Между тем как я помянутым образом стоял на карауле, а потом беспрерывно занят был вышеописанными увеселяющими меня упражнениями, все прочие офицеры нашего полку, не только молодые, но и пожилые занимались совсем иными делами и заботами. Всех их почти вообще усердное желание быть в Кенигсберге проистекало совсем из другого источника, нежели мое. Они наслышались довольно, что Кенигсберг есть такой город, который преисполнен всем тем, что страсти молодых, и в роскошах и распутствах жизнь свою провождающих, удовлетворять и насыщать может, а именно: что было в оном превеликое множество трактиров и бильярдов и других увеселительных мест; что все что угодно в нем доставать можно, а всего паче, что женский пол в оном слишком любострастью подвержен, и что находится в оном превеликое множество молодых женщин, упражняющихся в бесчестном рукоделии и продающих честь и целомудрие свое за деньги. Сей последний слух в особенности для многих был весьма прельстителен, и они заблаговременно тому радовались, что иметь будут вожделеннейший случай к насыщению необузданных страстей своих; а многие с тем и шли в Кенигсберг, чтоб тотчас по пришествии туда приискать себе хороших любовниц или, по крайней мере, побрать к себе молодых девок на содержание. Все сие они и не преминули действительно исполнить. Не успело и двух недель еще пройти, как, к превеликому удивлению моему, услышал я, что не осталось в городе ни одного трактира, ни одного винного погреба, ни одного бильярда и ни одного непотребного дома, который бы господам нашим офицерам был уже неизвестен, но что все они были у них на перечете; но весьма многие свели уже отчасти с хозяйками своими, отчасти с другими тамошними жительницами тесное знакомство, а некоторые побрали уже к себе и на содержание их, и все вообще уже утопали во всех роскошах.
   Удивление мое при услышании о сем было неизреченное и тем вящее, что услышал я то же самое и о самых почтенных и таких людях, которых почитал я совсем к таковой развратной жизни неспособными, а что того более меня удивило, то от самых сих людей не слыхал я тогда никаких уже порядочных и разумных разговоров, а все речи и слова и все лучшие шутки и разговоры их были об одних играх, гуляньях и о женщинах, и сие доходило даже до того, что они, забыв весь стыд, нимало уже не стыдились хвастать и величаться друг перед другом своими бесчинствами и распутством и без малейшего зазрения совести врали и мололи такой гнусный вздор, которого разумному человеку без отвращения слышать было не можно. Но сего было еще не довольно, но они делали еще того хуже и, погрязнув сами по уши в беззаконии, прилагали наивозможнейшее старание втащить и других в сети таковой же мерзкой жизни, и не только поднимали на смех всех тех, кто не следовал их примеру, но ими почти ругались и презирали оных.
   Извините меня, любезный приятель, что я между делом рассказываю вам теперь такой глупый вздор. Я сделал сие для того, чтоб изобразить тем, в какой опасности находился я тогда, живя в таком городе и между людьми такого сорта. Находясь в таких точно летах, в которые наиболее люди подвержены бывают всей пылкости вожделений любострастных и далеко еще не в состоянии владычествовать над страстями своими и повиноваться предписаниям здравого разума, имея случай всякий день слышать бесстыднейшие и любострастные разговоры, видеть наисоблазнительнейшие примеры, могущие развратить и наидобродетельнейшего человека, а что того еще паче, претерпевать самые насмешки и шпынянья от всех друзей и товарищей своих за то, для чего я им во всех их распутствах не сотовариществую, при таких обстоятельствах, говорю, не легко ли мог и я с пути добродетели сбиться и ввалиться в бездну пороков? Ах! я и действительно был так от того не далек, что малого и очень малого не доставало к тому, чтоб сделаться и мне таким же шалуном и распутным человеком, и единая невидимая рука господня спасла и не допустила меня в таковой же тине мерзостей и беззаконий погрязнуть, в которую погрузили себя все почти наши офицеры.
   И подлинно, любезный приятель, когда приходят мне на мысль тогдашние времена, то и поныне не могу довольно надивиться тому, каким образом я тогда от сего зла освободился. Целому стечению многих и разных особенных обстоятельств надлежало быть к тому, чтоб избавить меня от тех опасностей, которыми я окружен был, и руке господней, или паче промыслу его, пекущемуся обо мне, принуждено было насильно исторгнуть меня из середины общества людей, толико развращенных и опасных, и, учинив со мной то, чего мне никогда и на ум не приходило, доставить такое место и вплести в такие обстоятельства, которые долженствовали сами собой поспешествовать к моему спасению.
   Но как все сие для вас не весьма понятно, то объясню вам дело сие короче и расскажу обстоятельнее о сей весьма важной эпохе моей жизни и обо всем том, что к спасению моему тогда поспешествовало.
   Наипервейшим обстоятельством, помогавшим мне много в тогдашнее время, была та, прежде упоминаемая, врожденная в меня натуральная застенчивость и стыдливость, которой подвержен я был с малолетства и которая и тогда так еще была велика, что для меня всегда превеликая комиссия была, если случалось иногда бывать с незнакомыми женщинами вместе и упражняться с ними в разговорах. Самое сие и предохраняло меня от той дерзости, наянства и отваги, каковую другие мои братья имели, и при помощи которой могли они тотчас сводить с ними лады и знакомство, и которая вводила их во все беспутства. Что касается до меня, то был я в таковых случаях сущей красной девкой, и мне совестно и стыдно было и наималейшие производить с ними шутки и издевки, а того меньше начинать с ними какие-нибудь вольности. К сему весьма много поспешествовало и то, что как с малолетства имел я случай читать некоторые поэмы и любовные истории, в коих любовь изображена была нежная, чистая и непорочная, а не грубая и распутная, то, напоившись сими мыслями, имел я о ней самые нежные, романтические понятия, и потому такое обхождение с женщинами, какое видал я у других, казалось мне слишком грубым, гнусным и подлым, и я никак не мог себя приучить к вольному и к такому наглому и бесстыдному обхождению с ними, как другие; но для меня превеликая комиссия была и начинать говорить с ними, а особенно с незнакомыми и самого сего не мог я никогда учинить, не закрасневшись и не сделав себе превеликого насилия. Черта характера хотя сама по себе смешная, но обращавшаяся мне во всю мою жизнь в превеликую пользу.
   Другим весьма много помогшим мне обстоятельством была та счастливая случайность, что на обеих моих квартирах не было ни одной молодой женщины и девки, могущей привлечь к себе внимание молодого человека, а если и были женщины, так все старые и дурные. Через сие избавился я случайным образом не только сам от поводов к искушению, могущих, как известно, всего более действовать и доводить человека до всего худого, но вкупе и от частого посещения своих товарищей, ибо у них то в обыкновение уже вошло, чтоб к тому из своей братии и ходить и того чаще и навещать, у кого на квартире были хорошие хозяйские девки, и у таковых были у них обыкновенно сборища, а поскольку у меня на квартире не было ничего для них привлекательного, то и не имели они охоты часто меня посещать и просиживать долго, а буде когда и захаживали, так наиболее для подзывания с собой идти гулять.
   Третьим обстоятельством, удерживавшим меня от распутной жизни, было то, что не успел я смениться с караула, как на другой день после того случилось мне видеть погребение одного молодого офицера, стоявшего тут до нас другого полка, и умершего наижалостнейшим образом от венерической болезни, нажитой им во время стояния в сем городе. Сие зрелище, также всеобщая молва и удостоверения от многих, что никто почти из офицеров, упражнявшихся в таком же рукомесле, целым не оставался, но все какой-нибудь из гнусных болезней сих сделались подверженными, впечатлело в сердце моем такой страх и отвращение, что я тогда же еще сам в себе положил наивозможнейшим образом от всех тамошних женщин убегать и от них, как от некоего яда и заразы, страшиться и остерегаться. А сие много мне и помогало в тогдашнее опасное время и причиной тому было, что я никак не соглашался делать подзывающим нередко меня товарищам своим компанию и ходить вместе с ними в сомнительные и подозрительные дома, но охотнее сидел и упражнялся в своих работах.
   Но все сии обстоятельства и ниже самая охота моя к книгам и ко всяким любопытным упражнениям не в состоянии бы была спасти меня от них и от всех соблазнов и искушений, каким почти ежедневно подвержен я был от сих моих товарищей и друзей, употребляющих даже самые хитрости и обманы для запутывания меня в сети, если б не вступила в посредство сама судьба и невидимой рукой не отвлекла меня от пропасти, на краю которой я находился. Она учинила сие, произведя вдруг совсем неожидаемую в обстоятельствах моих и такую перемену, которая отлучила меня от прежних товарищей моих, только мне опасных, и положила препону к частому с ними свиданию, и произвела сие следующим образом.
   Как правление всем королевством Прусским зависело тогда от нас, но для управления оным не определено еще было никакого особого человека, а носился только слух, что прислан будет особый губернатор, то до того времени управлял всеми делами, относящимися до внутреннего управления сим государством, а особенно до собирания податей и доходов, некто из наших бригадиров, по имени Нумерс. У сего человека были тогда в ведомстве все прусские правления, коллегии и канцелярии. Но как все они наполнены были тамошними судьями и канцелярскими служителями, наших же никого с ними не было, то хотелось ему давно иметь в тамошней каморе, имеющей в ведомстве своем все государственные доходы, кого-нибудь из своих офицеров, разумеющего немецкий язык и могущего записывать все вступающие приходы и расходы и вносить в особенные, данные от него книги. Такового человека давно он уже искал; но как в полках, стоявших тут до нас, не было никого к тому способного, то по пришествии нашего полку он начал расспрашивать и распроведывать, нет ли у нас такового.
   Так случилось, что поговорить ему о том вздумалось с самим моим капитаном, г. Гневушевым, отправлявшим тогда должность плац-майора в городе, и судьбе было угодно, чтоб сему человеку не с другого слова рекомендовать к тому меня. Он, любя меня, насказал столько обо мне и о способностях моих упомянутому бригадиру, что он на другой же день от полку меня истребовал и тотчас препоручил мне вышеупомянутую комиссию.
   Нельзя довольно изобразить, как удивился я, получив от полку вдруг, и против всякого чаяния моего, приказание, чтоб явиться к бригадиру Нумерсу, а в полку чтоб числить меня в отлучке. Я не знал тогда, что это значило и зачем меня к нему посылали. Но как во все продолжение моей службы я за правило себе поставлял, чтоб, не ведая, где можно найти и где потерять, никогда самому собой ни в какую команду не набиваться, а куда станут посылать - не отбиваться, то без прекословия повиновался я сему повелению и на другой же день явился к моему новому командиру.
   Господин Нумерс принял меня очень ласково и, поговорив со мной несколько по-немецки, приказал мне, чтоб я что-нибудь написал; и как я по-немецки писал нарочито хорошо, то, сколько казалось, рукой моей был он очень доволен. Он в тот же час поехал со мной в камору и отдал меня на руки одному старичку-советнику, по имени Бруно, приказав ему препоручить мне то дело, о котором он с ним давно уже говорил, и иметь за мной смотрение.
   Старичок этот показался мне весьма тихим и добреньким человечком. Он, обласкав меня, отвел тотчас в особую и в побочную подле себя комнату и ассигновал мне для сидения место. И как книги белые были у них уже готовы, то и показал мне, как и что мне в них писать, и дал все нужные наставления, почему и должен был я тогда же начинать свою работу и списывать с них по-немецки, что было предписано.
   Таким образом, сделался я вдруг из военного человека приказным или, по крайней мере, должен был иметь дело уже не с ружьем, а с пером и чернилами. Перемена сия была мне тогда не весьма приятна. Комиссия моя была хотя и не трудная и состояла только в переписывании тетрадей со счетами, даваемых мне от упомянутого старичка, в белые шнуровые книги, но обстоятельство, что я принужден был ходить в камору всякий день и сидеть в ней не только все утро до обеда, но и после обеда до самого почти вечера и ничего иного не делать, как писать и переписывать такое, что не лезло в мою голову и было для меня непонятно, а что того хуже - сидеть один и в сущем уединении в превеликой скучной и темной палате, освещаемой только двумя закоптевшими окнами, с железными решетками, и притом еще не под окнами, а в удалении от них следовательно, сидеть как птичка взаперти, и препровождать наилучшее вешнее время в году не только в беспрерывных трудах и работе, но в прескучном уединении, не имея никого, с кем бы мог промолвить слово, сие обстоятельство, говорю, было мне, а особенно сначала, когда дела было очень много, очень и очень неприятно и заставляло не один раз тужить о потерянной вольности, которой пользовался я до того времени и коей тогда мог уже наслаждаться только в одни праздничные и воскресные дни да в немногие часы в полдни и перед вечером.
   Со всем тем была перемена сия в обстоятельствах моих мне существенно полезна, и я и поныне не могу еще довольно возблагодарить судьбу, что она со мной тогда сие учинила, ибо я избавился через то от всех прежних моих опасностей, ибо как меня никогда не было дома, то все прежние мои друзья и товарищи мало-помалу и отучились приходить ко мне то и дело для посещения и подзывания меня с собой в трактиры и другие увеселительные места для гулянья, а, составив уже между собой общества и ватаги, упражнялись одни в своих забавах и утехах, меня же, как некоторым образом от полку отлученного и к обществу их не принадлежащего, оставили с покоем и к ватагам своим не приобщали, чем я весьма был и доволен.
   Другая и наиважнейшая польза проистекла от сей перемены та, что пребыванием моим в каморе власно как проложен был мне путь к другой, последующей затем и гораздо еще важнейшей перемене, которая обратилась мне в бесконечную пользу, как о том упомяну я впредь в своем месте.
   Таким образом, сделавшись, против всякого чаяния, оторванным и независимым от полка, начал я провождать совсем новый и для меня необыкновенный род жизни, которая сначала хотя показалась мне весьма скучной, но как ко всему привыкнуть можно, то в короткое время сделалась мне нарочито сносной, и я нимало уже на нее не жаловался, но, привыкнув мало-помалу к тихой и уединенной жизни, стал находить в ней несколько и удовольствия. Все тогдашнее мое время препровождаемо было следующим образом: в каждый день поутру, вставши и напившись чаю и одевшись, отправлялся я в путь к своей каморе. Расстояние от нее до моей квартиры было хотя не малое и простиралось более нежели на полторы версты, однако хаживал я обыкновенно один и пешочком, и как, по счастью, кратчайший путь туда лежал по хорошим улицам и мостовым, то путешествия сии никогда мне не наскучивали, но хождение сие поспешествовало еще много моему здоровью. Придя в камору, садился я обыкновенно за свой стол и, не сходя с места, проработывал до самого первого часа. В сие время надоедало мне только несколько мое уединение, ибо главные покои сей каморы, где было множество писцов, были от того места, где я сидел, несколько удалены, а тут находились только три комнаты, из коих в одной сидел упомянутый старичок-советник, у которого был я под надзиранием, в другой я, а в третьей, маленькой, главный приходчик, или приниматель собираемых доходов. Но как в немецких канцеляриях совсем не такие обыкновения, как у нас, и всеми канцелярскими служителями не предпринимаются никакие вольности в разговорах и не препровождается время в смехах и балагуреньях, но всякий из них сидит как вкопанный на своем месте и занимается своим делом наиприлежнейшим образом, и у них не только нет никогда шума и сумятицы, но наблюдается во всем благопристойность, тихость и совершенный порядок, то и упомянутые оба соседа мои занимались всегда и столь прилежно своими делами, что мне в целые сутки не удавалось иногда промолвить с ними ни единого слова; о вступлении ж в какие-нибудь разговоры и помыслить было нельзя. Сверх того, не только сии господа, но и все лучшие жители города Кенигсберга вообще имели как-то некоторое отвращение от всех нас, русских, и власно как умышленно старались всячески от нас и от поверенного откровенного и дружелюбного обхождения с нами убегать и удаляться, почему и неудивительно, что хотя я немалое время при сей должности в каморе пробыл и, хотя оказывая обоим моим соседям возможнейшее учтивство, всячески старался с ними сколько-нибудь поближе познакомиться, однако все мои старания были тщетны. Они соответствовали мне таковыми ж только учтивостями, но более сего не мог я ничего от них добиться, ибо хотя я и ежедневно ожидал, чтоб который-нибудь пригласил меня из них когда не обедать, так, по крайней мере, на чашку кофе или чаю, однако не мог я сего от них никогда дождаться; самому же понаяниться и к ним без зову ходить казалось мне непристойно. Словом, они казались мне сущими бирюками. Но таковых же бирюков нашел я и в присутствующих в тамошней рентерее и соляной конторе, в которые через несколько дней должен я был ходить и по несколько часов просиживать в таковом же деле, т. е. записывании тамошних рентерейных и соляных доходов в особые книги. В обоих сих присутственных местах, находившихся в том же замке, где была и камора, делами управляли два стариченца, но оба они еще нелюдимее и несловоохотнее были моих соседей, так что я от сих мог ожидать еще меньше, нежели от прежних, ласки и дружелюбия.
   Все сие сначала меня крайне удивляло, и я не однажды сам в себе с досадой помышлял и говорил: "Что это за бирюки и за черти здесь сидят! ни к кому из них нет приступу и ни от кого не добьешься никакого дружелюбия и ласки", но после, как узнал короче весь прусский народ и кенигсбергских жителей, то перестал тому дивиться и приписывал уже сие не столько их нелюдимости, сколько общему их нерасположению ко всем россиянам, к которым хотя наружно оказывали они всякое почтение, но внутренне почитали их себе неприятелями и потому от дружелюбного и откровенного с ними обхождения удалялись; а сверх того, умеренный и воздержный род их жизни, удаленной от всяких роскошей и излишеств, имел в том великое соучастие.
   Но я удалился уже от порядка моего повествования, и теперь, возвращаясь к нему, скажу, что, препроводив упомянутым образом все утро в беспрерывном и скучном писании, по пробитии двенадцати часов выхаживал я вместе с прочими из каморы и возвращался на квартиру. Тут находил я всегда солдатский свой обед, изготовленный людьми моими, уже готовым, который хотя не таков был сладок, как мнимый прусский, но я никогда голодным не вставал из-за стола. Потом принимался я тотчас за рисованье и проводил в нем и в других любопытных упражнениях с час и более времени. По пробитии двух часов отправлялся опять в путь в свою камору и просиживал там до самого почти вечера. По выходе же из нее и возвратившись домой, хаживал прогуливаться на корабельную пристань и в другие близ находящиеся места, а особенно по берегу реки Прегеля, и сматривал на плавающие по реке суда и на множество народа, упражняющегося на берегах в нагруживании и выгрузке судов. Когда же случалось день воскресный или праздничный, в который в каморе не было заседания, тогда весь день употреблял я либо на рисованье, либо на разгуливание по всему городу и по всем лучшим частям его. Хаживал иногда к старичку, своему полковнику, который унимал иногда меня у себя обедать и брал с собой вместе гулять в наилучший и славный тамошний Сатургусов сад, о котором упомяну я подробнее в своем месте; а как и кроме сего были в сем городе другие сады, в которых всякому гулять было можно, то, отыскивая их, хаживал иногда и в них гулять. В трактиры же очень редко захаживал, и то разве для того, чтоб напиться чаю и кофе и почитать газет иностранных; и как газеты тогдашнего времени были весьма любопытны, и я узнал, что издавались они и тут в городе, то не преминул я взять и для себя их и насыщать ими свое любопытство.
   Таким образом, привыкнув к сему новому и уединенному роду жизни, препроводил я несколько недель в наиспокойнейшем состоянии и жил, прямо можно сказать, в мире и тишине, и был состоянием своим доволен. От прежних же своих товарищей сделался я так удален, что и сведения не имел, что у них между собой происходило, да и узнать то всего меньше старался.
   Но теперь время мне письмо свое кончить и сказать вам, что я есть и проч.
   Описание Кенигсберга. В Кенигсберге
   Письмо 60-е
   Любезный приятель! Как в течение тех недель, которые, находясь при каморе, препроводил я вышеупомянутым образом в мире, тишине и спокойствии, имел я довольно времени и случаев осмотреть и узнать Кенигсберг, то постараюсь я теперь исполнить то, что упустил в предследующих письмах, и описать вам сей столичный прусский город, дабы вы получили о нем некоторое ближайшее понятие.
   Город сей лежит посреди всего королевства Прусского и может почесться приморским, ибо хотя стоит он и не подле самого моря, и открытое Балтийское море от него не ближе семидесяти верст, но как между оным и морем находится узкий и предлинный залив, называемый Фрижским Гафом{32}, и в сей залив впадает река Прегель, от устья которой неподалеку Кенигсберг на берегах оной воздвигнут, река же сия довольно глубока, то и пользуется он той выгодой, что все морские купеческие суда и гальйоты доходят помянутым гафом и рекой до самого города и тут производят свою коммерцию, или торговлю.
   Упомянутая река протекает сквозь самый сей город, и как она в самом том месте, где он построен, разделившись на многие рукава, произвела несколько обширных и больших островов, то сие служит сему городу в особенную выгоду. Некоторые из сих ровных и низменных островов, перерытых многими каналами, покрыты наипрекраснейшими сенокосными лугами, производящими наигустейшую и хорошую едкую траву, которая в особенности достопамятна тем, что жители кенигсбергские приготовляют из нее особенного рода крупу, известную у них под именем швадентриц{33}. Они в летнее время, когда вырастают на траве сей волоти, похожие на наши костеревые или роженчиковы, обсекают оные ситами и решетами и потом, высушив, обрушивают из них крупу, имеющую наиприятнейший вкус в каше. Осенью покрыты сии места несколькими тысячами пасомого на них скота и лошадей. Самые же ближние к городу острова заняты разными городскими строениями, и из них в особенности замечания достоин обширный и посреди самого города находящийся круглый остров, потому что весь он застроен сплошным и превысоким каменным строением и составляет особую и наилучшую часть города{34}.
   Впрочем, город этот довольно обширен, имеет в себе великое число жителей и обнесен вокруг земляным валом с бастионами{35}, а в стороне к морю, по левую сторону реки Прегеля, сделана небольшая регулярная четвероугольная крепость, или цитадель, называемая Фридрихсбургом{36}, с установленными вокруг пушками. Но все сии укрепления не составляют дальнейшей важности, ибо как по великой обширности города содержание всех валов в хорошем порядке сопряжено б было с великим коштом, то и с многочисленным гарнизоном не может сей город порядочной и долговременной осады вытерпеть, и потому почесться может он более открытым купеческим и торговым городом, нежели крепостью. Со всем тем везде при въездах поделаны были порядочные городские ворота, и при оных содержались строгие караулы.
   Что касается до внутренности сего города, то она разделяется сперва на самый город и на несколько обширных форштатов, которые, однако, не отделены от города никакой особой стеной, но совокупно с ними окружены вышеупомянутым земляным валом, а отличны от города только тем, что в них строения не таковы хороши и не таковы высоки, как в городе, а притом наиболее состоят из фахверков или кирпичных мазанок, как, напротив того, в самом городе находятся уже все сплошные и о нескольких этажей каменные дома, сплощенные между собой наитеснейшим образом.
   Впрочем, сей внутренний и лучший город имеет в себе три главные отделения, или части, известные у них под именем Альтштата, или старого города Кнайпхофа, которого часть находится на вышеупомянутом острове, и Лебенихта{37}. Каждая из сих частей составляет некоторым образом особый город, ибо каждая имеет особую свою ратушу, особую соборную церковь, особые свои публичные здания, особую торговую площадь и особое городское начальство. Что касается до так называемых форштатов, то они состоят из предлинных и довольно широких улиц, простирающихся от упомянутых главных частей города в разные стороны. Главнейшие из них называются: Розгартен, Траггейм, Сакгейм, Штейндам, Габерберг и некоторые иные{38}. Все сии форштаты, кроме нескольких дворянских домов, рассеянных по оным, состоят из посредственных и только в два этажа построенных домов.