, как бы от долгого ожидания не поколебалась моя решимость или какой-нибудь случай не помешал мне привести в исполнение мой замысел, я простерла свои руки на ложе, будто обнимая его, и со слезами проговорила:
   «Постель моя, останься с богом, которого молю, чтобы для других он сделал тебя счастливее, чем для меня!»
   Потом обвела я глазами горницу, которую не чаяла больше видеть, не взвидела от скорби света божьего и, охваченная каким-то трепетом, ощупью хотела подняться; но члены, пораженные страхом, мне не повиновались, и я трижды падала ничком; во мне поднялась страшная борьба между неукротимым духом и боязнью, что первый силою держала; наконец дух победил, холодный страх бежал, воспламенилась скорбь, – и силы ко мне вернулись. Уже смертельной бледностью покрытая, я поднялась порывисто; как мощный бык, получивший смертельный удар, бьется и мечется[169], так, перед глазами имея блуждающую Тисифону, я соскочила наземь с ложа, не сознавая своих движений, как опьяненная, за фуриею вслед я добежала до лестницы и устремилась на верхнюю часть дома; уже выскочив из печального покоя, рыдая, блуждающим взором обвела я весь дом и говорила прерывистым и хриплым голосом:
   «Жилище, для меня несчастное, стой вечно и будь свидетелем моего падения перед возлюбленным, коль он вернется, а ты, супруг мой, утешься и впредь найди Фьямметту поумнее. Сестрицы милые, родители, подруги и товарки, служанки верные, пусть вас господь хранит».
   Я, в ярости все это говоря, стремилась несчастным бегом, как вдруг ста– рая кормилица, как человек от сна перешедший к возбуждению, оставя пряжу, при виде всего этого подняла свое дряхлое тело и, крича насколько было мочи, пустилась за мной вдогонку. Я даже не предполагала, что она может так кричать:
   «Дочка, куда бежишь? Что за фурия тебя гонит? Так-то моими словами ты успокоилась? Постой, куда бежишь?»
   Потом еще громче принялась вопить:
   «Девушки, молодцы, бегите скорее, держите сумасшедшую!»
   Ее крик не достигал цели, ее преследованье еще того меньше; у меня, казалось, выросли крылья, и я быстрее ветра к своей погибели стремилась; но непредвиденный случай, помеха добрым делам, как и злым, сделал так, что вот жива я; мои длиннейшие одежды, враги моего замысла, не будучи в состоянии воспрепятствовать моему бегу, не знаю как зацепились за какой-то сучок, покуда я бежала, и остановили меня, помешав мне привести в исполнение, что я задумала; потому что покуда я старалась их отцепить, меня догнала кормилица; помню, я к ней обернулась и закричала:
   «Несчастная старуха, беги отсюда, если тебе дорога жизнь, ты думаешь мне помочь, но лишь оскорбляешь меня! Дай умереть мне теперь, когда я к Этому готова и стремлюсь; кто жаждущему умереть препятствует, тот сам его убивает[170]; ты делаешься моим убийцей, думая спасти меня от смерти и, как враг, пытаешься продлить мою погибель!»
   Уста кричали, сердце пылало, а руки в спешке вместо того, чтобы распутать, только запутывали платье; я не поспела догадаться скинуть одежду, как подоспевшая с криком мамка, как могла, стала мешать мне в этом; конечно, она сделать ничего не могла бы, если бы не сбежавшиеся на ее крик со всех сторон слуги не удержали меня; я пыталась вырваться у них из рук, но, обессиленная, была отведена в ту же комнату, которую не надеялась больше увидеть. Сколько раз жалобно я им говорила:
   «Подлые рабы, что за усердье? Кто вам позволил вашу госпожу немилостиво так хватать? Какой бес вас толкал? А ты, мамка, что на горе меня выкормила, зачем ты помешала мне? Теперь мне большей милостью был бы смертный приговор нежели пощада[171]; если ты меня любишь, оставь меня располагать собою по моему усмотрению, и если так жалостлива, употреби свою жалость на то, чтобы после меня спасти мое доброе имя, потому что ты напрасно стараешься помешать мне в том, что я задумала; что ж ты думаешь удалить от меня все острые оружия, концы которых готовы к моему желанию? И петли, и травы ядовитые, и пламя? Чего достигла ты своим вмешательством? Продлишь немного горестную жизнь и к смерти, которая теперь была бы не позорной, прибавишь, может быть, своей отсрочкою бесчестье, присмотром ты меня не убережешь, потому что смерть можно всегда и везде найти, даже в пище; оставь меня умереть прежде, чем, опечалясь еще более, я с новым бешенством ее не запросила».
   Печально говоря эти слова, я своих рук не оставляла в покое, то ту, то другую служанку бешено схватывая, кому выдирала почти все волосы, кому в кровь царапала лицо ногтями, некоторым, помнится, все платье в клочья изодрала. Но ни старая кормилица, ни терзаемые служанки ничего мне в ответ не говорили, а плача исполняли свои печальные обязанности. Пыталась я их словами уговаривать, тоже ничего не действовало; тогда я с криком возопила: «Вы, неправедные, быстрые ко злу, руки, что украшали меня, делая желанной для того, кого сама люблю безумно, – пусть же после того как меня постигло злое следствие вашей работы, теперь ожесточаетесь на собственное тело, рвите его, терзайте его и исторгните с потоком крови жестокую, неукротимую душу. Вырвите сердце, пораженное слепым Амуром, и, раз вы лишены оружия, ногтями безжалостно растерзайте его, первоисточник ваших бедствий».
   Напрасно криками сама себе я угрожала и приказывала послушным рукам, – быстрые служанки мне мешали, удерживая силою. Потом несносная кормилица печальным голосом сказала: «Дочка[172], молю тебя этою несчастною грудью, тебя вскормившею, послушай, что я скажу тебе. Я не буду тебя просить, чтоб ты не горевала или чтобы ты не гневалась, забыла все, скрывала, – нет, но лишь напомню то, что должно было бы быть для тебя жизнью и честью. Тебе, известной женщине немалой добродетели, не пристало поддаваться скорбям и уступать перед бедствиями; это не доблесть – искать смерти и страшиться жизни, как это делаешь ты; но высшая добродетель бороться с постигшими несчастьями и не бежать грядущих. Я не, знаю, почему люди, которые борются с судьбою и не дорожат земными благами, ищут смерти и страшатся жизни, и то, и другое суть поступки робких душ. Итак, если ты желаешь себя довести до крайних бедствий, тебе не следует искать смерти, которая все их упраздняет, беги этого неистовства, которым, думаю, в одно и то же время ты обретешь и потеряешь любовника. Ты думаешь, уничтожившись, достать его?»
   Я ничего не отвечала, но ропот голосов уже распространялся по обширному дому и соседней улице; и как на вой одного волка все остальные сбегаются, так и к нам стекались все слуги, спрашивая, что случилось? Но я уже запретила рассказывать тем, кому было известно, так что от вопрошающих ужасный случай был скрыт ложью. Прибежал милый супруг, сестры, родственники, друзья; и все, введенные в обман нашею ложью, жалели меня, единственную виновницу; и все, пролив слезы, оплакивали мою жизнь, стараясь всячески меня утешить. Некоторые думали, что я сошла с ума, и смотрели на меня, как на безумную; другие же, более жалостливые, видя мою кротость и печаль, смеялись над предположениями первых и сожалели меня. Так я была много дней как бы ошеломленная, тайно охраняемая мудрою мамушкой; и многие меня тогда посещали.
   Нет столь пламенного гнева, что с течением времени не остывал бы. После нескольких дней, проведенных в таком состоянии, я пришла в себя и ясно увидела справедливость кормилицыных слов; и стала горько оплакивать бывшее безумие. Но если моя ярость от времени уменьшилась и прекратилась, моя любовь не подверглась никакому измененью, я осталась при обычной меланхолии, и мне было тягостно знать, что я брошена для другой женщины, и часто советовалась об этом с преданной мамушкой, придумывая, как бы вернуть к себе возлюбленного; иногда мы решали жалостным письмом известить его о всем случившемся, то думали, что лучше будет с опытным посланцем устно сообщить ему о моих мучениях, и хотя кормилица была стара, а дорога длинна и тяжела, однако для меня она хотела сама предпринять это путешествие, но по ближайшем рассмотрении мы подумали, что письма, хотя бы и самые жалостные, не смогут отвлечь его от существующей новой любви; так что от них мы отказались и, так как мы ни одного не написали, то рассуждали о другом исходе; если послать туда кормилицу, то я отлично знала, что живою она туда не доберется, никому же другому я не могла довериться; и так, считая все эти мненья легкомысленными, я не видела никакого другого средства, как пойти самой к нему, но все рассуждения, как это сделать, которые приходили мне в голову, основательно опровергались моей кормилицею. То я думала одеться паломником и с какой-нибудь верной спутницей в таком виде достигнуть его страны; хотя это мне казалось исполнимым, однако я знала, что очень рискую при этом своею честью, так как странствующие паломники часто попадают по дороге в руки разбойников, кроме того я считала, что без супруга или без его позволенья я бы не могла отправиться, а разрешения бы он мне никогда не дал; поэтому от этой мысли я отказалась как от пустой и перешла к другой, довольно хитрой, которую я и привела бы в исполнение, не случись одного случая; но в будущем, если буду жива, не премину ее выполнить. Я сочинила, что во время моих бедствий и болезни я дала обет (в случае, если господь меня от них избавит), для выполнения которого я могла бы и могу насквозь проехать страну моего возлюбленного, при каковом проезде я найду причину, по которой бы мне желательно и даже должно было его увидеть и скрыть от него причину путешествия. Я сообщила это мужу, который охотно согласился на это и предложил свои услуги, но пришлось отложить эту поездку, а так как всякая отсрочка была мне тяжела и казалась пагубною, то я принуждена была искать других путей, из которых мне по душе пришелся только один, а именно обратиться к волхвованию Гекаты(*), о чем я и вела частые переговоры с лицами, утверждавшими, что они знают, как это делается; одни утверждали, что я внезапно перенесусь к нему, другие обещали отвлечь его от всякой другой любви и вернуть ко мне, третьи уверяли, что ко мне вернется прежняя свобода; желая достигнуть одного из этих результатов, я находила у советчиц больше слов, чем дела, так что неоднократно была обманута в своих ожиданиях, и к лучшему, так как, отложив об этом попечение, я стала ждать, когда настанет время, что мой супруг найдет благоприятным для выполнения вымышленного обета.



Глава седьмая




   в которой госпожа Фьямметта рассказывает,


   как в то место, где она находилась,


   приехал другой Панфило, не ее,


   и когда ей сказали об этом, как она понапрасну обрадовалась,


   когда же увидела, что это не тот,


   к прежней своей печали воротилась



   Мои печали продолжались, несмотря на ожидаемое путешествие, солнце в своем непрерывном движении сменяло день за днем, любовь и скорбь во мне не уменьшались, но дольше, чем того желала я, под властью своею меня держала напрасная надежда. Уж Феб своим лучом достиг тельца, похитившего Европу(*), и дни, поборая ночи, из кратчайших сделались длинными, вернулся цветоносный Зефир(*)и усмирил свирепого Борея(*), прогнал туманы с неба и с гор снега, просохли от дождей луга сырые, трава, цветы явились в новой красоте, деревья, белые зимою, зеленою листвой покрылись, везде настало время, когда весна с улыбкой сыпет свои дары, земля же будто звездами, цветами и травой пестреет, фиалками и розами, красою споря с восьмым небом(*), во всех лугах видны нарциссы(*), мать Вакха(*)признаки беременности уж подала, обременив больше обычного дружественный вяз, что и сам отяжелел, плащом покрывшись; Дриопы[173] и унылые Фаэтона сестры[174](*)возрадовались тоже, покинув жалкие одежды седой зимы; со всех сторон послышался приятный голос веселых пташек, и Церера в поля открытые сошла с плодами[175]. К тому же мой властелин жестокий еще пламенней заставлял чувствовать в сердцах свои стрелы, а потому девицы и молодые люди, одетый каждый как мог лучше, изобретали, как бы понравиться тому, кого любишь.
   Наш город увеселялся радостными праздниками, изобилуя ими больше, чем древний Рим, театры, полные пения и музыки, зазывали к своему веселью всех влюбленных. Молодые люди когда сражались на быстрых конях, когда боролись при звуках труб, когда показывали искусство управлять вспененными лошадьми. Охочие до таких зрелищ молодые женщины, увенчанные зеленою листвою, смотрели на своих возлюбленных то через двери, то из верхних окон, и каждая своего избранника ободряла, кто цветком, которая улыбкой, кто словами; лишь я одна будто богомолка держалась в стороне и безутешная сердилась на веселое время года, отчаявшись в надежде; ничто мне не нравилось, ничто не веселило, ничто не утешало, не прикасалась я ни к зелени, ни к цветам, не любовалась я на них радостным глазом; я стала завистлива к чужому веселью, я страстно желала, чтобы все женщины, как я, узнали немилость судьбы и любви. Как утешительно, помню, мне было слушать о любовных несчастьях, недавно случившихся.
   Меж тем как боги держали меня в таком состоянии, обманщица судьба. которая иногда, чтобы причинить еще большие страдания несчастным, среди бедствий вдруг, будто изменившись, оборачивается к ним с веселым видом, чтобы они, доверившись ей, еще глубже после радости впали в пучину горя (они же, понадеявшись на нее, так низвергаются, как Икар(*)злосчастный, что с середины пути, слишком полагаясь на свои крылья, вознесшие его на высоту, рухнул в море, до сих пор хранящее его названье), судьба, видя, что я из таких же, не довольствуясь уже претерпенными мною бедствиями, но готовя новые, ложною радостью заглушила несколько муки, чтобы, разбежавшись, как делают африканские бараны, издали тем сильнее нанести удар, – итак тщетною веселостью она сменила мою горесть.
   Однажды, когда уже четыре раза прошел срок, назначенный неверным любовником, в комнату, где я сидела и по обыкновению горевала, вошла старая кормилица более быстрой походкой, чем свойственна ее возрасту, вся в испарине; вошла и села, чтобы отдышаться, весело на меня глядя, несколько раз начинала говорить, но одышка все ей мешала; тогда я в удивленье сказала ей:
   «Милая матушка, что ты так уморилась? Что тебе так поспешно нужно рассказать, что ты не дашь себе дух перевести? Дурные или хорошие известия? Что мне делать: бежать или умирать? Не знаю, почему-то твой вид скорее сулит мне надежду; но так долго меня преследовали неудачи, что я уж боюсь, как бы еще хуже чего не случилось. Ну скажи только, не томи, отчего у тебя такая прыть? Кто тебя гнал: веселый бог или адская фурия?»
   Тогда старая, немного отдышавшись, прервала меня и еще веселее заговорила: