«Бледность этой госпожи выдает ее влюбленность, какая болезнь сушит так, как пламенная любовь? Конечно, она влюблена и жесток тот, кто причиняет ей такую тоску, что так ее иссушила».
   В таких случаях, признаюсь, я не могла удерживаться от вздохов, видя гораздо большее сострадание в других, нежели в том, кто естественно должен был бы его иметь; и смиренно про себя молилась за них богу. Мне помнится, что мое благородство имело такое значение для говоривших, что многие мена оправдывали такими словами:
   «Не дай бог, чтобы так думали об этой госпоже; то есть, что любовь ее томит; она честна более других, ничего подобного за ней не замечалось, никогда в кругу влюбленных не было ничего слышно об ее любви; а страсть не скроешь так долго».
   «Увы! – думала я про себя, – как они ошибаются, не считая меня влюбленною только потому, что, как дура, не выставляю ее напоказ, как делают другие!»
   Часто приходили туда знатные, красивые и нарядные молодые люди, прежде всячески добивавшиеся моего взгляда, чтобы привлечь меня к их желанию. Посмотрев на меня немного и видя такой обезображенной, может быть, довольные, что я не отвечала им на любовь, удалялись со словами: «Пропала ее красота!»
   Зачем я скрою от вас, женщины, то, что не только мне, но вообще никому неприятно слышать? Признаюсь, что, хотя Панфило, ради которого главным образом я дорожила своею красотой, здесь не было, однако не без укола в сердце я слышала, что она пропала. Еще мне случалось на таких праздниках сидеть в кругу женщин, ведущих любовные беседы; и жадно прислушиваясь к рассказам о любви других, легко я поняла, что не было столь пламенной, столь скрытной, столь горестной – как моя; а более счастливых и менее почетных – большое количество. Так, то слушая и наблюдая, что делалось, задумчивей я пребывала среди вольного времяпрепровождения.
   Когда через некоторое время отдохнувши, сидевшие дамы поднимались, чтоб танцевать, иногда приглашая меня вместе с собою, они и молодые люди всей душою отдавались этому занятию, не имея в голове других мыслей, побуждаемые к танцам или пламенной Венерой, или желая показать свое искусство, а я почти одна оставалась сидеть, презрительно смотря на внешность и манеры дам. Случалось, конечно, что я их осуждала, желая страстно последовать их примеру, если бы это было возможно, если бы Панфило мой находился здесь, и всякий раз как он приходил мне на память, печаль моя умножалась; видит бог, он не заслуживал такой любви, какою я его любила и люблю.
   Но долгое время со скукой смотря на танцы, от посторонних мыслей сделавшиеся мне ненавистными, будто чем обеспокоясь, я удалялась от общества и под каким-либо предлогом уходила в уединенные места, желая подавить свою печаль; и там, дав волю искренним слезам, вознаграждала свои глаза за суетное зрелище. Слезы текли с гневными словами, и, сознавая свою несчастную судьбу, так, помнится, я к ней обращалась:
   «О Судьба(*), враг страшный всех счастливых, несчастным единственная надежда! Ты пременяешь царства и видишь дела земные, возносишь и низводишь своей десницей, как тебя учит твой бесстыдный суд; всецело никому не хочешь ты принадлежать, то здесь возвеличишь, то там подавишь и после счастья новые заботы даешь душе, чтоб смертные, пребывая в постоянной нужде, как им кажется, всегда тебе молились и поклонялись слепому божеству. Незрячая, глухая, ты отвергаешь мольбы несчастных, со взысканными радуешься, смеясь и льстя, их крепко обнимаешь, пока они нежданным случаем не бывают тобою низвергнуты, тогда в несчастье познают, что ты отвернула от них свое лицо. В числе таких несчастных нахожусь и я, не знаю, что сделала я против тебя, чтоб побудить тебя так меня преследовать. О, кто доверяет великим подвигам и имеет высшую власть и господство, – взгляните на меня: из знатной женщины я сделалась ничтожнейшей рабою и хуже чем презренной и отверженною богом. Если здраво посмотреть, нет более поучительного примера твоей изменчивости, о судьба[109]! Ветреная судьба, ты приняла меня в мир, осыпала благами, если, как я думаю, благородное происхождение и богатства суть блага; кроме того, я возросла в них и никогда своей руки ты не отнимала. Всегда в избытке этими благами я обладала и, сообразно женской природе и сознанию их бренности, щедро ими пользовалась.
   Но я влюбилась, еще не зная тебя подательницей людских страстей, не предполагая, что ты такую власть в любви имеешь; я полюбила юношу, которого не кто иной, как ты, послала мне тогда, когда в мыслях у меня не было влюбиться. Когда ты увидела, что неразрешимо сердце мне связала эта радость, ты, непостоянная, стремилась часто мне ее испортить, подстрекая пустыми обманами то наши души, то глаза выдать нашу любовь и тем ей повредить. Не раз по твоему желанию до моих ушей доходили бранные речи возлюбленного, а до его слуха мои такие же, ты думала этим возбудить ненависть: но в этом ты не достигла своей цели, так как, хоть ты и богиня, и руководишь внешними событиями, но душевные добродетели тебе не подвластны, наше чувство всегда здесь тебя побеждало. Но что за прибыль тебе сопротивляться? У тебя тысяча путей нанести вред своим врагам; и где ты не можешь сделать этого прямым путем, ты можешь этого достигнуть окольным. Не будучи в состоянии породить между нас ненависть, ты ухитрилась сделать равнозначущее ей и сверх того скорбь и горе.
   Твои козни, отраженные нашею грудью, нашли себе другую дорогу, и равно враждебная ко мне и к нему, ты нашла случай разделить далеким расстоянием меня с моим милым. О, как я могла подумать, что с твоею помощью в местности, отдаленной от этой столькими горами, долинами, реками, морем, может возникнуть причина моих бедствий? Конечно, никак этого нельзя было подумать; но хотя это так, и разделенный со мною, не сомневаюсь, он меня любит, как я его, а я его люблю больше всего на свете. Но последствия неизменны, любим ли мы друг друга или ненавидим, и наше чувство ничего не значит перед твоим гоненьем. С ним вместе ты меня лишила всей радости, счастья и удовольствия, а также нарядов, праздников, убранства, веселого житья; оставила в замену печаль, жалобы и невыносимую тоску; но если б я его не любила, ты бы не в силах была сделать эту перемену.
   Если я в детстве провинилась перед тобою, ты могла бы меня простить за молодостью лет, но если теперь ты хочешь мстить мне, зачем не касаешься только подвластных тебе областей? В чужой ты хлеб с своей косою забралась! Что общего у тебя с любовными делами? От тебя я получила высокие прекрасные дома, обширные поля, скот и сокровища, почему не на эти предметы ты распростерла гнев свой, предав их огню, потопу, мору. и хищенью? Все это откуда утешение ко мне прийти не может, ты мне оставила, как в басне Мидасу Вакхово благодеянье(*), а унесла с собой того, что был мне всего дороже.
   А прокляты да будут любовные стрелы, что стремятся Фебу отмстить(*), а сами от тебя такое несправедливое поражение терпят. О, если бы тебя они поразили, как поразили меня, подумала бы ты, может быть, так обижать любовников. Но вот меня настигла ты и довела до того, что богатая, благородная, могущественная, я сделалась несчастнейшей в своей земле, – ты это ясно видишь. Все празднуют и веселятся, одна я плачу; не сегодня это началось, но так давно, что твой гнев должен был бы уже смягчиться. Но все тебе прощу, если ты, милостивая, как прежде разлучила меня с Панфило, теперь опять с ним соединишь; а если твой гнев еще продолжается, излей его на мое имущество. Жестокая, сжалься надо мною; смотри, я до того дошла, что стала притчей во языцех[110] там, где прежде славили мою красу. Начни быть жалостной ко мне, чтобы я, обрадованная, что могу тебя хвалить, нежными словами прославила твою божественность; если ты кротко исполнишь мою просьбу, я обещаю (боги свидетели), я сделаю в твою честь изображение, украшу его как только могу и пожертвую в какой тебе любо храм. И все увидят подпись, гласящую: Это Фьямметта из пучины бедствий судьбою вознесенная на верх блаженства».
   Сколько еще я говорила, но долго и скучно было бы все рассказывать, но все слова быстро прерывались рыданьями; случалось, что женщины, услышав мои стенания, приходили и, подняв с утешениями, вели против воли снова к танцам.
   Кто бы поверил, влюбленные госпожи, что в груди молодой женщины так сильно может укорениться печаль, которую ничто не только не может развеять, но наоборот, еще более все укрепляет? Разумеется, всем это покажется невероятным, кроме тех, кто по опыту знает, как это верно. Часто случалось в самую жару (какая стояла соответственно времени года) многие дамы и я, чтобы легче переносить зной, на легкой лодке со многими веслами, рассекали морские волны с пением и музыкой и искали далеких скал или пещер, где было прохладно от тени и ветра. Увы, телесный жар они легко мне облегчали, но жар души – нисколько и даже увеличивали, ибо, когда прекращался внешний зной, к которому, конечно, чувствительны нежные тела, тотчас открывался больший доступ любовным мыслям, которые, если хорошенько рассмотреть, без сомнения, служат не только для поддержания Венериного пламени, но и к его усилению.
   Достигнув цели нашей прогулки и выбрав самые удобные места для наших желаний, мы видели компании дам и молодых людей здесь, там, так что все – малейшая скала, малейший уголок берега, защищенный тенью горы от солнечных лучей, – было наполнено нами. Какое большое удовольствие для душ, не пораженных печалью! Во многих местах виднелись разостланными белоснежные скатерти, так хорошо уставленные, что один вид их возбуждал аппетит у тех, кто его лишены, в других местах уже виднелись весело завтракающие компании, которые радостными криками приглашали проходивших мимо принять участие в их веселье.
   Напировавшись, как и другие, потанцевав по обыкновению после обеда, мы снова садились на лодки, и катались, иногда встречая зрелище приятнейшее молодым взорам, а именно, прелестные девушки в одних тафтяных кофтах, босые, с голыми руками, отдирали раковины от твердых камней[111], при этом наклонялись, часто показывая полные груди, или рыбачили сетями, а то другим каким приспособлением. Что пользы пересказывать все тамошние развлечения? Все равно не передашь. Пусть представит себе сам их сообразительный человек, не будучи там, а если и будучи, то видя кругом только молодость и веселье. Там души делаются свободными и открытыми и едва могут отказывать в какой бы то ни было просьбе. Признаюсь, чтоб не расстраивать компанию, я там притворялась веселой, не забывая о своем горе; если кто испытал подобное положение, может засвидетельствовать, как тягостно это делать. И как могла бы я от души радоваться, вспоминая, что в подобных развлечениях видела я Панфило со мной ли, без меня ли, а теперь чувствовала его крайне далеким и не надеялась на его возврат? Даже если б у меня не было других забот, разве одной этой недостаточно было бы? И как я могла не думать об этом» Раз пламенное желание снова его увидеть до такой степени лишало меня рассуждения, что зная наверное, что его здесь нет, я думала, что может быть он здесь и, как будто это было несомненно, все смотрела, не увижу ли его где? Не было ни одной лодки (из тех, что шныряли туда и сюда, так что поверхность моря казалась небом, чистым и ясным, усеянным звездами), на которую я бы, обернувшись, пристально не смотрела. Ни одного звука инструментов (на которых, я знала, он умел играть) я не пропускала мимо ушей, без того, чтобы не прислушиваться, кто играет, не тот ли, воображая, может быть, кого искала я. Не пропускала ни одного места на берегу, ни одной скалы, ни пещеры, ни одной компании. Признаюсь, эта надежда, то пустая, то притворная, многие вздохи во мне порождала, когда же она улетала, они копились в моем мозгу, искали выхода и изливались потоком слез из скорбных глаз моих; так-то притворная радость в тоску непритворную обращалась.
   Наш город, более обильный увеселениями, нежели другие итальянские города, не только развлекает своих граждан то свадьбами, то купаньями, то морскими берегами, но веселит их еще разнообразными играми; но блестящее всего представляются частые состязания в оружии. У нас старинный обычай, когда пройдет зимнее ненастье и весна снова заблистает цветами и свежей травой, побуждая юношеские сердца более чем всегда выказать свои желания, – сзывать по большим праздникам благородных дам в рыцарские ложи, куда они собираются, украшенные драгоценнейшими уборами. Не столь пышное и благородное зрелище было, когда снохи Приама[112] и другие фригийские женщины украшенные являлись перед свекром на праздник, нежели вид нашего города; когда они собираются в театр (каждая, украся себя насколько могла), несомненно, каждому приезжему человеку покажется при виде их высокомерных манер, замечательных нарядов, почти царских уборов, что это не современные женщины, но древние вернулись к жизни; ту по величию сочтет Семирамидой(*), другую по убору Клеопатрой(*), третью по прелести Еленой, другую, наконец, кто бы не принял за Дидону?
   К чему сравненья? Вы сами по себе скорей богини, чем земные жены. И я, несчастная, когда Панфило еще не был потерян, часто слышала, как молодые люди меня сравнивали то с девой Поликсеной[113], то с Кипрейской Венерой(*), причем одни утверждали, что я подобна богине, другие говорили, что непохожа я на смертную женщину. Там в таком многочисленном и благородном обществе не сидят долго, не молчат, не шепчутся, но меж тем как старые люди смотрят, милые юноши, взявши дам за нежные руки, танцуя, громкими голосами поют про свою любовь, и таким образом весело проводят жаркую часть дня; когда же солнце смягчит лучи, приходят почетные лица нашего Авзонийского королевства[114] в подобающих их положению одеждах; полюбовавшись некоторое время на красоту дам и на танцы, по данному приказу они удаляются почти со всеми молодыми людьми, господами и слугами и через короткий промежуток снова являются большим обществом совсем в другом наряде.
   Где найти достаточно блестящее красноречие, достаточно богатый язык, чтобы точно описать благородство и разнообразие одежд? Не мог этого сделать ни греческий Гомер, ни латинский Вергилий, описавшие в стихах столько битв греческих, троянских и италийских! Попытаюсь отчасти рассказать, чтобы дать хоть слабое понятие тем, кто этого сам не видел, и кстати будет это описание; тогда скорее поймется вся глубина моей печали, равной которой не испытывали женщины ни прежде, ни теперь, когда узнают, что даже все великолепие подобных развлечений не смогло ее прервать. Возвращаясь к рассказу, скажу, что наши почетные лица выезжали на конях, быстрейших не только всех остальных животных, но даже ветра, который они обогнали бы в беге; молодость, красота, очевидно, достоинства их делала несказанно приятными на взгляд. Они были одеты в пурпур и в индийские ткани, пестро затканные вперемежку с золотом, жемчугом и драгоценными камнями; лошади же были в чепраках; белокурые кудри, локонами спадавшие на белоснежные плечи, сдерживались тонкими золотыми обручами или венками из свежей зелени; на левой руке легкий щит, в правой – копье, и при звуках многочисленных труб один близ другого, с большой свитой, в таком убранстве они начинали перед дамами свои игры, где главная заслуга заключалась в том, чтобы проскакать верхом не двигаясь телом, закрывшись щитом и опустив копье концом как можно ближе к земле.
   Меня несчастную часто звали на эти праздничные игры; я не могла присутствовать без большой тоски, так как при этом виде всегда я вспоминала, что мой Панфило всегда заседал между почтенных пожилых людей, доступ куда, несмотря на его молодость, давали ему его достоинства. Иногда он рассуждал в кругу старших, будто Даниил со священниками о Сусанне[115] (а из них кто по власти походил на Сцеволу(*), другой по важности на Катона Цензора, либо Утического(*), кто по внешности на великого Помпея[116], другие, более могучие, на Сципиона Африканского(*)или на Цинцинната(*)), они, как и он, смотрели на бега, вспоминая свою юность, трепеща, ободряя то тоге, то другого, а Панфило подтверждал их слова, и я слышала, как говорили, что за его доблесть пожилые люди приняли его к себе.
   Как отрадно мне было это слышать и за него и за наших граждан! Он имел обыкновение сравнивать наших знатных юношей, выказывавших царственные души, того с Партенопеем Аркадским(*), выказавшим наибольшую доблесть в Фивской резне[117], куда тот послан был матерью еще в детстве, другого с приятным Асканием(*), того с Вергилием, чему лучшим свидетельством были стихи, написанные юношей, кого с Деифобом(*), четвертого за красоту с Ганимедом. Переходя к более пожилым, которые следовали за первыми, не менее приятные сравнения придумывал. Рыжебородого с белокурыми волосами, спадающими на белые плечи, он сравнивал с Гераклом(*); украшенного тонким венком из зелени, одетого в узкий шелковый наряд, искусно вышитый, с плащом, с золотой пряжкой на правом плече, щитом покрывающего левый бок, несущего в правой руке легкое копье, подобающее игре, находил похожим на Гектора(*); того, кто следовал за предыдущим в подобном же украшенном наряде, с лицом не менее пламенным, закинув край плаща на плечо, искусно правя лошадью левой рукою, сравнивал с новым Ахиллом(*). Следующего, который играл копьем, закинув щит за спину, а на белокурых волосах имел тонкую золотую сетку, полученную может быть от своей дамы, он сравнивал с Протесилаем(*); следующего с веселой шапочкой на голове, смуглого, с большой бородой и диким видом называл Пирром(*); того, кто был кроток видом, очень белокур и расчесан, более других украшен, – он считал троянским Парисом, а может быть Менелаем(*). Мне нет надобности продолжать свое перечисление; в длинном ряде он находил Агамемнона(*), Аякса(*), Улисса, Диомеда и всех достойных похвал героев греческих, фригийских[118] и латинских[119]. И эти уподобления[120] он делал не голословно, но доказательствами подтверждал свои положения, из качеств названных лиц выводя правильность сравнения, так что столь же приятно было слушать его рассуждения, как и любоваться на тех самых, о которых он говорил.
   Веселые ряды, проехав раза три, чтоб показаться зрителям, начинали свое состязание; поднявшись на стременах, покрывшись щитами, опустив острия копий почти до земли, все одинаково, они неслись на конях быстрее ветра; крики зрителей, звуки труб и других инструментов побуждали их скакать все быстрее и энергичнее. И не раз они справедливо считались достойными похвалы в сердцах зрителей. Сколько я видела женщин в радости, у которых участвовали в состязании то муж, то возлюбленный, то близкий родственник! Даже посторонние веселились. Одна я печально взирала (хотя видела моего мужа и родственников), не видя Панфило и вспоминая, что он – далеко. Не удивительно ли, госпожи, что что бы я ни видела, все меня печалило и ничто не могло развеселить? При таком зрелище не почувствовали бы радости даже души, томящиеся в преисподней? Конечно, думаю, почувствовали бы. Они, заслушавшись Орфеевой(*)кифары, на время забывают муки[121], а я при звуках стольких инструментов, среди такого ликования не только позабыть, но слабое от скорби облегченье получить была не в силах.
   И хоть иногда на подобных праздниках я скрывала под личиной свою печаль и удерживалась от вздохов, однако потом, ночью, одна оставшись, вознаграждала себя слезами, которые тем обильнее лила, чем больше днем скрывала вздохов; вспоминая о празднестве, видя их суетность, скорее вредную, нежели полезную, как я по опыту отлично видела, иногда ушедши домой по окончании праздника, я справедливо нападала на светские условности, так говоря:
   «Как счастлив тот(*), кто в уединенной вилле под открытым небом живет невинно[122]! Кто думает только о капканах для диких зверей, о силках для глупых птичек; печаль не может поразить его душу, а телесную усталость он врачует отдыхом на свежей траве, переходя то на берег быстрого ручья, то в тень тенистой рощи, где заливаются нежными песнями жалостные пташки, а ветки, трепетно колеблемые легким ветром, как будто слушают их пение. Если бы, судьба, мне суждена была подобная жизнь, мне, для которой твои желаемые всеми щедроты несут пагубное волнение! Увы, к чему мне высокие дворцы, богатые постели, многочисленная челядь, когда душа моя, исполненная тоски, летит в неведомую страну к Панфило и нет отдохновения усталым членам?
   О, что милее, что насладительнее, как бродить с спокойной и свободной душою вдоль бегущих речек и под кустами спать сном легким, что безмятежно навевает струящиеся волны сладким журчаньем[123]? Такой сон, даруемый без спора бедным обитателям деревни, насколько желаннее сна горожан, которые, окруженные большими изысканными удобствами, то городскими заботами, то шумом беспокойным слуг бывают пробуждаемы. Если те ощущают голод, его удовлетворяют яблоки, сорванные в лесу, а молодая трава, сама собой растущая по небольшим холмам, в свою очередь представляет для них вкусную пищу[124]. Для утоления жажды как сладко пригоршней зачерпнуть речной или ключевой воды[125]! Несчастные заботы светских людей[126], для пропитания которых природа должна искать и приготовлять наиболее изысканные продукты! Мы думаем бесконечным множеством яств пользоваться для насыщения, не рассчитывая, что тайные свойства их служат скорее к разрушению, чем к сохранению нашего организма; делая для хитрых напитков золотые и драгоценные чаши, часто пьем холодный яд[127], а если не яд, то любовный напиток; и кто с излишней уверенностью этому предается, часто того постигает несчастная жизнь либо постыдная смерть. Часто же пьющие делаются хуже безумцев. Тому товарищами служат сатиры(*), фавны, дриады, наяды и нимфы, тот не ведает, что такое Венера и ее сын двоевидный(*), а если и знает, то полагает ее грубой и непривлекательной.
   О, если бы была божья милость, чтобы и я никогда ее не знавала и встретила ее простою, находясь в простом обществе! Тогда далеко были бы от меня неизлечимые заботы, которыми томлюсь я, и душа моя, пребывая в святой неприкосновенности, небрегла бы светскими праздниками, что как ветер летящий, а созерцая их, не тосковала бы как теперь. Сельский житель не заботится ни о высоких башнях, ни о домах, ни о челяди, ни о нежных пажах, ни о блестящих одеждах, ни о быстрых конях, ни о тысяче других вещей, на что уходит лучшая часть жизни. Не преследуемый злыми людьми, он спокойно живет в уединении; не ища сомнительных отдохновений в высоких палатах, находит их на воздухе и свете, всю жизнь свою провожая под открытым небом. О, как нынче мало знают и избегают подобной жизни, меж тем как к ней-то, как наиболее драгоценной, и нужно бы стремиться. Я полагаю, что такова именно и была первоначальная жизнь, когда боги не покидали людей[128]. О, нет лучше жизни, более свободной, более невинной, нежели та, что вели первобытные люди и которую теперь ведут те, что, покинув города, живут в лесах! Как счастлив был бы мир, если бы Юпитер не низверг Сатурна и если бы золотой век еще царил непорочными законами! Тогда бы все мы жили, как в первом веке. Никто из следовавших первобытным уставам не был бы воспламенен слепым огнем болезненной любви, как то со мною сталось; никто из жителей горных склонов не подчинен ничьей власти, ни народу, что как ветер, ни неверной черни, ни губительной зависти[129], ни хрупкой милости Фортуны, которой слишком доверяясь, вот я теперь среди воды от жажды умираю. При скромной доле достигается глубокий покой, а при высокой немалых усилий стоит поддерживать существование. Кто стремится к высокому положению или желает стремиться, тот гоняется за призрачными почестями преходящих богатств; часто фальшивым людям нравятся громкие имена; но кто живет свободным от страха и надежды, тот не знает неправедных укусов черной зависти; кто обитает в уединенном месте, тот не знает ни ненависти, ни безнадежной любви, ни грехов городского населения, не сомневается, как искушенный человек, не хочет разносить ложных известий, чтобы уловить в их сети людей простодушных; другие же, хотя и стоят на высоте, всего боятся, даже ножа, что носят у собственного пояса.[130]