Страница:
Сказав сие и бросившись в кибитку, велел я слуге своему продолжать путь свой, и хотя более уже не мог его видеть, но мысли об нем не выходили у меня из головы во весь остаток дня того.
Таким образом выехал я наконец из Кенигсберга, прожив в оном целые почти четыре года и снискав в нем себе действительно много добра истинного, а что всего для меня приятнее было, то выехал с сердцем, не отягощенным горестию, а преисполненным приятными и лестными для себя надеждами. Ибо хотя бы ничего дальнего со мною не последовало, так веселило меня и то уже несказанно, что я ехал не в полк и не на войну, но возвращался в свое отечество, которое за короткое пред тем время не надеялся и увидеть когда-нибудь. Мысль сия, также воображение, что ехал я служить в столицу, где иметь буду случая видеть государя, двор и все знаменитейшее в свете, услаждали много все трудности тогдашнего путешествия моего и делали мне оное вдвое приятнейшим.
Впрочем, ехать нам было тогда и хорошо и дурно, ибо как выехал я уже в начале марта, а именно 4-го числа сего месяца, и поехал к Мемелю прямою зимнею дорогою, так называемым Нерунгом, или тою длинною пустою песчаною косою{123}, которая, начавшись неподалеку от Кенигсберга простирается до самого Мемеля, и, отделив собою часть моря, составляет славный Курский Гаф, или Мемельский залив морской, то не везде находили мы снег, но в иных местах принуждены были тащиться по голому песку и раскаиваться в том, что поехали сею дорогою. А как на другой день дошло до того, что нам надобно было переезжать помянутый Курский Гаф, или залив морской, поперек по льду, то раскаяние наше увеличилось еще и более. Залив сей хотя и был по жестокости тогдашней зимы покрыт льдом и снегом, но как лед сей далеко не таков толст и крепок был, как на реках, то переезжать по нем через залив всегда было не без опасности, и тем паче, что то и дело делались на нем превеликие трещины и вода, выступая из-подо льда, разливалась иногда на знатное расстояние по поверхности оного. Я не прежде о том узнал, как уже въехавши на оный и тогда, когда поздно было уже возвращаться. И как шириною в сем месте был оный залив более десяти верст, и дорожка проложена чрез него узенькая и во многих местах едва приметная, было же тогда уже перед вечером, как мы чрез него пустились, то истинно души во мне почти не было до тех пор, покуда мы его не переехали.
Во многих местах принуждены мы были не ехать, а тащиться по напоившемуся водою глубокому снегу, во многих других ехать по воде и столь инде глубокой, что я того и смотрел, что мы где-нибудь либо проломимся и пойдем на морское дно со всею повозкою своею, или огрязнем так, что нам и выдраться будет не можно и мы всю пожить свою подмочим и попортим. А раза два и действительно мы так огрязли, что промучились более часа и насилу выбрались. К вящему несчастию, не случилось тогда никаких других ездоков, ни встречных, ни попутных, и в случае несчастия не могли мы ожидать ни от кого помощи; приближающиеся же сумерки нагоняли на нас еще более страха и ужаса. Я сидел ни жив ни мертв в своей повозке и, сжав сердце, крепился, сколько мог, чтоб не оказать пред людьми своими уже непомерной робости, а во внутренности своей призывал бога и всех святых себе на помощь. Но все мое твердодушие исчезло, как приехали к одному месту, чрез которое не знали как и перебраться. Трещина была тут превеликая и столь широкая, что лошадям надобно было чрез нее перепрыгивать, а выступившая по обеим сторонам вода была почти на пол-аршина глубиною. Увидев сие, не только я, но и люди мои оробели совершенно, и все мы не знали, что делать и начать. Что касается до меня, то я перетрусился всех более, и как вода была ни глубока и как было ни холодно, но решился выттить из кибитки и переходить по воде чрез трещину пешком, а вместе со мною пересигнул ее и мой Абрашка; что ж касается до Якова, то сей, перекрестясь и надеясь на доброту лошадей, пустился прямо чрез нее на отвагу и был столь счастлив, что переехал ее благополучно, и ни одна лошадь не оступилась, но все пересигнули чрез нее, не зацепившись, и перетащили повозку, как она ни грузна была. Я не вспомнил тогда сам себя от радости, крестился и благодарил бога, что перенес он нас чрез опасное сие место благополучно, и позабыв горевать о том, что ноги мои были почти по колена обмочены и зябли немилосердно. Я скинул скорей сапоги с себя и, укутав их в шубу, старался как можно посогреть их. Но, по счастию, было тогда не далече уже от берега и от селения, на берегу оного сидевшего. Мы поспешили туда как можно, но не прежде приехали, как уже в самые сумерки, и рады были неведомо как, что нашли для переночевания себе спокойную и теплую квартиру, где могли мы отогреться и дать отдохнуть выбившимся почти из сил лошадям нашим.
Переночевав тут и позабыв все опасности, пустились мы в последующий день далее и доехали до города Мемеля, а было это уже 7-го марта, а на другой день, переехав узкий уголок Жмудии, отделяющий Пруссию от Курляндии, въехали в оную и, продолжая благополучно путь, доехали 12-го числа до столичного курляндского города Митавы. Как в сем месте никогда еще мне бывать не случилось, то смотрел я с особливым любопытством на сие древнее обиталище курляндских герцогов и жилище прежде бывшей нашей императрицы Анны Ивановны, а особливо на опустевший огромный тамошний замок, или дворец, построенный Бироном, и о котором молва носилась, что была в нем некогда целая комната, намощенная вместо пола установленными сплошь на ребро рублевиками. Правда ли то или нет, того уже не знаю, но как бы то ни было, то мог ли я тогда воображать себе, что доживу до такого времени, в которое сей замок оправится, и что будет в нем некогда иметь убежище себе несчастный и выгнанный из отечества король французский, и что мы его на своем коште тут содержать будем.
Отправившись из Митавы, доехали мы 13-го числа и до границ любезного отечества нашего. Не могу изобразить, с какими особыми чувствиями въезжал я в сии милые пределы и с каким удовольствием смотрел я на места, которые памятны и знакомы были мне от самого даже малолетства. Я благодарил бога, что вывел меня цела из войны бедственной и опасной и возвратил благополучно в земли, принадлежащие уже России, и в тот город, где покоился прах деда моего. Я благословлял его мысленно, пожелал ему дальнейшего покоя и, продолжая путь, замышлял было отыскать ту мызу, где оставлены были некоторые из моих пожитков и ящик с книгами, в то время, когда выходили мы в поход в Пруссию, но как не нашел вскорости никого, кто б меня туда проводить мог, а притом сомневался, чтоб мне без того человека оные отдали, которые отдавал тогда их, а сделавшаяся оттепель устрашала меня скорою распутицею, то, поспешая моею ездою, поклонился я в мыслях бедным своим пожиточкам и книгам и, пожелав ими владеть тем, у кого они были, поехал далее.
В городе Вальмерах, куда приехал я 15-го марта, съехался я, к превеликому удовольствию моему, с другом и знакомцем своим Иваном Тимофеевичем Писаревым, самым тем, о котором упоминал я уже прежде и с которым познакомился я в Кенигсберге. Он возвращался также из Пруссии, но пробирался уже в Москву и в свою деревню, ибо был уже отставлен. Я завидовал почти ему в том и считал его счастливым, что едет уже на покой в деревню, и воздохнул о себе, не зная, когда-то то же будет и со мною. Впрочем, как надлежало ему более ста верст ехать по одной со мною дороге, то рад я был очень его сотовариществу. Я уже упоминал, что был он человек любопытный, охотник до чтения книг, а особливо до благочестия относящихся, и довольно начитанный, и как само сие в Кенигсберге нас спознакомило и с ним сдружило, то для лучшего и веселейшего препровождения в езде времени условились мы пересесться и ехать с ним в одной повозке, дабы тем удобнее было нам между собою разговаривать. И чего и чего мы тогда с ним не говорили! Словом, разговоры были у нас с ним о разных и все важных материях беспрерывные, а за ними и не видали мы почти дороги.
Наконец расстались мы с ним, препроводив в дороге несколько дней вместе и не только возобновив, но утвердив еще более между собою дружество. Он, услышав, куда и зачем я еду, и будучи меня гораздо старее и в свете опытнее, не оставил снабдить меня многими добрыми и полезными советами, и я обязан ему за то довольно много.
Вскоре после того доехал я до Дерпта, а потом до Нарвы, и, будучи чрез всю Лифляндию и Эстляндию, по самой той дороге, по которой несколько раз во время младенчества и малолетства моего хаживали мы с полком нашим, напоминал все тогдашние времена и, узнавая многие места и почтовые дворы, в которых мы с покойным родителем моим стаивали, взирал на них с некаким приятным чувствованием и удовольствием особливым. В особливости же растроган я был тем местом в Дерпте, где я в первый раз в жизни расставался с моею матерью и которое было мне очень памятно; а на Нарву, зная уже всю историю оной и что с нею в прежние времена происходило, не мог я смотреть без особливого чувствования и приятного любопытства.
Наконец 24-го числа марта и почти в самую половодь доехал я благополучно до Петербурга. Но как с сего времени начинается новый и достопамятнейший период моей жизни, то, отложив говорить о том до письма будущего, теперешнее сим кончу, сказав вам, что я есмь ваш и прочая.
(7 нояб. 1801).
Конец осьмой части
История моей петербургской службы
Письмо 91
Любезный приятель!
Описав в предследующих письмах и в последних частях собрания оных всю историю моей военной службы и достопамятного моего пребывания в Пруссии и жительства в Кенигсберге, приступлю теперь к сообщению вам истории моей петербургской службы, которая не может почтена быть военною, а была особливая, и хотя кратковременная, но по многим отношениям не менее достопамятна, как и военная.
Продолжалась она во все время царствования императора Петра III время, которое в истории всех земель, а особливо нашего отечества, останется на века достопамятным.
И как мне, почти всему происходившему тогда у нас в Петербурге, (мучилось быть самовидцем, и многие происшествия и обстоятельства у меня еще в свежей памяти, то, может быть, известия и описания оным или, по крайней мере, всего того, что случилось мне тогда самому видеть и узнать, будет для вас и для тех из потомков моих, коим случится читать сии письма, не менее интересны и любопытны, как и все прежние, к чему теперь и приступлю.
В последнем моем письме остановился я на том, что приехал из Кенигсберга в Петербург, а теперь, продолжая повествование мое, прежде всего замечу, что случилось сие накануне самого Благовещснья и что въезжал я в сей город с чувствами особливыми и такими, которые никак изобразить не могу вам известно уже, но какому случаю и зачем я тогда ехал в сию столицу.
Я поспешал к прежнему своему начальнику, генераланшефу Корфу{1}, отправлявшему тогда должность генералаполицеймейстера в Петербурге, и ехал для служения при нем флигельадъютантом, в которую должность угодно было ему меня избрать и от военной коллегии истребовать, ибо в тогдашние времена имели все генералы право в штаты свои выбирать кого они сами похотят, и военная коллегия обязана была беспрекословно давать им оных и выписывать их откуда бы то ни было, а таким точно образом истребован и выписан был и я.
Вы знаете также, что произошло сие без всякого моего о том домогательства и желания. Я, живучи в мире и в тишине в Кенигсберге и занимаясь своими учеными упражнениями, всего меньше о том думал и помышлял, и совсем не знал о сем требовании и определении до самого получения о том из военной коллегии указа, так как и поныне не знаю, как сие собственно произошло, и сам ли генерал сие вздумал и затеял, или побужден был к тому бывшим при нем адъютантом, приятелем моим, господином Балабиным. Но как бы то ни было, но я был определен без всякого отобрания наперед на то моего согласия, которое едва ль бы воспоследовало, если б вздумалось им наперед спросить меня о том, хочу ли я или нет быть в сей должности и отправлять оную; ибо бешеный и самый строптивый нрав и странный характер сего вельможи был мне так коротко известен и так для меня устрашителен, что я никак не похотел бы добровольно подвергнуть себя всем суровостям и жестокостям его, если б меня спросили, а особливо при тогдашних обстоятельствах, когда все мысли мои заняты уже были помышлениями об отставке и воображениями всех приятиостей деревенской уединенной жизни. А потому и тогда ехал я в Петербург сколько с хотением, столько ж и не с хотением; ибо сколько с одной стороны ласкала меня та мысль, что буду служить при знаменитом вельможе, который находился тогда в особливой милости у государя, и служить в такой должности и чине, который доставлять мне будет случай видеть весь двор и все до того мною невиданное и неизвестное, и чрез самое то многие удовольствия, столько, с другой стороны, устрашали меня предусматриваемые необъятные труды и, по дурноте характера генеральского, самые неприятности и досады, с сею должностью сопряженные.
При таких обстоятельствах не успел я, приблизившись к Пстербургу" усмотреть впервые золотые спицы высоких его башень и колоколен, также видимый издалека и превозвышающий все кровли верхний этаж, установленный множеством статуй, нового дворца зимнего, который тогда только что отделывался, и коего я никогда еще не видывал; как вид всего того так для меня был поразителен, что вострепетало сердце мое, взволновалась вся во мне кровь и в голове моей, возобновясь, помышления обо всем вышеупомянутом в такое движение привели всю душу мою, что я, вздохнув сам в себе, мысленно возопил: "О град! град пышный и великолепный!... Паки вижу я тебя! паки наслаждаюсь зрением на красоты твои! Каковто будешь ты для меня в нынешний раз? До сего бывал ты мне всегда приятен! Ты видел меня в недрах своих младенцем, видел отроком, видел в юношеском цветущем возрасте и всякий раз не видал я в тебе ничего, кроме добра! Но чтото будет ныне? Счастием ли каким ты меня наградишь, или в несчастие ввергнешь? И то и другое легко быть может! Я въезжаю в тебя в неизвестности сущей о себе! Почем знать, может быть ожидают уже в тебе многие и такие неприятности меня, которые заставят меня проклинать ту минуту, в которую пришла генералу первая мысль взять меня к себе; а может быть будет и противное тому, и я минуту сию благословлять стану".
Сими и подобными собеседованиями с самим собою занимался я во все время въезжания моего в Петербург. Но наконец одна духовная ода славного и любимого моего немецкого пиита Куноса, ода, которую во всю дорогу я твердил наизусть и которая, начинаясь сими словами: "Есть Бог, пекущийся обо мне, а я, я смущаюсь и горюю и хочу сам пещися о себе", неведомо как много ободряла и подкрепляла меня при смутных обстоятельствах тогдашних, - прогнала и рассеяла и в сей раз, как вихрем прах, все смутные помышления мои и произвела то, что я въехал в город сей с спокойным и радостным духом.
Мое первое попечение было о том, чтоб приискать себе на первый случай какуюнибудь квартирку, ибо прямо к генералу на двор в кибитке своей приехать мне не хотелось. Я хотя и не сомневался в том, что должен буду жить в его доме, однако всетаки хотелось мне, на первый случай, обострожиться гденибудь поблизости его на особой квартирке и явиться к нему не рохлею дорожным, а убравшись и снарядившись.
И потому, по приближении к дому его, бывшему на берегу реки Мойки, велел я квартирки себе поискать, а по счастию и нашли мне ее тотчас, хотя наипростейшую, по довольно уже изрядную и такую, что как после оказалось, что я в мыслях своих обманулся и мне в генеральском доме поместиться было негде, и я должен был стоять на своей квартире, то я на ней и остался, и стоял до самого моего выезда из Петербурга, будучи в особливости доволен тем, что она была близка от дома генеральского и притом не дорогая.
На другой день, и как теперь помню, в день самого Благовещенья, вставши поранее и желая застать генерала еще дома, и убравшись получше и надев свой новый кавалерийский мундир, пошел я к генералу явиться и пришед в дом, старался прежде всего распроведать, где б мне можно было найтить господина Балабина.
Меня провели к нему в другие маленькие хоромны, бывшие на дворе, и он не успел меня завидеть, как бежал ко мне с распростертыми руками. Говоря: "Ах! друг ты мой сердечный, Андрей Тимофеевич! как я рад, что ты наконец к нам приехал; мы тебя уже заждались и не знали, что о тебе и думать, боялись, что не сделалось ли уже чего с тобою при теперечней половоди! - Ну, скажи же ты мне, мой друг!., продолжал он, меня обнимая и много раз целуя; все ли ты здорово и благополучно ехал? все ли живы и здоровы наши Кёнигсбергские друзья и знакомцы? как они поживают? и помнят ли меня?" Все, все, хорошо и слава Богу! отвечал я, и Кенигсбергcкие наши все живы и здоровы, все вас попрежнему еще любят и все велели вам кланяться. - "Ну, пойдем же, мой друг, пойдем к генералу, подхватил он. Он будет очень рад, тебя увидев, и у нас не было дня, в который бы мы с ним о тебе не говорили". - Хорошо, сказал я и пошел за ним, туда меня поведшим.
Мы нашли генерала в его кабинете, чешущего волосы и убирающегося, с стоящим пред ним секретарем полицейским и держащим под мышкою превеликий пук бумаг.
Не успел генерал увидеть вошедшего меня в комнату свою, как, обрадовавшись, возопил он: "Ах! вот и ты, Болотов! слава, слава Богу, что и ты приехал! мы взгоревались было уже о тебе, мой друг! Как это ты но такой распутице ехал? Поди, поди мой друг и поцелуемся..."
Я подбежал к нему и, будучи крайне доволен толь ласковым его приемом, благодарил его за оказанную им мне милость. - "Не за что! не за что! подхватил он: а я сделал то, чем тебе был должен. Ты заслужил то, чтоб тебя нам помнить, и я очень рад, что мог тебе сделать сие маленькое, на первый случай, благодеяние. Поживем, мои друг, еще вместе, и я не сомневаюсь, что ты, по прежней дружбе и
до любви своей ко мне, постараешься и ныне поступками и поведением своим оправдать хорошее мое о тебе мнение". Я кланялся ему и уверял, что употреблю все силы и возможности к тому, чтоб заслужить дальнейшее его к себе благоволение, и милость. "Хорошо, мой друг! подхватил он: я не сомневаюсь в том; но скажи же ты мне теперь, как поживали вы без меня в нашем любезном Кенигсберге? Довольны ли вы были Васильем Ивановичем? и что поделывали там хорошенького?"
Сие подало нам тогда повод к предлинному разговору. Он расспрашивал меня обо всем, а я рассказывал ему что знал, и о чем ему более знать хотелось. Наконец спросил он меня, где же я остановился? "На квартире", сказал я. - "Но для чего же не ко мне прямо на двор въехал, мы нашли бы, может быть, местечко, где б тебя поместить, хотя и тесненько, правду сказать, у меня в доме". Я обрадовался, сие услышав, ибо надобно сказать, что мне самому не весьма хотелось жить у него в доме и быть всегда связанным и по рукам, и по ногам, а на квартире надеялся я иметь скольконибудь более свободы, а потому и отвечал я, что я могу стоять и на квартире. - "Очень, очень хорошо! подхватил он: но скажи, по крайней мере, не далеко ли она? и не будет ли тебе затруднения всякий день ко мне оттуда ездить?" - "Очень близко, отвечал я: и чрез несколько только дворов от вашего дома". - "Всего лучше, подхватил он: но хороша ли и покойна ли она". - "Хороша, ваше высокопревосходительство!" - "Ну, так поживи же ты, мой друг, покуда на оной, а там мы уже посмотрим, а между тем о содержании своем ни мало не заботься. Кушать ты здесь у меня кушай, а лошадейто... небось, ты ведь на своих приехал?". - "На своих", сказал я. - "Лошадейто можешь ты всех распродать: на что тебе они здесь? а оставь только одну, на которой тебе со мною ездить, да и той велика ты брать корм с моей конюшни, а не покупай и не убычься".
Я благодарил его за сию милость, а генерал, начав осматривать между тем меня с ног до головы и увидев, что на мне не было шпор, сказал: "Жаль, что нет на тебе теперь шпор, а то хотел было я поручить тебе теперь же маленькую комиссию, и чтоб ты съездил на минуту во дворец". Я извинялся в том, сказывая, что я пришел пешком, и того не знал, и что нет теперь со мною лошади. "Лошадь безделица! - сказал он. - Ею бы мы тебя уже снабдили... но, постой, продолжал он, шпорыто есть и у меня излишние. Подайко, малый, мои маленькие серебряные господину Болотову!.. А ты, мой друг! обратясь к одному полицейскому офицеру, продолжал он: ссудика нас,
пожалуй, на несколько минут своею лошадкою, ей ничего не сделается, а послатьто мне очень нужно!" - "С! превеликою радостию! отвечал офицер, лошадь готова!" и пошел приказывать подавать ее, а слуга, между тем, отыскав шпоры, надевал их на мои ноги. Я стоял и, простирая ему свои ноги, мысленно заботился о том, как бы мне получше исполнить первое возлагаемое на меня дело. Упомянутый генералом дворец возмутил во мне весь дух мой: как не бывал я еще от роду никогда во дворце, то был он мне тогда так страшен, как медведь, и я не знал, как к нему приступиться, и подъехать.
Но смущение мое еще более увеличилось, как между тем, как надевали на меня шпоры, генерал далее сказал: "Вот какое дело, зачем хотелось бы мне, чтоб ты, мой друг, во дворец съездил. Мне хочется, чтоб ты распроведал и узнал, что государь теперь делает и чем занимается?.." Слова сии поразили и смутили меня еще более. "Вот тебе на! говорил я сам в себе, и первый блин уже комом! и не напасть ли сущая? ну как это мне там и у кого распроведывать? - никогото я там не знаю и ни к кому приступиться, верно, не посмею! Ах! какое горе!"
Говоря сим и подобным сему образом сам в себе, готовился было я прямо сказать генералу, что комиссию, поручаемую им мне, я, по новости своей, вряд ли могу еще исполнить, но, но счастию, он сам, взглянув на меня, смущение мое приметил, и власно{2} как опомнившись мне сказал: "Да, ведь вот еще! Ты, надеюсь, не бывал еще во дворце, и ни положения его и ничего не знаешь?" "Точно так! ваше высокопревосходительство! подхватил я: - и когда ж мне еще и бывать? Я приехал вчера в вечеру и нигде еще не был".
"Хорошо ж, сказал он: так я дам когонибудь тебя проводить и указать то заднее крылечко, к которому надобно тебе подъехать, а и там, как поступить, дам тебе наставление". - "Очень хорошо!" - сказал я. - "А вот каким образом, продолжал он: - как взойдешь ты на сие крылечко и маленькие тут сенцы, то войди в двери на лево и в маленький покоец. Тут найдешь ты стоящего часового, и ты постой тут и подожди, покуда войдет какойнибудь из придворных лакеев: и тогда попроси ты, чтоб вызвали к тебе искусненько Карла Ивановича Шпрингера, и велитаки сказать ему, что ты прислан от меня к нему. И как он к тебе выйдет, то поклонись ему от меня, но смотри ж говори с ним понемецки, а не порусски, и скажи, что я велел просить распроведать о том, что теперь государь делает, и чем занимается, и весел ли он? и чтоб он дал чрез тебя мне знать о том, и буде он тебе прикажет подождать, то подожди". - "Хорошо!" сказал я и, взяв в проводники ординарца, поехал.
Не могу изобразить вам, с какими чувствиями и подобострастием приближался я в первый сей раз к сему обиталищу наших монархов; мне казалось, что самые стены его имели в себе нечто величественное и священное, и если 6 не было со мною проводника, ведущего меня смело к крыльцу тому, то я не только бы не нашел оного, но и не посмел бы подъехать к нему; но тогда шел я как по писанному, и нашед назначенный маленький покоец и в нем часового, попросил его, чтоб он показал, если войдет туда какой придворный лакей. И как мне не долго было дожидаться его, то по просьбе моей и вызван был ко мне Карл Иванович. Он был какойто из придворных и, по всему видимому, такой, который мог свободно входить во внутренние царские чертоги, и не успел услышать от меня, чего генералу моему хочется, как сказал мне: "Подождите, батюшка, немножко здесь, я тотчас схожу и проведаю".
И действительно, он, не более как минут через пять, опять ко мне вышел и велел Корфу сказать, что государь занимался тогда разговорами с господином Волковым, тогдашним штатссекретарем и министром, и как думать надобно, о делах важных, и что в сей день вряд ли он будет свободным, и притом был он во се утро не гораздо весел. Я привез известие сие моему генералу и он был исправлением порученной мне комиссии очень доволен, и как в самое то время докладывали ему, что был стол готов, то сказал он мне: "пойдем же, мой друг, теперь и пообедаем, а там поди себе отдыхать с дороги, а ко мне приезжай уже завтра поутру".
Таким образом выехал я наконец из Кенигсберга, прожив в оном целые почти четыре года и снискав в нем себе действительно много добра истинного, а что всего для меня приятнее было, то выехал с сердцем, не отягощенным горестию, а преисполненным приятными и лестными для себя надеждами. Ибо хотя бы ничего дальнего со мною не последовало, так веселило меня и то уже несказанно, что я ехал не в полк и не на войну, но возвращался в свое отечество, которое за короткое пред тем время не надеялся и увидеть когда-нибудь. Мысль сия, также воображение, что ехал я служить в столицу, где иметь буду случая видеть государя, двор и все знаменитейшее в свете, услаждали много все трудности тогдашнего путешествия моего и делали мне оное вдвое приятнейшим.
Впрочем, ехать нам было тогда и хорошо и дурно, ибо как выехал я уже в начале марта, а именно 4-го числа сего месяца, и поехал к Мемелю прямою зимнею дорогою, так называемым Нерунгом, или тою длинною пустою песчаною косою{123}, которая, начавшись неподалеку от Кенигсберга простирается до самого Мемеля, и, отделив собою часть моря, составляет славный Курский Гаф, или Мемельский залив морской, то не везде находили мы снег, но в иных местах принуждены были тащиться по голому песку и раскаиваться в том, что поехали сею дорогою. А как на другой день дошло до того, что нам надобно было переезжать помянутый Курский Гаф, или залив морской, поперек по льду, то раскаяние наше увеличилось еще и более. Залив сей хотя и был по жестокости тогдашней зимы покрыт льдом и снегом, но как лед сей далеко не таков толст и крепок был, как на реках, то переезжать по нем через залив всегда было не без опасности, и тем паче, что то и дело делались на нем превеликие трещины и вода, выступая из-подо льда, разливалась иногда на знатное расстояние по поверхности оного. Я не прежде о том узнал, как уже въехавши на оный и тогда, когда поздно было уже возвращаться. И как шириною в сем месте был оный залив более десяти верст, и дорожка проложена чрез него узенькая и во многих местах едва приметная, было же тогда уже перед вечером, как мы чрез него пустились, то истинно души во мне почти не было до тех пор, покуда мы его не переехали.
Во многих местах принуждены мы были не ехать, а тащиться по напоившемуся водою глубокому снегу, во многих других ехать по воде и столь инде глубокой, что я того и смотрел, что мы где-нибудь либо проломимся и пойдем на морское дно со всею повозкою своею, или огрязнем так, что нам и выдраться будет не можно и мы всю пожить свою подмочим и попортим. А раза два и действительно мы так огрязли, что промучились более часа и насилу выбрались. К вящему несчастию, не случилось тогда никаких других ездоков, ни встречных, ни попутных, и в случае несчастия не могли мы ожидать ни от кого помощи; приближающиеся же сумерки нагоняли на нас еще более страха и ужаса. Я сидел ни жив ни мертв в своей повозке и, сжав сердце, крепился, сколько мог, чтоб не оказать пред людьми своими уже непомерной робости, а во внутренности своей призывал бога и всех святых себе на помощь. Но все мое твердодушие исчезло, как приехали к одному месту, чрез которое не знали как и перебраться. Трещина была тут превеликая и столь широкая, что лошадям надобно было чрез нее перепрыгивать, а выступившая по обеим сторонам вода была почти на пол-аршина глубиною. Увидев сие, не только я, но и люди мои оробели совершенно, и все мы не знали, что делать и начать. Что касается до меня, то я перетрусился всех более, и как вода была ни глубока и как было ни холодно, но решился выттить из кибитки и переходить по воде чрез трещину пешком, а вместе со мною пересигнул ее и мой Абрашка; что ж касается до Якова, то сей, перекрестясь и надеясь на доброту лошадей, пустился прямо чрез нее на отвагу и был столь счастлив, что переехал ее благополучно, и ни одна лошадь не оступилась, но все пересигнули чрез нее, не зацепившись, и перетащили повозку, как она ни грузна была. Я не вспомнил тогда сам себя от радости, крестился и благодарил бога, что перенес он нас чрез опасное сие место благополучно, и позабыв горевать о том, что ноги мои были почти по колена обмочены и зябли немилосердно. Я скинул скорей сапоги с себя и, укутав их в шубу, старался как можно посогреть их. Но, по счастию, было тогда не далече уже от берега и от селения, на берегу оного сидевшего. Мы поспешили туда как можно, но не прежде приехали, как уже в самые сумерки, и рады были неведомо как, что нашли для переночевания себе спокойную и теплую квартиру, где могли мы отогреться и дать отдохнуть выбившимся почти из сил лошадям нашим.
Переночевав тут и позабыв все опасности, пустились мы в последующий день далее и доехали до города Мемеля, а было это уже 7-го марта, а на другой день, переехав узкий уголок Жмудии, отделяющий Пруссию от Курляндии, въехали в оную и, продолжая благополучно путь, доехали 12-го числа до столичного курляндского города Митавы. Как в сем месте никогда еще мне бывать не случилось, то смотрел я с особливым любопытством на сие древнее обиталище курляндских герцогов и жилище прежде бывшей нашей императрицы Анны Ивановны, а особливо на опустевший огромный тамошний замок, или дворец, построенный Бироном, и о котором молва носилась, что была в нем некогда целая комната, намощенная вместо пола установленными сплошь на ребро рублевиками. Правда ли то или нет, того уже не знаю, но как бы то ни было, то мог ли я тогда воображать себе, что доживу до такого времени, в которое сей замок оправится, и что будет в нем некогда иметь убежище себе несчастный и выгнанный из отечества король французский, и что мы его на своем коште тут содержать будем.
Отправившись из Митавы, доехали мы 13-го числа и до границ любезного отечества нашего. Не могу изобразить, с какими особыми чувствиями въезжал я в сии милые пределы и с каким удовольствием смотрел я на места, которые памятны и знакомы были мне от самого даже малолетства. Я благодарил бога, что вывел меня цела из войны бедственной и опасной и возвратил благополучно в земли, принадлежащие уже России, и в тот город, где покоился прах деда моего. Я благословлял его мысленно, пожелал ему дальнейшего покоя и, продолжая путь, замышлял было отыскать ту мызу, где оставлены были некоторые из моих пожитков и ящик с книгами, в то время, когда выходили мы в поход в Пруссию, но как не нашел вскорости никого, кто б меня туда проводить мог, а притом сомневался, чтоб мне без того человека оные отдали, которые отдавал тогда их, а сделавшаяся оттепель устрашала меня скорою распутицею, то, поспешая моею ездою, поклонился я в мыслях бедным своим пожиточкам и книгам и, пожелав ими владеть тем, у кого они были, поехал далее.
В городе Вальмерах, куда приехал я 15-го марта, съехался я, к превеликому удовольствию моему, с другом и знакомцем своим Иваном Тимофеевичем Писаревым, самым тем, о котором упоминал я уже прежде и с которым познакомился я в Кенигсберге. Он возвращался также из Пруссии, но пробирался уже в Москву и в свою деревню, ибо был уже отставлен. Я завидовал почти ему в том и считал его счастливым, что едет уже на покой в деревню, и воздохнул о себе, не зная, когда-то то же будет и со мною. Впрочем, как надлежало ему более ста верст ехать по одной со мною дороге, то рад я был очень его сотовариществу. Я уже упоминал, что был он человек любопытный, охотник до чтения книг, а особливо до благочестия относящихся, и довольно начитанный, и как само сие в Кенигсберге нас спознакомило и с ним сдружило, то для лучшего и веселейшего препровождения в езде времени условились мы пересесться и ехать с ним в одной повозке, дабы тем удобнее было нам между собою разговаривать. И чего и чего мы тогда с ним не говорили! Словом, разговоры были у нас с ним о разных и все важных материях беспрерывные, а за ними и не видали мы почти дороги.
Наконец расстались мы с ним, препроводив в дороге несколько дней вместе и не только возобновив, но утвердив еще более между собою дружество. Он, услышав, куда и зачем я еду, и будучи меня гораздо старее и в свете опытнее, не оставил снабдить меня многими добрыми и полезными советами, и я обязан ему за то довольно много.
Вскоре после того доехал я до Дерпта, а потом до Нарвы, и, будучи чрез всю Лифляндию и Эстляндию, по самой той дороге, по которой несколько раз во время младенчества и малолетства моего хаживали мы с полком нашим, напоминал все тогдашние времена и, узнавая многие места и почтовые дворы, в которых мы с покойным родителем моим стаивали, взирал на них с некаким приятным чувствованием и удовольствием особливым. В особливости же растроган я был тем местом в Дерпте, где я в первый раз в жизни расставался с моею матерью и которое было мне очень памятно; а на Нарву, зная уже всю историю оной и что с нею в прежние времена происходило, не мог я смотреть без особливого чувствования и приятного любопытства.
Наконец 24-го числа марта и почти в самую половодь доехал я благополучно до Петербурга. Но как с сего времени начинается новый и достопамятнейший период моей жизни, то, отложив говорить о том до письма будущего, теперешнее сим кончу, сказав вам, что я есмь ваш и прочая.
(7 нояб. 1801).
Конец осьмой части
История моей петербургской службы
Письмо 91
Любезный приятель!
Описав в предследующих письмах и в последних частях собрания оных всю историю моей военной службы и достопамятного моего пребывания в Пруссии и жительства в Кенигсберге, приступлю теперь к сообщению вам истории моей петербургской службы, которая не может почтена быть военною, а была особливая, и хотя кратковременная, но по многим отношениям не менее достопамятна, как и военная.
Продолжалась она во все время царствования императора Петра III время, которое в истории всех земель, а особливо нашего отечества, останется на века достопамятным.
И как мне, почти всему происходившему тогда у нас в Петербурге, (мучилось быть самовидцем, и многие происшествия и обстоятельства у меня еще в свежей памяти, то, может быть, известия и описания оным или, по крайней мере, всего того, что случилось мне тогда самому видеть и узнать, будет для вас и для тех из потомков моих, коим случится читать сии письма, не менее интересны и любопытны, как и все прежние, к чему теперь и приступлю.
В последнем моем письме остановился я на том, что приехал из Кенигсберга в Петербург, а теперь, продолжая повествование мое, прежде всего замечу, что случилось сие накануне самого Благовещснья и что въезжал я в сей город с чувствами особливыми и такими, которые никак изобразить не могу вам известно уже, но какому случаю и зачем я тогда ехал в сию столицу.
Я поспешал к прежнему своему начальнику, генераланшефу Корфу{1}, отправлявшему тогда должность генералаполицеймейстера в Петербурге, и ехал для служения при нем флигельадъютантом, в которую должность угодно было ему меня избрать и от военной коллегии истребовать, ибо в тогдашние времена имели все генералы право в штаты свои выбирать кого они сами похотят, и военная коллегия обязана была беспрекословно давать им оных и выписывать их откуда бы то ни было, а таким точно образом истребован и выписан был и я.
Вы знаете также, что произошло сие без всякого моего о том домогательства и желания. Я, живучи в мире и в тишине в Кенигсберге и занимаясь своими учеными упражнениями, всего меньше о том думал и помышлял, и совсем не знал о сем требовании и определении до самого получения о том из военной коллегии указа, так как и поныне не знаю, как сие собственно произошло, и сам ли генерал сие вздумал и затеял, или побужден был к тому бывшим при нем адъютантом, приятелем моим, господином Балабиным. Но как бы то ни было, но я был определен без всякого отобрания наперед на то моего согласия, которое едва ль бы воспоследовало, если б вздумалось им наперед спросить меня о том, хочу ли я или нет быть в сей должности и отправлять оную; ибо бешеный и самый строптивый нрав и странный характер сего вельможи был мне так коротко известен и так для меня устрашителен, что я никак не похотел бы добровольно подвергнуть себя всем суровостям и жестокостям его, если б меня спросили, а особливо при тогдашних обстоятельствах, когда все мысли мои заняты уже были помышлениями об отставке и воображениями всех приятиостей деревенской уединенной жизни. А потому и тогда ехал я в Петербург сколько с хотением, столько ж и не с хотением; ибо сколько с одной стороны ласкала меня та мысль, что буду служить при знаменитом вельможе, который находился тогда в особливой милости у государя, и служить в такой должности и чине, который доставлять мне будет случай видеть весь двор и все до того мною невиданное и неизвестное, и чрез самое то многие удовольствия, столько, с другой стороны, устрашали меня предусматриваемые необъятные труды и, по дурноте характера генеральского, самые неприятности и досады, с сею должностью сопряженные.
При таких обстоятельствах не успел я, приблизившись к Пстербургу" усмотреть впервые золотые спицы высоких его башень и колоколен, также видимый издалека и превозвышающий все кровли верхний этаж, установленный множеством статуй, нового дворца зимнего, который тогда только что отделывался, и коего я никогда еще не видывал; как вид всего того так для меня был поразителен, что вострепетало сердце мое, взволновалась вся во мне кровь и в голове моей, возобновясь, помышления обо всем вышеупомянутом в такое движение привели всю душу мою, что я, вздохнув сам в себе, мысленно возопил: "О град! град пышный и великолепный!... Паки вижу я тебя! паки наслаждаюсь зрением на красоты твои! Каковто будешь ты для меня в нынешний раз? До сего бывал ты мне всегда приятен! Ты видел меня в недрах своих младенцем, видел отроком, видел в юношеском цветущем возрасте и всякий раз не видал я в тебе ничего, кроме добра! Но чтото будет ныне? Счастием ли каким ты меня наградишь, или в несчастие ввергнешь? И то и другое легко быть может! Я въезжаю в тебя в неизвестности сущей о себе! Почем знать, может быть ожидают уже в тебе многие и такие неприятности меня, которые заставят меня проклинать ту минуту, в которую пришла генералу первая мысль взять меня к себе; а может быть будет и противное тому, и я минуту сию благословлять стану".
Сими и подобными собеседованиями с самим собою занимался я во все время въезжания моего в Петербург. Но наконец одна духовная ода славного и любимого моего немецкого пиита Куноса, ода, которую во всю дорогу я твердил наизусть и которая, начинаясь сими словами: "Есть Бог, пекущийся обо мне, а я, я смущаюсь и горюю и хочу сам пещися о себе", неведомо как много ободряла и подкрепляла меня при смутных обстоятельствах тогдашних, - прогнала и рассеяла и в сей раз, как вихрем прах, все смутные помышления мои и произвела то, что я въехал в город сей с спокойным и радостным духом.
Мое первое попечение было о том, чтоб приискать себе на первый случай какуюнибудь квартирку, ибо прямо к генералу на двор в кибитке своей приехать мне не хотелось. Я хотя и не сомневался в том, что должен буду жить в его доме, однако всетаки хотелось мне, на первый случай, обострожиться гденибудь поблизости его на особой квартирке и явиться к нему не рохлею дорожным, а убравшись и снарядившись.
И потому, по приближении к дому его, бывшему на берегу реки Мойки, велел я квартирки себе поискать, а по счастию и нашли мне ее тотчас, хотя наипростейшую, по довольно уже изрядную и такую, что как после оказалось, что я в мыслях своих обманулся и мне в генеральском доме поместиться было негде, и я должен был стоять на своей квартире, то я на ней и остался, и стоял до самого моего выезда из Петербурга, будучи в особливости доволен тем, что она была близка от дома генеральского и притом не дорогая.
На другой день, и как теперь помню, в день самого Благовещенья, вставши поранее и желая застать генерала еще дома, и убравшись получше и надев свой новый кавалерийский мундир, пошел я к генералу явиться и пришед в дом, старался прежде всего распроведать, где б мне можно было найтить господина Балабина.
Меня провели к нему в другие маленькие хоромны, бывшие на дворе, и он не успел меня завидеть, как бежал ко мне с распростертыми руками. Говоря: "Ах! друг ты мой сердечный, Андрей Тимофеевич! как я рад, что ты наконец к нам приехал; мы тебя уже заждались и не знали, что о тебе и думать, боялись, что не сделалось ли уже чего с тобою при теперечней половоди! - Ну, скажи же ты мне, мой друг!., продолжал он, меня обнимая и много раз целуя; все ли ты здорово и благополучно ехал? все ли живы и здоровы наши Кёнигсбергские друзья и знакомцы? как они поживают? и помнят ли меня?" Все, все, хорошо и слава Богу! отвечал я, и Кенигсбергcкие наши все живы и здоровы, все вас попрежнему еще любят и все велели вам кланяться. - "Ну, пойдем же, мой друг, пойдем к генералу, подхватил он. Он будет очень рад, тебя увидев, и у нас не было дня, в который бы мы с ним о тебе не говорили". - Хорошо, сказал я и пошел за ним, туда меня поведшим.
Мы нашли генерала в его кабинете, чешущего волосы и убирающегося, с стоящим пред ним секретарем полицейским и держащим под мышкою превеликий пук бумаг.
Не успел генерал увидеть вошедшего меня в комнату свою, как, обрадовавшись, возопил он: "Ах! вот и ты, Болотов! слава, слава Богу, что и ты приехал! мы взгоревались было уже о тебе, мой друг! Как это ты но такой распутице ехал? Поди, поди мой друг и поцелуемся..."
Я подбежал к нему и, будучи крайне доволен толь ласковым его приемом, благодарил его за оказанную им мне милость. - "Не за что! не за что! подхватил он: а я сделал то, чем тебе был должен. Ты заслужил то, чтоб тебя нам помнить, и я очень рад, что мог тебе сделать сие маленькое, на первый случай, благодеяние. Поживем, мои друг, еще вместе, и я не сомневаюсь, что ты, по прежней дружбе и
до любви своей ко мне, постараешься и ныне поступками и поведением своим оправдать хорошее мое о тебе мнение". Я кланялся ему и уверял, что употреблю все силы и возможности к тому, чтоб заслужить дальнейшее его к себе благоволение, и милость. "Хорошо, мой друг! подхватил он: я не сомневаюсь в том; но скажи же ты мне теперь, как поживали вы без меня в нашем любезном Кенигсберге? Довольны ли вы были Васильем Ивановичем? и что поделывали там хорошенького?"
Сие подало нам тогда повод к предлинному разговору. Он расспрашивал меня обо всем, а я рассказывал ему что знал, и о чем ему более знать хотелось. Наконец спросил он меня, где же я остановился? "На квартире", сказал я. - "Но для чего же не ко мне прямо на двор въехал, мы нашли бы, может быть, местечко, где б тебя поместить, хотя и тесненько, правду сказать, у меня в доме". Я обрадовался, сие услышав, ибо надобно сказать, что мне самому не весьма хотелось жить у него в доме и быть всегда связанным и по рукам, и по ногам, а на квартире надеялся я иметь скольконибудь более свободы, а потому и отвечал я, что я могу стоять и на квартире. - "Очень, очень хорошо! подхватил он: но скажи, по крайней мере, не далеко ли она? и не будет ли тебе затруднения всякий день ко мне оттуда ездить?" - "Очень близко, отвечал я: и чрез несколько только дворов от вашего дома". - "Всего лучше, подхватил он: но хороша ли и покойна ли она". - "Хороша, ваше высокопревосходительство!" - "Ну, так поживи же ты, мой друг, покуда на оной, а там мы уже посмотрим, а между тем о содержании своем ни мало не заботься. Кушать ты здесь у меня кушай, а лошадейто... небось, ты ведь на своих приехал?". - "На своих", сказал я. - "Лошадейто можешь ты всех распродать: на что тебе они здесь? а оставь только одну, на которой тебе со мною ездить, да и той велика ты брать корм с моей конюшни, а не покупай и не убычься".
Я благодарил его за сию милость, а генерал, начав осматривать между тем меня с ног до головы и увидев, что на мне не было шпор, сказал: "Жаль, что нет на тебе теперь шпор, а то хотел было я поручить тебе теперь же маленькую комиссию, и чтоб ты съездил на минуту во дворец". Я извинялся в том, сказывая, что я пришел пешком, и того не знал, и что нет теперь со мною лошади. "Лошадь безделица! - сказал он. - Ею бы мы тебя уже снабдили... но, постой, продолжал он, шпорыто есть и у меня излишние. Подайко, малый, мои маленькие серебряные господину Болотову!.. А ты, мой друг! обратясь к одному полицейскому офицеру, продолжал он: ссудика нас,
пожалуй, на несколько минут своею лошадкою, ей ничего не сделается, а послатьто мне очень нужно!" - "С! превеликою радостию! отвечал офицер, лошадь готова!" и пошел приказывать подавать ее, а слуга, между тем, отыскав шпоры, надевал их на мои ноги. Я стоял и, простирая ему свои ноги, мысленно заботился о том, как бы мне получше исполнить первое возлагаемое на меня дело. Упомянутый генералом дворец возмутил во мне весь дух мой: как не бывал я еще от роду никогда во дворце, то был он мне тогда так страшен, как медведь, и я не знал, как к нему приступиться, и подъехать.
Но смущение мое еще более увеличилось, как между тем, как надевали на меня шпоры, генерал далее сказал: "Вот какое дело, зачем хотелось бы мне, чтоб ты, мой друг, во дворец съездил. Мне хочется, чтоб ты распроведал и узнал, что государь теперь делает и чем занимается?.." Слова сии поразили и смутили меня еще более. "Вот тебе на! говорил я сам в себе, и первый блин уже комом! и не напасть ли сущая? ну как это мне там и у кого распроведывать? - никогото я там не знаю и ни к кому приступиться, верно, не посмею! Ах! какое горе!"
Говоря сим и подобным сему образом сам в себе, готовился было я прямо сказать генералу, что комиссию, поручаемую им мне, я, по новости своей, вряд ли могу еще исполнить, но, но счастию, он сам, взглянув на меня, смущение мое приметил, и власно{2} как опомнившись мне сказал: "Да, ведь вот еще! Ты, надеюсь, не бывал еще во дворце, и ни положения его и ничего не знаешь?" "Точно так! ваше высокопревосходительство! подхватил я: - и когда ж мне еще и бывать? Я приехал вчера в вечеру и нигде еще не был".
"Хорошо ж, сказал он: так я дам когонибудь тебя проводить и указать то заднее крылечко, к которому надобно тебе подъехать, а и там, как поступить, дам тебе наставление". - "Очень хорошо!" - сказал я. - "А вот каким образом, продолжал он: - как взойдешь ты на сие крылечко и маленькие тут сенцы, то войди в двери на лево и в маленький покоец. Тут найдешь ты стоящего часового, и ты постой тут и подожди, покуда войдет какойнибудь из придворных лакеев: и тогда попроси ты, чтоб вызвали к тебе искусненько Карла Ивановича Шпрингера, и велитаки сказать ему, что ты прислан от меня к нему. И как он к тебе выйдет, то поклонись ему от меня, но смотри ж говори с ним понемецки, а не порусски, и скажи, что я велел просить распроведать о том, что теперь государь делает, и чем занимается, и весел ли он? и чтоб он дал чрез тебя мне знать о том, и буде он тебе прикажет подождать, то подожди". - "Хорошо!" сказал я и, взяв в проводники ординарца, поехал.
Не могу изобразить вам, с какими чувствиями и подобострастием приближался я в первый сей раз к сему обиталищу наших монархов; мне казалось, что самые стены его имели в себе нечто величественное и священное, и если 6 не было со мною проводника, ведущего меня смело к крыльцу тому, то я не только бы не нашел оного, но и не посмел бы подъехать к нему; но тогда шел я как по писанному, и нашед назначенный маленький покоец и в нем часового, попросил его, чтоб он показал, если войдет туда какой придворный лакей. И как мне не долго было дожидаться его, то по просьбе моей и вызван был ко мне Карл Иванович. Он был какойто из придворных и, по всему видимому, такой, который мог свободно входить во внутренние царские чертоги, и не успел услышать от меня, чего генералу моему хочется, как сказал мне: "Подождите, батюшка, немножко здесь, я тотчас схожу и проведаю".
И действительно, он, не более как минут через пять, опять ко мне вышел и велел Корфу сказать, что государь занимался тогда разговорами с господином Волковым, тогдашним штатссекретарем и министром, и как думать надобно, о делах важных, и что в сей день вряд ли он будет свободным, и притом был он во се утро не гораздо весел. Я привез известие сие моему генералу и он был исправлением порученной мне комиссии очень доволен, и как в самое то время докладывали ему, что был стол готов, то сказал он мне: "пойдем же, мой друг, теперь и пообедаем, а там поди себе отдыхать с дороги, а ко мне приезжай уже завтра поутру".