«Драгоценная моя дочка, что за заботы тяготят тебя с недавних пор? Ни часа ты не проведешь без вздоха, а прежде я видела тебя всегда веселой без всякой меланхолии».
   Тогда я, вздохнув глубоко, краснея и бледнея, притворилась, будто я сплю и не слышу, повертываясь то в ту, то в другую сторону, чтобы иметь время обдумать ответ и наконец, еле выговаривая, ответила:
   «Меня, кормилица, дорогая, ничто не тяготит, я все такая же; но время всех меняет, вот и я стала задумчивее».
   «Ну, это, дочка, ты меня обманываешь, – ответила старая мамка, – нехорошо уверять старых людей в одном, а на деле показывать совсем другое; да и нужды нет тебе скрывать от меня то, что я давно отлично знаю».
   Услышав это, я сказала, как бы рассердившись и обидевшись:
   «Если ты знаешь, чего ж ты спрашиваешь? нечего тебе и говорить, раз ты знаешь».
   Тогда она сказала:
   «Поверь мне, все в тайне сохраню, чего другим не следует знать; провалиться мне на этом месте, если я расскажу что-нибудь, чтоб тебе было не к чести; научилась я за жизнь-то держать язык за зубами. За меня будь покойна, смотри, как бы кто другой не проведал о том, что я знаю не от тебя, не от людей, а по одному твоему виду. Коль тебе самой нравится дурь, что на тебя нашла, и тебе угодно упорствовать, делай как хочешь: тут уж мои советы не помогут. Но так как этот жестокий тиран, которому так просто ты подчинилась, не остерегшись по молодости лет, с свободой вместе отнимает и рассудок, хочу тебе напомнить и просить: вырви из чистой груди постыдные мысли, угаси пламень бесчестный, не рабствуй мерзостной надежде; теперь время бороться: кто противостал в начале, тот прогоняет преступную любовь и, побеждая, остается целым; но кто питал ее долгими и льстивыми мыслями, тому поздно свергать иго, которое добровольно наложил на себя».[19]
   «Увы, – сказала я тогда, – насколько легче это говорить, чем делать!»
   «Хоть и не очень легко это сделать, – ответила она, – однако можно и следует. Ну что ж, ты хочешь из-за одного дня потерять и забыть знатность твоей родни, славу о твоей добродетели, красу цветущую, честь и, главное, своего мужа, столь любящего и любимого тобою? Конечно, ты не должна этого хотеть и, я уверена, что здраво поразмыслив, ты не захочешь этого. Ради бога, удержись и отгони обманчивые радости, что обещав тебе нечистая надежда и с ними страсть. Умильно я тебя прошу, заклиная этою старою, иссохшею грудью, которою ты первая питалась, – спаси сама себя и честь свою и не отвергай моей помощи; ведь тот, кто хочет быть здоровым, отчасти уже выздоравливает».
   Тогда я начала:
   «Дорогая кормилица, я знаю хорошо, что говоришь ты правду, но страсть меня влечет в другую сторону[20], моя душа и чрезмерные желания с нею заодно; напрасно ты свои советы тратишь, рассудок мой побеждается страстью, во мне царит и владеет мною любовь и бог любви, а ты знаешь, никто не в силах противиться его могуществу».
   И так сказав, словно сраженная, упала ей в объятья. Но она, сперва слегка смутившись, опять начала более строгим голосом:
   «Вы, толпа прелестной молодежи, распаленная пламенным желаньем и движимая им, вы сочли за божество любовь, которую вернее было бы назвать страстью. Называя это божество Венериным сыном и рассказывая, что оно получило свое могущество от третьего неба[21], вы ищете свое безумье оправдать неизбежностью. О, вы лжете и совершенно лишены познанья! Что говорите? Тот, кто побуждаемый адскою яростью, внезапным летом всю землю обтекает, – не божество, а скорее безумье тех, кто его принимает, хотя он посещает только тех, чьи души знает пустыми от излишка и светского довольства[22] и склонными ему дать место, – это достаточно очевидно. И правда, разве мы не видим, что святейшая Венера(*)часто под скромной кровлей обитает, довольная лишь пользой необходимого нашего размножения[23]? Конечно, так. Но страсть, что зовется любовью, всегда стремясь к разнузданности, пристает лишь к богатству. Там она владеет жалкими душами, внушая отвращенье к пище и одежде, необходимым лишь для жизни, и побуждая к блеску и изысканности, куда она и примешивает свой яд; охотней посещает высокие дворцы, чем хижины, куда заходит редко или никогда; итак это – зараза лишь изысканных мест, всего более подходящих для ее несправедливых действий. В простолюдинах мы наблюдаем здоровые чувства, но богачи, окруженные блеском богатства (к которому они ненасытимы как и ко всему), всегда ищут большего, чем надлежит, кто имеет большую власть, стремится достигнуть той, которой еще не имеет[24]; и я чувствую, что ты, несчастная девушка, одна из них и от избытка благополучия влечешься к новым заботам и новому позору».
   Выслушав ее, я сказала:
   «Молчи, старая, и не спорь с богами. Теперь, бессильная к любви и справедливо всеми пренебрегавшая, ты поневоле порицаешь то, что прежде хвалила. Если другие женщины более знаменитые, мудрые, могущественные, чем я, звали его богом, я не могу дать ему другого имени; и я подчинена тому, что может быть причиной либо моего счастья, либо горя; сил моих больше не стало: побежденные в борьбе с ним, они меня покинули. Один конец моим страданьям: или смерть или желанный юноша; коль ты мудра, как я тебя считаю, ты бы мне оказала помощь и совет (хотя бы отчасти, прошу тебя), или ты увеличишь мои муки, пороча то, к чему теперь единственно могут стремиться все силы души моей».
   Тогда кормилица в гневе (вполне понятном), не отвечая, а бормоча что-то себе под нос, вышла из комнаты, оставив меня одну.
   Уже ушла милая мамушка, умолкли советы, которые я так плохо опровергала; оставшись одна, я все думала о ее словах, которые оказали действие на мой ослепленный рассудок, заколебались только что высказываемые мною намеренья, мелькала мысль, не бросить ли столь справедливо осуждаемые замыслы, хотела я вернуть кормилицу себе на помощь, – как вдруг новый случай остановил меня. В тайную мою комнату не знаю как войдя, моим глазам предстала прекраснейшая жена, окруженная таким сияньем, что его едва выдерживало зренье. Она стояла еще молча передо мною, и по мере того как я напрягала свое зрение и до моего сознания достигало прекрасное виденье, я узрела ее нагою, потому что хотя тончайшее пурпуровое покрывало и обвивало отчасти ее белоснежное тело, но от взоров скрывало его не более, чем прозрачное стекло скрывает человека за ним стоящего; на голове ее (а кудри настолько блеском золото превосходили, насколько это последнее превосходит наши золотистые волосы), на голове ее была гирлянда из мирт, которая оттеняла несравнимой красоты сияющие глаза, чудесные для созерцания, и все в лице ее было исполнено прелести, которой равной не найти. Она ничего не говорила не то довольная, что я любуюсь ею, не то сама любуясь моим созерцанием; но понемногу через блистающее сиянье открыла мне свою красу, чтобы я узнала, что нет возможности не видя представить или описать такое совершенство. Когда она поняла, что я насытилась лицезреньем, и увидела мое удивленье ее приходу и красоте, с веселым ликом и голосом нежнейшим, чем голос смертных, так начала мне говорить:
   «О дева ветреннейшая из всех, что замышляешь делать, вняв советам кормилицы? Не знаешь разве, что следовать им гораздо труднее, чем любви, которой ты бежать желаешь? Ты не гадаешь, сколько и какого они тебе готовят горя? Ты, глупая, едва вступивши к нам, уж хочешь быть не нашей, как тот, кто не знает, какие и сколько у нас наслаждений. О неразумная, остановись и зри, довольно ли тебе того, чего хватает небу и земле. Над всем, что видит Феб(*)в своем пути от той минуты, когда он подымает с Ганга(*)свои светлые лучи, до того часа, когда для отдыха он погружает усталую колесницу в Гесперидские воды(*), над всем, что заключает холодный Арктур(*)и раскаленный полюс[25], над всем царит бесспорно наш сын крылатый(*). И на небе, где много есть богов, нет его могучее, потому что никто не избежал его оружья. На золоченых крыльях, легчайший, он в одно мгновенье облетает свое царство и всех посещает, положив на тугую тетиву стрелы, нами сделанные и в наших водах[26] закаленные; и выбрав достойнейшую себе на служение быстро ее направляет, куда хочет.
   Он возжигает жесточайшее пламя в молодых и в усталых старцах вызывает потухший пыл, воспламеняет неведомым огнем чистую грудь девственниц, и замужних со вдовами вновь зажигает. И богов, загоревшихся от его факела, он принуждает, покинув небо, сходить на землю под личинами. Разве Феб[27], победивший великого Пифона(*)и настроивший парнасскую кифару(*), разве он не был много раз под его игом, то из-за Дафны[28](*), то из-за Климены[29](*), то из-за Левкотои[30](*), то из-за многих других(*)? Конечно да; и наконец, заключив свое сиянье в форму пастушка, влюбленный, пас он стада Адмета[31](*).
   Сам властитель неба, Юпитер, побуждаемый любовью, принимал низшие формы, то под видом белой птицы(*), хлопая крыльями, издавал более нежные звуки, чем предсмертная песнь лебедя, то обернувшись тельцом(*), украсив лоб рогами, мычал в полях, свою спину унизил девичьей ношей и чрез братское владенье греб раздвоенными копытами, избегая пучин, и насладился своей добычею. То же он сделал для Семелы(*), не меняя лика, для Алкмены, обратившись в Амфитриона(*), для Каллисто, приняв вид Дианы(*), для Данаи, сделавшись золотым дождем(*), – всего не перечислить[32]. И гордый бог войны(*), чья сила внушает до сих пор страх гигантам, под властью любви укротил свой дикий нрав и сделался влюбленным. И привыкший к огню Юпитеров кузнец, сделавший трезубую молнию(*), был поражен еще более могучею, и я сама, хотя и мать, не смогла уберечься, ибо все видели, как я открыто плакала о смерти Адониса(*). Но для чего утруждаться словами? Ни один небожитель не остался целым кроме Дианы; одна она, любительница лесов, избежала любви, хотя и думают другие, что скрыла ее только, не избежала.
   Но, может быть, примеры небожителей тебя не убеждают и ищешь ты услышать земных подтверждений, – их столько, что начинать почти не стоит, упомяну лишь те, что отличались наибольшей силой. Посмотри прежде всего на сильнейшего сына Алкмены[33], как, отложив стрелы и грозную львиную шкуру(*), он украсил пальцы изумрудами, причесал растрепанные волосы и рукою, что прежде носила палицу, убил великого Антея(*)и вывел из ада пса(*), принял пряжу за Иолиной прялкой, а плечи, что вместо Атланта груз высокого неба принимали, теперь впервые заключенные в объятья Иолой, покрылись, чтоб ей понравиться, тонкими пурпурными одеждами[34]. А что сделал Парис, любовью движимый? Елена? Клитемнестра?(*)А Эгист? Всему миру это известно; не нужно говорить также о Ахилле[35], Скилле(*), Ариадне[36], Леандре[37], о Дидоне[38] и многих других. Верь мне, это пламя – свято и могуче. Ты видела, как все на небе и на земле, люди и небожители подчинены моему сыну, но что сказать тебе о его власти, простирающейся даже на бессловесных животных и птиц? Чрез него горлица следует за своим самцом и наши голубки(*)с теплым чувством возвращаются к своим и никогда их не покидают, а в рощах робкие олени свирепеют, когда другой коснется с желанием той, которой первый боями и мычаньем своей любви давал пламенные признаки, дикие вепри бесятся и скалят клыки, покрытые пеной от любви а африканские львы, пораженные любовью, трясут шеей. Но оставляя леса, замечу, что стрелы моего сына даже чрез холодную воду поражают стадо морских и речных божеств. Не думаю, чтоб неизвестно тебе было свидетельство Нептуна[39](*), Главка[40], Алфея(*)и других, которые своею мокрою водою не то что залить, но утишить не могли того пламени, которое, всем будучи известно на земле и под водою, проникает в глубь земли до самого властителя темных болот.[41]
   Итак, небо, земля, море, ад – по опыту знают его оружие; и чтобы ты из кратких слов могла понять всю величину его могущества, скажу тебе: все подчинено природе, ничто от нее не свободно, она же покорствует любви. Когда она повелевает, стихает древняя вражда и новый гнев сменяется огнем любви; так широка ее власть, что даже мачехи становятся благосклонными (о диво!) к пасынкам[42]. Итак, чего ищешь? В чем сомневаешься? Чего бежишь, безумная? Когда столько богов, людей, зверей побеждены любовью, стыдишься быть ею побежденною? Ты не знаешь, что делать, но если ты боишься нареканий за то, что поддалась любви, они не должны иметь места, потому что примеры тысячи поступков людей, более тебя знаменитых, тебе, менее сильной и менее впавшей в ошибку, будут служить оправданием.
   Если же эти слова тебя не трогают и ты все-таки хочешь сопротивляться, Значит ты думаешь быть доблестнее Юпитера, мудрее Феба, богаче Юноны и краше меня, – а мы все побеждены. Ты одна думаешь победить? Ты обманываешься и, наконец, погибнешь. Тебе довольно того, что только вначале было достаточно всем, но пусть это не понуждает тебя равнодушно говорить: у меня есть муж, святые законы и обет мне это запрещают, – потому что пусты эти доводы перед доблестью любви. Она, сильнейшая, небрежет другим законом, уничтожает его и дает свой. И Пасифая[43] имела мужа, и Федра[44], и я, а мы любили. Сами мужья, будучи женаты, часто любят других: возьми Ясона[45], Тесея[46], сильного Гектора[47], Улисса[48]. Не будь к ним несправедлива, судя их другим законом, чем сами они судят, им преимущества перед женами не дано; итак, брось глупые мысли н спокойно продолжай любить, кого полюбила. Ведь если ты не хочешь подчиниться любви, тебе следует бежать, а куда убежишь ты, где бы любовь тебя не догнала? Во всех местах ее могущество равно: ты все равно будешь во владениях Амура, где нельзя скрыться, когда он поразить захочет. Достаточно того, что он тебя воспламенил не нечестивым огнем, как Мирру[49], Семирамиду(*), Библиду(*), Канаку[50] и Клеопатру(*). Ничего необычайного мой сын с тобой не сделал; как всякое божество, он имеет свои законы, не ты первая, не ты, надеюсь, и последняя будешь им следовать. Если ты считаешь себя теперь единственной, ты ошибаешься. Не будем говорить о всем мире, наполненном любовью, но возьмем только твои город, тебе подруг могу указать бесчисленное количество, и помни, что делаемое столькими людьми не может заслуживать названья позорного поступка. Итак, следуй за мною и благодари нашу божественность и красоту, на которую столько любовались, за то, что я вызвала тебя из ряда простых женщин, чтоб узнала ты радость моих даров».
   О жалостливые дамы, если любовь благосклонно принимает ваши желания, что можно отвечать таким словам богини, как только не «да будет воля твоя». Она уже умолкла, когда я, рассудив ее слова, нашла их исполненными бесконечного милосердия, и она уже знала, к чему меня подвигла, когда я быстро поднялась с кровати и со смиренным сердцем опустилась на колени, так говоря к ней робко:
   «О дивная и вечная краса, небесная богиня, госпожа моих мыслей, чья власть тем могучее, чем больше ей сопротивляются, прости мне неразумное противление оружию твоего сына, неузнанного мною, и пусть со мною будет по твоему желанию и обещанью; ты же в урочное время оправдай мою веру, чтобы, взысканная тобою меж другими, я увеличила число твоих бесчисленных подданных».
   Едва произнесла я эти слова, как она двинулась с того, места, где стояла, подошла ко мне и с пламенным желаньем на лице, обнявши, поцеловала меня в лоб. Затем подобно лживому Асканию[51], который дыханием зажег в Дидоне тайное пламя, она, дохнув мне в уста, сделала первые мои желания более пылкими, как я почувствовала. И приоткрыв пурпурное покрывало между нежных грудей, показала мне изображение возлюбленного юноши, завернутое в тонкий плащ с предосторожностями вроде моих, – и так сказала:
   «Взирай на него, юная жена, – не Лисса[52], не Гета[53], не Биррия[54], не кто-нибудь тебе в возлюбленные дан, достоин он любви богини; по нашей воле тебя он любит и будет любить больше самого себя; итак, без страха, радостно его любви предайся. Твои молитвы тронули наш слух, достойные, и потому надейся, что без ошибки награда ждет твои поступки».
   И тут, умолкнув, вдруг из очей моих скрылась.
   Увы мне несчастной! Во мне не явилось ни тени подозренья, что, как показало будущее, не Венера являлась ко мне, но скорее Тисифона[55], что, скрывши свои волосы, наводящие ужас, подобно Юноне[56], скрывшей некогда блистание своей божественности, облекшись в светлый вид, как та в старческий, ко мне пришла будто к Семеле, подобным же советом побуждая меня к конечной гибели; и я, приняв его к несчастью, вас, верность благоговейная, почтенный стыд, святейшая чистота, единственное сокровище честных женщин, – вас прогнала я. Но простите мне, ведь можно о прощении молить, хотя бы наказание грешника и продолжалось.
   Когда богиня скрылась, я осталась с открытою душой к ее наслажденьям, и будто новый разум мне дала неистовая страсть, которую я сдерживала не знаю как; из всех потерянных мною благ одно осталось: сознание, что редко или никогда так открыто не давалось обещание любви конца счастливого. И потому часто раздумывая о трудно исполнимых замыслах, я решила не рассуждать о желании довести до конца эту именно волю. И правда, как ни теснил меня неоднократно случай, мне была оказываема такая милость, что я проходила горе, мужественно и без промаха борясь. И, верно, силы эти моя еще не исчезли, потому что, хотя я описываю одну правду, но так ее расположила, что, исключая того, кому, как мне, известны все причины, никто, как бы остро у него ни было соображенье, не узнает, кто я. И я молю того, если когда-нибудь случайно эта книжечка попадется ему в руки, любовью молю скрыть все, что не клонится очевидно к его пользе или чести. И если он лишил меня чести, незаслуженно с моей стороны, то пусть он не захочет лишить меня той чести, которую несправедливо я ношу и которую, как бы он ни хотел, не сможет мне вернуть обратно.
   Итак, имея такое намерение и изнемогая под тяжестью страданий, я дала волю заветнейшим желаниям и сумела незаметным образом, когда представился случай, зажечь юношу тем же огнем, каким пылала я, и сделать его осторожным, подобно мне. По правде, это не стоило больших трудов; если лицо – зеркало сердца, то я скоро увидела, что мое желание увенчалось успехом, и его я увидела не только полным любовного жара, но и совершенной осторожности, чему была я крайне рада. Он, питая полное уважение, желая не подвергать опасности мою честь и в то же время, насколько возможно, удовлетворить своим желаниям, с большим трудом и хитростью достиг близкого знакомства с некоторыми моими родственниками и, наконец, с моим мужем; с последним он не только познакомился, но так мило поддерживал это знакомство, что тот не находил большего удовольствия, как находиться с ним. Я думаю, вы знаете и без меня, как было это мне приятно, притом кто был бы настолько глуп, чтоб не понять, что эта близость давала нам возможность иногда разговаривать в присутствии других лиц?[57]
   Но ему уже казалось, что настало время приступить к более тонким вещам, и вот, когда он видел, что я могу его слышать, говоря то с тем, то с другим, он разговаривал о предметах, из которых я узнала, пламенно желая научиться, что словами не только можно выразить свою любовь кому-либо и получить ответ, но что разными движениями рук и лица можно многое показать[58]; мне это очень понравилось, и я поняла, что нет ничего, чего бы мы не могли друг другу изъяснить и правильно понять. Не довольствуясь этим, чтобы точнее выразить мне свои желания, он придумал называть себя Панфило, а меня – Фьямметтой. О сколько раз, разгоряченный пиром, едой и любовью, перенося Панфило и Фьямметту в Грецию, он рассказывал, как он в меня, а я в него с первого взгляда влюбились и какая нас постигла судьба, давая местам и людям, упоминавшимся в этом рассказе, подходящие названия. Конечно, я часто смеялась не столько над его хитростью, сколько над простодушием слушателей, иногда я боялась, как бы увлекшись он не проболтался[59], но он был умнее, чем я думала, и всегда с большою легкостью избегал подобных ошибок.