В каком состоянии была ее душа, уже преклонного возраста, ищущая более покоя, нежели страданий? Можно думать, что в прискорбнейшем; но судьба, этим не удовлетворившись, еще прибавила печали к ее бедствиям. Пришлось ей видеть, как было разделено по договору время царствования между двумя ее сыновьями, затем, как одного из братьев[187], не сохранившего условия, осадила большая часть Греции под предводительством семи царей, как наконец после многих битв и пожаров два ее сына друг друга убили и под другим господством изгнан ее сын-муж, как пали древние родные стены, возведенные под звуки Амфионовой кифары[188], и погибло ее царство, и, повесившись, двух дочерей она оставила на произвол позорной жизни. Что большего могли сделать, боги, люди и судьба против нее? Кажется, что ничего; во всем аду не сыщется такой муки; все степени страданья она прошла и преступленья. Мои страданья не могли бы сравниться с этими, если бы они не происходили от любви. Можно ли сомневаться, что, сознавая себя, свой дом и мужа заслуживающими божеского гнева, она свои несчастья принимала как должные? Нельзя, если считать ее смиренной. Если она была безумной, то едва сознавала свою гибель, не зная которой, не так и чувствовала; а кто считает заслуженным зло, которое он терпит, то переносит его без тягости или тяготясь не так сильно.
   Я же никогда ничего не совершала, что возбудило бы против меня богов, всегда их чтила, всегда им жертвы приносила и не презирала их, как фиванцы. Может быть, скажут: «Как можешь ты утверждать, что никакого наказания не заслужила и ничего преступного не совершила? А разве ты не нарушила святых законов и не запятнала супружеского ложа?» Конечно, да. Но, по правде, только этим и грешна я и не заслуживаю подобной кары; нужно подумать, могла ли я в нежной юности противиться тому, чему не могут противостать сами боги и сильные мужчины? И в этом я – не единственная, не первая не последняя; почти все женщины так поступают, и законы, против которых я грешна, не могут не быть снисходительными ввиду такого множества. К тому же мой проступок держался в большой тайне, это обстоятельство должно значительно смягчить отмщенье. Кроме того, если бы боги заслуженно на меня и гневались, не нужно ли было бы такой же местью отомстить и виновнику моего греха? Я не знаю, кто побудил меня попрать священные законы: Амур или наружность Панфило? Кто бы там ни был, но оба они имели власть необычайно меня беспокоить; так что это случилось не по моей вине, притом было только новым горем, отличным от других по остроте, с которой оно мучит носителя, и которое, если разбирать его как грех, сами боги против своих законов и принятых обычаев совершают; они должны бы соизмерять наказание с проступком, потому что, если сравнить грех Иокасты и месть, постигшую ее, с моей виною и мукою, что я терплю, станет очевидным, что та недостаточно наказана, я же сверх меры.
   Кто-нибудь придерется и скажет, что та была лишена царства, сыновей, мужа и наконец самой жизни, я же потеряла только; возлюбленного. Согласна; но судьба с этим возлюбленным отняла у меня все счастье; и то, что в глазах людей осталось мне как блага, есть совершенно противоположное, потому что супруг, богатство, родственники и все прочее только меня тяготят и противоречат моему желанию: если бы они были отняты от меня вместе с моим возлюбленным, тогда мне была бы полная свобода привести в исполнение мое намерение, что я и сделала бы; если же бы я его исполнить не могла, то тысячу способов смерти были бы к моим услугам, чтобы прекратить мои мученья. Итак, я справедливо считаю мои муки более тяжелыми, чем все вышеперечисленные.
   Гекуба мне кажется весьма горестной, оставшаяся одною зреть жалкие обломки столь великого царства, столь удивительного города, гибель такого доблестного мужа, стольких сыновей и дочерей прекрасных, стольких невесток, внуков, богатства, власти, убийство стольких царей, уничтожение троянского народа, падение храмов, удаление богов; и видела и вспоминала Гектора, Троила, Деифоба и Полидора с другими, вспоминала, как они погибли у нее на глазах, как пролита была кровь ее супруга, недавно еще почитаемого и державшего в страхе всех, как Троя, богатая народом и высокими дворцами, разрушена и сожжена греческим огнем; и наконец с какою горечью приходило ей на память, как Пирр принес в жертву ее Поликсену?[189] С большою, разумеется. Но коротка была ее печаль; немолодой и слабый дух не выдержал всего этого и замутился, так что она в безумии стала лаять в полях.[190]
   Я же твердою и не замутненною памятью, к моему несчастью, все возвращаюсь к печали и все больше и больше нахожу причин жаловаться, а потому мою продолжительную скорбь, как она ни была легка, считаю я (как уже не раз говорила) более тягостной, нежели более сильную, но длящуюся короткое время.
   Полной досадной горечи мне представляется и Софонисба, которую печаль вдовства и радость свадьбы, соединившись, делали одновременно горестной и веселой, что была пленницей и супругою, лишенной царского достоинства и снова им облегченною и наконец во время этих же коротких переживаний отраву выпила. Я вижу гордую Нумидийскую царицу, как вышла замуж (когда неудачно пошли ее родственников дела) она за Сифакса, как стала пленницею Массиниссы царя, лишена царства и снова получила его в неприятельском стане, назвав супругом Массиниссу. С каким презреньем должна была она смотреть на земное непостоянство и печально справлять новую свадьбу, не полагаясь слишком на летучую судьбу! Ее конец отважный доказывает это; потому что, не проведя еще дня одного после свадьбы, она думала удержаться у власти, не приняв в сердце нового супруга, как прежнего Сифакса, она смелою рукою взяла от раба, подосланного Массиниссою, сильный яд, бесстрашно выпила его с презрительными словами и вскоре умерла. Как печальна была бы ее жизнь, если б она продолжилась! Теперь же ее можно считать не столь бедственной, принимая во внимание, что смерть почти предупредила скорбь, мне же давала ее долгое время, дает помимо моей воли и будет давать, все усиливая.
   После нее, исполненной такой печали, мне видится Корнелия, которую судьба так вознесла, которая сначала была супругой Красса[191], затем великого Помпея, что доблестью достиг владычества над Римом; потом она почти бежала (когда судьба переменилась) с мужем сначала из Рима, затем из Италии, преследуемые Цезарем. После многих несчастий оставленная им на Лесбосе, дождалась там его самого, потерпевшего поражение в Фессалии и потерявшего свои войска[192]. Но кроме того последовала за ним в Египет, уступленный самим Помпеем юному царю, и куда он отправился морем, ища восстановить свою власть покорением востока, – и там нашла в морских волнах лишь его обезглавленный опозоренный труп. Все эти бедствия вместе и каждое в отдельности должны были, без сомнения, сильно удручить ее душу; но мудрые советы Катона Утического и отсутствие надежды на возвращение к жизни Помпея в короткое время утешили ее скорбь; меж тем как я пребываю, тщетно надеясь и не будучи в состоянии прогнать эту надежду, без утешителя и советника, кроме старой кормилицы, поверенной моих бедствий, более преданной, нежели рассудительной (потому что, не раз желая исцелить мои муки, она их только усиливала).
   Многим кажется, что бедствия Клеопатры, царицы Египетской, превосходят значительно все мои, потому что немала была ее горечь после совместного царствования с братом[193] быть вверженной в темницу, но она смягчалась надеждою на помощь; выйдя из темницы и сделавшись подругою Цезаря, затем покинутая им, она легко могла бы показаться достигшей высшей скорби, если бы не коротка была любовная тоска того или той, у которых желанье быстро переходит с одного предмета на другой, чему она частые давала доказательства. Если бы бог дал мне такое утешение! Не было и нет никого (кроме того, кто законно мог бы это сделать), кто имел бы право сказать, что ему, а не Панфило я принадлежала, живу и буду жить такою же; не думаю, чтобы любовь к кому-нибудь другому смогла вытеснить его из моей памяти. К тому же хотя она и горевала по отплытии Цезаря, но горе ее утешалось более сильной радостью иметь от него сына[194] и быть восстановленной в царском достоинстве. Такая радость смогла бы победить печали и не такой женщины, как она, которая, как я уже сказала, любила ненадолго.
   Но, к усилению ее печали, она вышла замуж за Антония, возбудила его льстивыми ласками к междоусобной войне против ее брата, как бы надеясь этой победой достигнуть высоты римской империи; после же двойного проигрыша со смертью мужа и лишением надежды она представляется горестнейшею меж женщин. Действительно, даже если не считать смерти столь дорогого супруга, огромная печаль – одним сражением потерять высокую мечту всемирного господства, но она нашла скоро единственное леченье скорби, то есть смерть, хоть и жестокую, но не длительную; ведь в краткий час две змеи из груди могут высосать и кровь и жизнь. Сколько раз от горести, не меньшей, чем ее (пусть многим кажется, что по причинам меньшим), хотела я последовать ее примеру, но меня не допускали или удерживала боязнь позора!
   Приходит мне на память величье Кира[195], кроваво Тамиридой умерщвленного, огонь и вода Креза[196], богатое царство Персея[197], великолепье Пирра[198], всемогущество Дария[199], жестокость Югурты[200], тиранство Дионисия[201], гордость Агамемнона и многое другое. Все были поражены бедствиями, подобными вышеописанным, или других оставили безутешными; всем им внезапные причины помогали, так что не могли они почувствовать всей тягости, не будучи в ней долгое время, как я была.
   Меж тем как я в уме перебирала древние бедствия, как вы слыхали, ища трудов и слез, что были бы подобны моим, чтоб я, имея сотоварищей, не так печалилась, мне вспомнились горести Тиэста и Терея[202], что оба погребли в себе плачевно своих детей. И я не знаю, какая сила их удержала вскрыть свои внутренности острым мечом, чтобы открыть выход непокорным детям, ненавидящим место, куда они вошли, и опасаясь жестоких укусов, не имея иного места для других детей. Но они, как могли, в одно и то же время угасили и гнев, и печаль и гибелью почти утешились, сознавая, что без вины несчастными народ их сделал; со мной же этого не случилось. То, что боли мне давало, снискивало состраданье, а муки мои открыть я не смела; а если бы посмела, имела, как и другие, утешенье.
   Приходят мне на ум слезы Ликурга[203] и его семейства при известии о смерти Aрхемора от змеи, и слезы Аталанты[204], матери Партенопея, павшего под Фивами; их чувства мне так близки и так понятны, что даже если б я испытала что-нибудь подобное, лучше оценить их не могла бы. Полны они невыразимой горести, но каждый с такою славой в вечность перешел, что этому почти можно было бы радоваться; семь царей почтили погребение Ликурга и учредили бесчисленные игры, а Аталанта прославлена жизнью и кончиною своего сына. Мои же слезы ничто не вознаградило; а если б это было, то я, считавшая себя несчастней всех на свете и бывшая, может быть, таковою, скорей могла бы утверждать противное.
   Представляются также мне труды Улисса, смертельные опасности, чрезмерные события, претерпенные им не без печали; но мои я почитаю большими, и вот почему. Во-первых, и самое главное то, что он был мужчиною; следовательно, по природе более вынослив, чем нежная и молодая женщина, крепкий и смелый, привыкший к трудам и бедствиям, сроднившийся с ними, он за покой считал труды; мне же, нежной, среди изнеженности в комнате моей, привыкшей к усладам сладостной любви, малейшее страданье тяжело; он был гоним и в разные края носим Нептуном и от Эола терпел гоненье, а я мучусь неутомимым Амуром, владыкою и победителем Улиссовых мучителей; и если ему встречались смертельные опасности, он сам искал их (а кто может пенять, найдя то, чего искал?), я же, несчастная, охотно бы жила в покое, если б могла, и постаралась бы избегнуть того, к чему была принуждена. К тому же он не боялся смерти и полагался на свои силы; я же ее боюсь; и, вынуждаемая скорбью, часто стремилась к ней. Он ждал от своих трудов и опасностей вечной славы; я же от своих, если б они были открыты, могла бы получить только позор и нареканье. Так что его страдания моих не превосходят, но значительно превзойдены; тем более, что написано о нем гораздо больше, чем было на самом деле, мои же бедствия гораздо многочисленней, чем я могу рассказать.
   После всех этих тяжкими мне кажутся вопросы Ипсипилы[205], Медеи, Эноны[206] и Ариадны[207], слезы и скорбь которых считаю очень похожими на мои; потому что каждая из них, обманутая своим возлюбленным, как я, проливала слезы, испускала вздохи и бесплодные страдания терпела; хотя, если они скорбели, как я, то слезы их окончились праведною местью, мои же не пришли еще к концу такому. Ипсипила, почитавшая Ясона, связанная с ним законными узами, увидев его отнятым Медеею, как я, конечно, имела основанье горевать; но провиденье, праведным на все взирающее оком (только не на мои страданья), вернула ей отчасти желанную радость, дав увидеть, как Медея, отнявшая у нее Ясона, сама покинута им для Креузы. Конечно, я не говорю, что мои страданья прекратились бы, случись подобный случай с той, что у меня похитила Панфило (если не я его отняла бы у нее), но скажу, что отчасти уменьшились бы. Медея также местью усладилась, хотя жестокою к самой себе явилась не менее, чем к неблагодарному любовнику, убив в его присутствии своих детей от него и спаливши царских гостей вместе с новой возлюбленной. Энона также, пробывши в горе долгое время, наконец увидела, что неверный и бесчестный любовник понес заслуженную кару за попранный закон и вся страна его попалена огнем; но я предпочту свои печали такому мщенью.
   Ариадна, сделавшись супругою Вакха, увидела с неба, как обезумела от любви к пасынку та Федра, что прежде согласилась оставить ее на острове, чтобы самой принадлежать Тесею. Так что, все передумав, себя считаю я первой по несчастью.
   Но если, госпожи, мои рассуждения вы почитаете пустыми и слепыми, как доводы ослепленной любовницы, считая слезы других большими, нежели мои, тогда последнее, единственное добавление я сделаю. Завистник всегда несчастнее того, кому завидует; из всех вышеприведенных я – наиболее несчастная, потому что я завидую их несчастьям, считая их меньшими, нежели мои.
   Вот, госпожи, как сделала меня несчастной древняя обманщица судьба, к тому же, подобно лампе, которая перед тем, как погаснуть, вспыхивает большим огнем, так сделала и она; потому что, дав мне, по-видимому, некоторое облегчение, снова еще более несчастной меня сделала. И, отложив все другие сравнения, одним вам постараюсь объяснить новые скорби и утверждаю с тою серьезностью, с какою могут утверждать подобные мне несчастные, что теперь мои страдания настолько тяжелее, насколько возвратная лихорадка, при одинаковом приходе холода и жара, сильнее поражает больных, чем первая. Но так как усиление страданий, но не выражений, могла бы я вам дать еще, если я вас несколько растрогала, чтобы не надоесть длительностью рассказа, способного вызвать слезы, если кто-нибудь из вас их проливал или проливает, и чтобы не тратить времени, которое определено мне на плач, а не на повествования, – я решаюсь умолкнуть, уверяя, что рассказ мой по сравнению с тем, что я чувствую, есть как нарисованный огонь по сравнению с настоящим, который жжет, пылая. Молю бога, чтоб он ради ли ваших молитв, ради ли моих послал на это пламя воду моей ли смертью горестной, иль радостным Панфило возвращеньем.



Глава девятая




   в которой госпожа Фьямметта обращает речь


   к своей книге: каким образом,


   куда и к кому идти ей и кого беречься;


   и заканчивает повесть



   Маленькая моя книжечка, как будто извлеченная из гробницы твоей госпожи, вот ты пришла к концу, как я желала, быстрее, чем мои печали идут; влюбленным женщинам тебя я представляю такою, как ты есть, написанною моей рукою и часто орошенною моими слезами. Если тебя вести будет сострадание (как я надеюсь), они тебя охотно примут, и, если законы любви еще не изменились, не стыдись в такой скромной одежде явиться хотя бы к самой знатной из них, раз она тебе в приеме не отказывает. Тебе не нужно другой внешности, кроме той, что я тебе дать пожелала; ты должна быть довольна походить по виду на мое житье, что, будучи несчастнейшим, тебя облекло в плачевную одежду, как и меня. Итак, не заботься ни о каком украшении (как Это делают другие), ни о роскошной обертке, разноцветно украшенной, ни о гладком обрезе, ни о прелестных миниатюрах, ни о заставках: не подходит все это к тем жалобам, что заключаются в тебе; оставь широкие поля, разноцветные чернила, лощеную бумагу – счастливым книгам; тебе же пристало идти с растрепанными волосами, исполненной пятен туда, куда тебя я посылаю, и возбуждать рассказом о моих бедствиях святую жалость в тех, – что будут тебя читать[208]; если знаки ее заметишь на прекрасных лицах, вознагради за это, как можешь. Не так мы с тобой низвергнуты судьбою, чтобы не быть в состоянии дать того, что могут дать несчастные; пример для тех, кто счастлив, чтобы они обуздали свое благополучие, боясь сделаться нам подобными; поставь (как это ты можешь) им в пример меня, чтобы, если они и осторожны в любви, то сделались еще осторожнее в виду тайных обманов со стороны молодых людей, страшась подвергнуться нашим несчастиям.
   Иди; не знаю, какой шаг тебе подходит: спешный или спокойный, не знаю, в какие места тебе прежде всего следует направляться; не знаю, как и где ты будешь принята: куда судьба тебя направит, туда и иди, твой путь едва ли может быть определен; все звезды покрыты тучами, да если б даже все они были видны, жестокая судьба лишила тебя возможности сообразить по ним свое спасение; итак, тебя я покидаю, как судно, без руля и без ветрил брошенное в море; и поступай различным способом сообразно различию места.
   Если ты попадешь случайно в руки тех, что так счастливы в своей любви, что наши страдания высмеивают и принимают за безумные, там смиренно переноси их насмешки, которые лишь незначительная часть наших несчастий, а им напомни о превратности судьбы; она ведь может нас с ними поменять местами и смехом отплатить за смех. Если же тебе встретится, которая при чтении прослезится над нашими бедствиями и свои слезы присоединит к моим, той покажись печальной и жалостной и смиренно умоляй, чтобы она просила за меня того, кто, златокрылый, в одно мгновение обтекает свет, пусть он, слух преклонив к молитвам, может быть, более достойным, чем мои, страданья мне облегчит; а я, кто бы она ни была, возношу за нее свой голос, который дан несчастным и который доходчив до неба, чтоб никогда с нею не случались несчастия, подобные моим, чтобы всегда боги были милостивы и благосклонны к ней и чтоб ее любовь счастливо, по ее желанью, длилась долгие годы.
   Но если, переходя с рук на руки среди толпы влюбленных дам, ты попадешь к нашему врагу, воровке счастья нашего, – беги, как из нечестивого места, и краем не показывайся на воровские глаза, чтобы вторично не доставить ей удовольствия чтением о моих несчастьях, виновницей которых была она; если же насильно тебя удержит и захочет прочитать, пусть мои беды исторгнут у нее не смех, но слезы, чтобы она засовестилась и вернула моего возлюбленного. Как будет счастлива такая жалость и как плодоносны твои труды.
   Беги очей мужчин и, если попадешься им на глаза, скажи: «Неблагодарная порода, обманщики глупых женщин, вам не пристало видеть благочестивые вещи». Но если попадешься тому, кто корнем был моих бедствий, издали ему закричи: «Ты, что непреклонней дуба, беги отсюда, не прикасайся ко мне, насильник! Твоя измена родила все заключенное во мне. Но если хочешь, как рассудительный человек, меня прочесть, читай и, может быть, раскаешься в вине пред той, что ждет твоего возврата, чтобы простить тебя; но если этого желания ты не имеешь, неприлично смотреть на слезы, что льются из-за тебя, особенно если ты упорствуешь в прежнем желании их усугублять». Если же какая-нибудь дама удивится грубости твоего языка, скажи ей, что грубое такого же языка и требует, а украшенной речи лишь души ясные и времена спокойные ищут. Скорей удивительно, скажи, что хватило силы у духа и руки написать эту краткую беспорядочную повесть, принимая в соображение, что все время печальную душу должны были угнетать любовь и ревность.
   Ты можешь совершенно засады не страшиться, никакая зависть тебя не укусит, лишь тому позволь это сделать, кого найдешь, в чем я сомневаюсь, несчастнее себя, который тебя считал блаженнее, чем он. Я даже не знаю, куда тебя можно поразить, так ты истерзана вся судьбою, более изранить тебя невозможно, ни ниспровергнуть еще ниже. Если бы даже судьбе все не хватало и она пожелала бы нас стереть с лица земли, то мы так закалились в бедствиях, что теми же плечами, которыми выдерживали и выдерживаем их доселе, меньшие выдержим легко; итак, пусть делает, что хочет.
   Живи, ничто тебя не лишит жизни, служи через страданья госпожи своей примером вечным для всех счастливых и несчастных.



Примечания боккаччо к «Фьямметте»





К стр. 11



   Кадм был сыном царя Агенора, правившего Сидоном[1]. У него был брат по имени Феникс и сестра по имени Европа, которую похитил Юпитер, обернувшись быком. Царь Агенор послал Кадма и Феникса на поиски их сестры Европы. Отчаявшись найти ее, Кадм прибыл в Беотию, где возле грота сразился со змеем и одолел его. Там же посеял Кадм зубы змея, из которых взошли вооруженные воины; едва лишь выбросила их земля на поверхность, как они поубивали друг друга.
   Лахесис – одна из трех богинь, отмерявших жизнь человека.