— Сумма… Нич-чего не жалел, всем одалживал! Ну, добряк! Ну, молодец!..
Валерий стоял, угловатый от нетерпения, среди разбросанных папок, с брезгливой злостью смотрел на деньги, сжимая их, и швырнул пачку на стол — купюры разъехались по стеклу.
— Ладно! И это неплохо! Не-ет, это отлич-чно! — заговорил Валерий. — И эти с монограммами, почитай, «Уважаемому…» «Дорогому». Прекрасно! Здорово! Ему дарили папки!.. За всю жизнь ему надарили гору папок. А ты как думал, братишка? За заслуги перед наукой! Не-ет! Разве мог он, а?.. Кто поверит, а? Клевета!..
— Оставь это… Сложи все в сейф, — устало попросил Никита, испытывая то чувство, какое бывает, когда происходит вокруг что-то дикое, ненужное по своей бессмысленности, что нельзя остановить. — Сложи все в сейф. И деньги… — повторил он. — И замолчи! Ты с ума сошел? Слушай… Что ты делаешь? Для чего?.. Глупо это! Не понимаешь? А дальше что? Что дальше?
— Иди спать! — Валерий обернулся, из-за плеча смерил его с ног до головы презрительным взглядом. — Ясно? Ты не имеешь к этому никакого отношения! Я отвечаю за все! Только один я!
— Замолчи! — шагнув к нему, крикнул Никита. — Слышишь!.. Перестань молоть ерунду! Сколько можно говорить!
И потом Никита уловил осторожное царапанье капель по стеклу, шумное дыхание Валерия; он со сжатым ртом поднял новую, обтянутую желтой кожей папку, гладко блестевшую монограммой на уголке, подошел к столу и начал собирать в нее бумаги, стал завязывать на папке тесемки. Никита видел, как решительно двигались его руки, и сказал наконец:
— Мы должны позвонить Алексею. Посоветоваться…
— Нет! Хватит с Алексея того, что есть… Я слишком его люблю, чтобы ввязывать его в это! С него хватит!
— Тогда что сейчас будем делать?
— Я знаю, что делать, — заговорил Валерий, стараясь говорить ровно, а пальцы его все рвали тесемки, не могли затянуть узел на папке. — Для меня-то ясно! И, думаю, для тебя. В общем, ты уезжай отсюда. Немедленно. Понял? Собирай чемодан — и привет! В Ленинград. На первый поезд. И к черту! Сегодня переночуешь у Алексея. Вызывай по телефону такси. Номер здесь. В книжке. А утром на экспресс. В Ленинград ходит экспресс.
— Я уеду, а ты?.. — Никита мрачновато усмехнулся. — Нет, с меня началось. Нет — я сейчас никуда не уеду!
— А я говорю: тебе лучше уехать! Не ясно? Ты еще тут! Началось с тебя? Ох, не с тебя! Нет, не с тебя, братишка… Совсем нет! Ну, конечно, делай что хочешь, мне все равно. Я-то знаю, что делать!..
Он второй раз уже, лихорадочно торопясь, завязывал тесемки папки — они развязывались, — затем тоже очень поспешно вынул из заднего кармана вместе с рублем водительские права, ключи от машины, рывком затолкал обратно; и слова Валерия и движения его явственно подчеркивали: все сейчас прочно и необратимо решено им, и теперь он ничего не передумает.
— Мы должны позвонить Алексею, — настойчиво повторил Никита. — Он не знает, что мы тут… А потом все решим. Ты куда?
— Лично я? В Одинцово. На дачу. Куда я могу еще? Нет! Алексея не вмешивай в это. Ни в коем случае. Он давно в ссоре с отцом. А думать нечего. Что может быть яснее? Я просто хочу, оч-чень хочу задать ему несколько лирических вопросов! Интимного порядка! И все-таки он мой отец, а Вера Лаврентьевна Шапошникова, как она названа в бумаге, моя тетка. Так? — И договорил с ядовитой насмешливостью: — Ты разве не чувствуешь, что это одна кровь? А я почувствовал. Когда ты по-родственному двинул меня возле ресторана! Что, со мной едешь?
Никита, не ответив, искал в смятой пачке последнюю сигарету и не находил, он смотрел на круглые часы над столом, видел металлический в свете люстры циферблат, тупой угол стрелой, хотел заставить себя понять, сколько времени, и думал, убеждая себя:
«Сейчас мы поедем к Грекову. Вместе поедем. Но что он сможет ответить?..»
— Кончились сигареты. — Никита сжал, бросил пачку. — Кончились…
Валерий стоял перед столом, в одной руке держа кожаную папку, другой торопливо раскидывал, как мусор, в стороны листки рукописи, опрокинул стаканчик, наполненный до тонкой остроты очиненными карандашами, которые Георгий Лаврентьевич так любовно трогал, ощупывал кончиками пальцев, когда в первый день разговаривал с Никитой.
— Кому это все нужно, а?.. Ледяной бы воды. Все время хочу пить. Сохнет в горле…
Валерий взял со стола пустую бутылку от боржома, нацеленно посмотрел на свет и, вдруг сказав: «Э, черт!» — с искривившимся лицом, изо всей силы швырнул ее в стену — зазвенело стекло, посыпались осколки на пол.
— Ну зачем это идиотство? — остановил его Никита, схватив за плечо. — Хватит!..
Валерий, оглядываясь суженными глазами, выговорил:
— Что ж, поехали, братишка!
Валерий стоял, угловатый от нетерпения, среди разбросанных папок, с брезгливой злостью смотрел на деньги, сжимая их, и швырнул пачку на стол — купюры разъехались по стеклу.
— Ладно! И это неплохо! Не-ет, это отлич-чно! — заговорил Валерий. — И эти с монограммами, почитай, «Уважаемому…» «Дорогому». Прекрасно! Здорово! Ему дарили папки!.. За всю жизнь ему надарили гору папок. А ты как думал, братишка? За заслуги перед наукой! Не-ет! Разве мог он, а?.. Кто поверит, а? Клевета!..
— Оставь это… Сложи все в сейф, — устало попросил Никита, испытывая то чувство, какое бывает, когда происходит вокруг что-то дикое, ненужное по своей бессмысленности, что нельзя остановить. — Сложи все в сейф. И деньги… — повторил он. — И замолчи! Ты с ума сошел? Слушай… Что ты делаешь? Для чего?.. Глупо это! Не понимаешь? А дальше что? Что дальше?
— Иди спать! — Валерий обернулся, из-за плеча смерил его с ног до головы презрительным взглядом. — Ясно? Ты не имеешь к этому никакого отношения! Я отвечаю за все! Только один я!
— Замолчи! — шагнув к нему, крикнул Никита. — Слышишь!.. Перестань молоть ерунду! Сколько можно говорить!
И потом Никита уловил осторожное царапанье капель по стеклу, шумное дыхание Валерия; он со сжатым ртом поднял новую, обтянутую желтой кожей папку, гладко блестевшую монограммой на уголке, подошел к столу и начал собирать в нее бумаги, стал завязывать на папке тесемки. Никита видел, как решительно двигались его руки, и сказал наконец:
— Мы должны позвонить Алексею. Посоветоваться…
— Нет! Хватит с Алексея того, что есть… Я слишком его люблю, чтобы ввязывать его в это! С него хватит!
— Тогда что сейчас будем делать?
— Я знаю, что делать, — заговорил Валерий, стараясь говорить ровно, а пальцы его все рвали тесемки, не могли затянуть узел на папке. — Для меня-то ясно! И, думаю, для тебя. В общем, ты уезжай отсюда. Немедленно. Понял? Собирай чемодан — и привет! В Ленинград. На первый поезд. И к черту! Сегодня переночуешь у Алексея. Вызывай по телефону такси. Номер здесь. В книжке. А утром на экспресс. В Ленинград ходит экспресс.
— Я уеду, а ты?.. — Никита мрачновато усмехнулся. — Нет, с меня началось. Нет — я сейчас никуда не уеду!
— А я говорю: тебе лучше уехать! Не ясно? Ты еще тут! Началось с тебя? Ох, не с тебя! Нет, не с тебя, братишка… Совсем нет! Ну, конечно, делай что хочешь, мне все равно. Я-то знаю, что делать!..
Он второй раз уже, лихорадочно торопясь, завязывал тесемки папки — они развязывались, — затем тоже очень поспешно вынул из заднего кармана вместе с рублем водительские права, ключи от машины, рывком затолкал обратно; и слова Валерия и движения его явственно подчеркивали: все сейчас прочно и необратимо решено им, и теперь он ничего не передумает.
— Мы должны позвонить Алексею, — настойчиво повторил Никита. — Он не знает, что мы тут… А потом все решим. Ты куда?
— Лично я? В Одинцово. На дачу. Куда я могу еще? Нет! Алексея не вмешивай в это. Ни в коем случае. Он давно в ссоре с отцом. А думать нечего. Что может быть яснее? Я просто хочу, оч-чень хочу задать ему несколько лирических вопросов! Интимного порядка! И все-таки он мой отец, а Вера Лаврентьевна Шапошникова, как она названа в бумаге, моя тетка. Так? — И договорил с ядовитой насмешливостью: — Ты разве не чувствуешь, что это одна кровь? А я почувствовал. Когда ты по-родственному двинул меня возле ресторана! Что, со мной едешь?
Никита, не ответив, искал в смятой пачке последнюю сигарету и не находил, он смотрел на круглые часы над столом, видел металлический в свете люстры циферблат, тупой угол стрелой, хотел заставить себя понять, сколько времени, и думал, убеждая себя:
«Сейчас мы поедем к Грекову. Вместе поедем. Но что он сможет ответить?..»
— Кончились сигареты. — Никита сжал, бросил пачку. — Кончились…
Валерий стоял перед столом, в одной руке держа кожаную папку, другой торопливо раскидывал, как мусор, в стороны листки рукописи, опрокинул стаканчик, наполненный до тонкой остроты очиненными карандашами, которые Георгий Лаврентьевич так любовно трогал, ощупывал кончиками пальцев, когда в первый день разговаривал с Никитой.
— Кому это все нужно, а?.. Ледяной бы воды. Все время хочу пить. Сохнет в горле…
Валерий взял со стола пустую бутылку от боржома, нацеленно посмотрел на свет и, вдруг сказав: «Э, черт!» — с искривившимся лицом, изо всей силы швырнул ее в стену — зазвенело стекло, посыпались осколки на пол.
— Ну зачем это идиотство? — остановил его Никита, схватив за плечо. — Хватит!..
Валерий, оглядываясь суженными глазами, выговорил:
— Что ж, поехали, братишка!
13
Огромный и притемненный, затянутый дождем город с нефтяным блеском асфальта, с размытыми прямоугольниками ночных витрин, редким светом фонарей в оранжевом туманце переулков, с бессонным автоматическим миганием светофоров, простреливающих перекрестки, на которых в этот час не было даже видно закутанных в плащи фигур регулировщиков, потушенные окна захлестанных дождем улиц с изредка ползущими меж домов зелеными огоньками ночных такси, — многомиллионный город невозможно было разбудить ни стуком струй в стекла, ни плеском в водосточных трубах, по железу крыш, по карнизам.
Город как бы огруз в мокрую тьму и спал за тщательно задернутыми шторами, занавесями, разделенный домами, квартирами, комнатами на миллионы жизней, покойно и, мнилось, равнодушно замкнутых друг от друга. И невозможно было представить в этой ночной пустынности, на этих безлюдных, отполированных лужами тротуарах тот знакомый ритм неистощимо объединенной чем-то людской суеты, который называется дневной жизнью Москвы.
И уже казалось Никите, никогда не будет утра, никогда не исчезнет это холодное щекочущее ощущение отъединенности от всех, которое возникло, когда ехали по опустошенным мостовым, и еще раньше, когда он увидел одно светившееся окно на первом этаже в глубине двора.
По городу, без людей, спящих в сухости, в тепле комнат под непроницаемыми крышами, двигались долго, хотя и не останавливались перед светофорами. Потом, заметил Никита, ушли назад, скользнули замутненными отблесками последние огни окраины, мелькнули последние неоновые дуги фонарей над головой — и густая чернота сомкнулась, обтекая стекла, ярко рассеченная впереди фарами. В их свет косой, сверкающей пылью несся навстречу дождь. И теперь, казалось, двигались только по световому коридору пустого шоссе, вспыхивающего лужами вдоль кювета, за которым словно бы обрывалась земля.
Гудел мотор, бросались то вправо, то влево, размывая струи по заплывавшему стеклу, «дворники», уютно был освещен перед глазами щиток приборов. И то ли оттого, что так покойно светились живые стрелки и цифры на приборах, то ли оттого, что сплошная темнота мчалась по сторонам, появилось у Никиты ощущение, что они спешно уезжают куда-то от всего того, что было, в неизвестное, что должно было прийти как облегчение.
Но это ложное чувство самоуспокоения появилось и исчезло мгновенно — Никита взглянул на подсвеченное снизу лампочками приборов сумрачно-замкнутое лицо Валерия и ясно представил, зачем и куда они едут.
Молчали, пока ехали по городу. Молчали и сейчас, когда окраины давно остались позади и огни исчезли в потемках.
И Никита слышал накалявшееся гудение мотора, стало ощутимо теплее ногам, дребезжали, вибрировали стекла дверок, тонкие, острые сквознячки резали влажным холодком лицо, свистели, врываясь в щели. Как только началось это загородное шоссе, Никита на минуту закрыл глаза, тоскливо ужасаясь тому, что они бессмысленно в какой-то лихорадочной загнанности, которую не в силах остановить, спешат на эту дачу Грекова, и думал, мучаясь сознанием своего бессилия и тем, что полностью не мог представить: «А дальше?.. Дальше что?..»
— Ты слышишь?
Он очнулся от этого голоса, прозвучавшего чересчур громко, и, прижимаясь к спинке сиденья — было как-то жарко, неудобно ногам, — сбоку посмотрел на слабо озаренное снизу лицо Валерия.
«Что он сказал?»
Валерий говорил, глядя в свет фар сквозь размазанные очистителем полукруги на стекле:
— Ничего страшного на этом свете не бывает, Никита, кроме одной вещи… Знаешь, в атомный век нет секретов… Ты слышишь?
— Да.
— Как-то в одной компании знакомят меня с одним парнем. Тот, кто представляет, как обычно, ерничает, с улыбочкой: «Потомок знаменитого профессора Грекова». Парень таращится на меня, но тоже улыбается и руку жмет, потом отводит этого ерника в сторону, слышу — смеется, а сам на меня кивает: «Сын знаменитого… Этого самого?» Я услышал, но ничего не понял. Ты слышишь? Черт, нет сигарет… Что мы будем делать без сигарет? Нигде? Ни одной? Мы пропали без сигарет, Никита!
— Ни одной. Я слушаю, Валя, — сказал Никита, вдруг почувствовав в неожиданно доверительном тоне Валерия, в том, как он спросил о сигаретах, ничем не прикрытое обнаженное страдание и, почувствовав это, спросил негромко: — И что?.. Ты не договорил…
— Мы пропали без сигарет, — опять услышал Никита сквозь гудение мотора, слитое с мокрым шелестом шин, незнакомый голос Валерия. — Да, я понял, что нет секретов. Весь вечер тогда полетел к черту. Пил, как дубина. Смотрел на этого парня, видел его улыбочку и думал: «Откуда, что? Чья-то зависть к папе? Кто-то имеет на него зуб? Что за намеки?» Ни дьявола не понимаю. В середине вечера вызвал этого парня на лестничную площадку. «Поговорим, как мужчина с мужчиной. Как все, родной, прикажешь понимать?» А он был на взводе уже. «Не строй из себя орлеанскую девственницу. Все знают, где жена у соседа пропадает, только муж ничего не знает». Ну, я и врезал ему на память! Да так, что обоим пришлось зайти в ванную, а потом уйти с вечера. Этим тогда кончилось. А ведь напрасно врезал! Напрасно!..
— По-моему, нет, — сказал Никита. — Я бы не вытерпел тоже. Просто какая-то сволочь исподтишка! Прямо испугался сказать.
— Ненавижу правдолюбцев из-за угла, — поспешно перебил Валерий, — Шептунов всяких. Режут правду-матку за спиной. Карманные Робеспьеры!.. С разбегу никого по морде не разберешь. Ненавижу!..
— Мы скоро приедем?
— Мы пропали без сигарет, Никита. Не бойся, я знаю, что теперь делать. Только бы одну сигарету!
— Слушай, запомни: я ничего не боюсь. Ты это не запомнил?
— Мы пропали без сигарет. Хоть бы одна где-нибудь! Пересохло в горле. Ты бы хоть по карманам посмотрел. Может, где завалялась.
— Все обшарил — ни одной… Мы скоро?
— Километров пятнадцать. Сейчас будет какой-то поселок. Березовка, кажется. Или Осиновка. Одно и то же. Сейчас… Нам осталось километров пятнадцать, Никита.
— Что мы ему скажем?
— Что я ему скажу?
— Да. Что ты ему скажешь?
— Я хочу все знать. Я скажу ему, что, если он не объяснит, зачем все это сделано, я на его же семинаре прочитаю вслух это его заявление — всем. Братцам-студентам. И я это сделаю. И он знает, что я смогу это сделать!
— Какие-то огни. Это Березовка? Сколько осталось? Ты сказал, пятнадцать километров?
— Нет, машина. Встречная. Тоже какой-нибудь частник. С дачи. Скажи, ты любил свою мать?
Сквозь дождь туманно блеснул впереди огонь, исчез, чудилось, нырнул куда-то, — видимо, там был уклон, и только радужное свечение брызгало в воздухе.
— Я ее до конца не знал. Она не говорила о прошлом. Все держала в себе.
— Надо бы в машине иметь запасные сигареты. Не раз думал об этом и забывал! Значит, ты любил свою мать?
— Зачем спрашивать? Но не совсем понимал. И она меня, наверно, не совсем. А что?
— Просто спросил.
Два огня, брызжущие косматыми шарами, выползли, вынырнули, казалось, из-под земли, приближались из глубины шоссе, липли к размазанным дождевым полосам на стекле. Радужными иглами светились они на сбегающих каплях, летели навстречу. И внезапно ослепил, вонзаясь в машину, прямой свет вспыхнувших фар; свет этот расширился и упал, только желтыми живыми зрачками горели подфарники, мелькнул глянцевито-мокрый, горбатый радиатор — обляпанный грязью бампер с забитым глиной номером — и черный силуэт грузовика пронесся, оглушая железным ревом, дробно хлестнул брызгами грязи по стеклам.
— Что, свет не умеешь переключать, дурак? — крикнул Валерий и, оглянувшись, выругался. — Ах ты, болван стоеросовый! Болван ты, болван!..
И ударил ладонью по звуковому сигналу, пронзительно загудевшему вслед промчавшемуся грузовику.
— Вот что я ненавижу! — закричал он и быстро глянул краем глаза на Никиту, удивленного и его криком и этим выражением азартной злости на его лице. — Почему грузовики не любят легковушек? Почему? Прижимают, как танки, к кювету — и хоть бы что! И ничего не сделаешь! Бессмысленность эту ненавижу!
— Не городи ерунду. Это колонна, — сказал Никита, наклоняясь к стеклу. — Смотри, их много…
— Конечно! На кольцевую прут!
Впереди, выбираясь из-под уклона, колонна шла навстречу, далеко растянувшись, вспыхивали и гасли фары, с грохотом, тяжело и мощно проносились один за другим грузовики, как бы упрямо не сбавляя набранной скорости, обдавая грязью, и Валерий, притормаживая, кричал, сощуриваясь, нетерпеливо:
— Только бы бензину хватило, не заправлялся сегодня! Застрянешь еще, как идиот!.. Ты чего замолчал, Никита?
— Я думаю, что нас не ждут. Ночь — и там спят. Сколько сейчас времени?
И вдруг в этом бесконечном мелькании фар, в грохоте, лязге проносящихся мимо огромных грузовиков, в звуках движения, в голосе Валерия, в его освещаемом на миг лице, готовом к отчаянию, — во всем оглушавшем и бесконечном, — представилось Никите, что все, о чем думал он, давно произошло и теперь опять неотвратимо происходило с ним. Ему казалось, что когда-то уже был кабинет, весь голо освещенный огнями люстры, холодный и чужой, разбросанные по полу папки, белые листы рукописи, черным квадратом зияющий проем сейфа, старые бумаги с аккуратной правкой красным карандашом, и когда-то был дождь, и их поездка, и эта колонна грузовиков, грохочущая в уши. И были слепящие скачки света по стеклам, нетерпеливо-отчаянное и вместе упрямое выражение лица Валерия, гонящего навстречу колонне машину, будто это одно было необходимо, как будто от этого зависело все. В его сознании сейчас ничто не было логичным, последовательным. Лишь, как обрывистые удары, толчки мысли: «А дальше что? Что произойдет на даче? Там он и Ольга Сергеевна. Мы постучим и разбудим их. Потом он выйдет в халате. И под халатом опять те детские щиколотки. А дальше что? Какое у него будет лицо? Нет, все, что мы сейчас делаем, бессмысленно. А как надо? Алексей… Что сказал бы Алексей?»
— Все! Приветик, сволочи! — услышал он облегченный вскрик Валерия. — Они думали, что, как мальчика, в кювет затрут! Черта вам лысого, болваны! — И Валерий засмеялся. — Они думали, на хмыря напали! Ох, как я ненавижу тупую силу. Ты можешь это понять?
— Сколько сейчас времени? Час, два?
— Плевать нам на время!.. Какая разница!
Никита молчал. Перед глазами неустанно махал «дворник», расталкивая грязные струи по стеклу. Уже не было мчавшегося мимо грохота, назойливого мелькания фар — колонна прошла. Ровный, казалось, в тишине рев мотора был ясно слышен, и лепет дождя, и позванивание капель по кузову. Густая тьма, разрезанная ущельем фар на свободном шоссе, скользила по сторонам за полосой света.
И, не в силах отделаться от ощущения какой-то нереальности того, что видел точно со стороны, Никита улавливал звук голоса Валерия и убеждал себя, что это ощущение нереальности сейчас пройдет.
— Больше всего на свете люблю машину, твоя собственная комната на колесах, свобода — и ничего не надо! Что-то умеешь делать — начинаешь уважать себя! — громко и возбужденно заговорил Валерий, еще, видимо, не остыв от злого азарта, испытанного им только что, когда он по краю обочины гнал машину вдоль колонны. — Спасибо Алешке за то, что он меня научил! Таких парней, как Алешка, мало! Они воевали, они поняли кое-что… А мы, как щенки, тыкаемся в разные углы. Скулим… И суетимся после десятого класса, думаем об удобной, непыльной профессии — зачем сами себе врем, скажи мне? — как через жаркую пелену, доходил до Никиты ныряющий голос Валерия, и Никита, с ожиданием глядя на скольжение фар по мокрому асфальту, хотел ответить ему, но опять, словно в пелене, через вибрирующий рокот мотора дошел голос Валерия: — Ну зачем мне нужно было идти на исторический? Я машину люблю, я, может быть, просто шофер… Какой из меня историк? Мудрый совет многоопытного папаши! Он мудрый, знающий, ему стоит только взглянуть на экзаменационную комиссию. А я это знал! Многоопытные мудрецы! А Алешка плевал на них! Ты слышишь? Он сильнее их. Он независим. У него есть руки… Своими руками зарабатывает деньги! Вот так надо, вот так. Нет, только так! И об Алешке я все скажу ему. Однажды с Алешкой слышали проповедь: «Братья мои, не давайте дьяволу говорить слово божье!» Ты слышишь, Никита, слышишь? Были во Владимире, зашли в церквушку ради любопытства…
«Да, я слышу», — хотелось ответить Никите, но он уже смутно слышал, почти не различал пропадающие звуки, они угасали в каком-то однообразном шелесте, и он вновь представил, как они приедут, вылезут из машины, постучат в темный дом, как вспыхнет свет в окнах, и в дверях появится фигура Грекова в халате, заспанное, удивленное лицо и его голос; «Вы? Ночью? Что такое?» Потом внезапно и остро толкнула странная мысль, что все это похоже на сон, что все это, вероятно, снится ему, и тогда он с усилием попытался освободиться от этого сковывающего ощущения — и тотчас пронзительный сигнал и крик раздались над ухом:
— Смотри, что он делает! Обезумел? Ты только посмотри, Никита!..
Он, не понимая, выпрямился. «Дворник» безостановочно скакал по стеклу, белый поток фар гудевшей сигналами машины упирался в дождь и опадал. И в этой недостигаемой фарами дождливой дали, зигзагообразно виляя, ползли навстречу два огня, вроде в игре загораживая шоссе — то правую его часть, то левую.
Валерий, переключая свет, с силой ударял по кнопке сигнала.
— Отстал от колонны и поиграть захотел? Вот дурак набитый! — резко засмеялся Валерий и взглянул на Никиту, сощурясь. — Видишь? Я тебе говорил, что они делают ночью? Обалдевают от езды — и давай! Не-ет, ты понимаешь, зачем это ему нужно? Вот идиот! Да только не испужаешь, милый! Ни выйдет, дурачок! Не выйдет!..
— Не понимаю, что он… — проговорил Никита, всматриваясь мимо скачущего «дворника». — Что он делает?
В то же мгновение два огня сдвинулись, косо поползли вправо, к середине шоссе, затем к краю левой обочины, вроде бы снова желая продолжить игру, и тут же выровнялись, освобождая узкий проезд на середине шоссе. Валерий, выругавшись, сигналя ближним и дальним светом, теперь уже беспрерывно ударял кулаком по звуковой кнопке, требуя освободить дорогу. И, видимо услышав эти сигналы, огни толкнулись влево, ровно пошли по своей стороне.
— Ну, не идиотство ли? Не идиотство?.. Не-ет, не на таковского напал. У тебя нервишки, нервишки слабоваты! Не-ет, милый дурачок! — крикнул Валерий. И Никита, не говоря ни слова, пораженный тем, что происходило, увидел совсем рядом желтый, словно ребристый свет приближающихся фар, черные контуры мчавшегося навстречу грузовика. И с холодной пустотой, млеющей возле сердца, и со злостью к этому невидимому человеку за рулем отставшего от колонны грузовика, занятому непонятной, безумной игрой на пустынном ночном шоссе, он чувствовал по пронзительному свисту сквозняков увеличенную скорость своей машины, мелкое дрожание пола под ногами, накаленный гул мотора, все сильнее пульсировали нахлесты ветра, гремели по железу кузова. И, замерев, уже понимая бессилие и бешенство Валерия, молча наклонясь вперед, он ждал этих секунд, которые нужны были, чтобы проскочить мимо грузовика.
— Вот так! Вот так, милый!.. — опять крикнул Валерий. — Проскочили!
«Что он?.. Что он?..»
И в ту же секунду ослепительно близкие прямые огни фар вильнули вправо, темная, возникшая в потоке встречного света, заляпанная грязью громада грузовика неуклюже надвинулась сбоку на стекла, бортом загородила шоссе, и Никита, с окатившим все тело холодным потом, еще успел заметить какой-то сумасшедший жест руки Валерия, изо всех сил выворачивающего руль от неотвратимо чудовищной громады машины, — и с ревом, лязганьем, грохотом это неотвратимо огромное, смертельное ударило, смяло, несколько раз подкинуло его, бросая обо что-то металлическое, жесткое, острое, и среди грохота и рева звучал во тьме крик, как будто черным и багрово вспыхивающим туманом душило его в пустоте:
— …Погибли… Мы погибли… Все!..
И все кончилось.
Чей-то голос, слабый, тоненький, все время звал его из черной жаркой пустоты; этот голос, родственно близкий, знакомый ему, умолял и называл его по имени, но он не мог поднять головы, посмотреть, ответить ему. Он один лежал на спине в пустынном поле, и гигантские бесформенные глыбы, нависая, шевелились, тяжело скапливаясь, жестко и душно сдавливали его. Не было сил двинуть прижатыми к земле руками, столкнуть их с груди, эти тяжко вжимавшие его в землю глыбы, сквозь которые раскаленно вонзался тоненький голос, мольбой дрожавший в его ушах.
Он хотел понять, кто так жалобно кричал рядом, кто мог быть в этом голом осеннем поле, среди которого он лежал один, придавленный, обессиленный, кто мог звать его, когда никого нет. Но он ведь видел когда-то узкую щель над землей — она зловеще и сумеречно уходила до конца земли, плоской, как пустыня, до горизонта.
«Кто же это зовет меня? Кто это?» — спросил он.
Но не было никого. И его все плотнее, все удушливее сдавливало железной тяжестью, давило на грудь, на горло, и потом бесформенные, имеющие в своей глубине огромные человеческие руки-глыбы поволокли его, переворачивая, как осенний лист ветром, по полю, подальше от жалобно зовущего голоса — к краю земли, где над черным провалом холодно клубился туман.
«Зачем? Я не хочу!» — еще не веря, хотелось крикнуть ему, но не было воздуха в груди, невозможно было его вдохнуть.
С тайным шуршанием, незримо сговариваясь, глыбы теснили его, все упорнее и ближе подвигали к бездонной пропасти, дышащей ледяным холодом ему в голову, и голова уже свесилась в этот холодный дымящийся провал, так что край земли жестко, больно впивался в его плечо. А бестелесные багровые глыбы стояли над ним, и какие-то вспышки высекались на низком сером небе.
«Погибли… Мы погибли… Все!..»
И в последний раз он все-таки поднял голову, увидел за глыбами в бескрайнем осеннем поле нескольких людей без выражения лиц, без жизни, без силы в переступающих ногах. Они далеко друг от друга замедленно шли к нему, немо раскрывая рты; они, эти люди, видимо, готовы были помочь. Они не замечали друг друга, но шли к нему, и он не по лицам, а по одежде догадался, узнал, кто они. Это были его мать и возле шел Валерий, странно похожий на Алексея, и рядом был еще кто-то, весь белый и вместе траурно-черный, у всех у них не было лиц.
«Но почему с ними Греков? Почему он хочет мне помочь? После того, что было?.. Зачем же он хочет мне помочь?..» — думал он с какой-то мучительной и умиленной до слез радостью, видя, как Греков, траурно-черный, с палкой, своей старческой походкой и беззвучно плача, тоже идет к нему; и он, напрягаясь, ждал всех их и теперь хорошо понимал, что они пришли искать его.
«Я здесь, я здесь!» — крикнул он, но сам не услышал себя, и они не услышали его.
Они, как слепые, не видя и не слыша друг друга, остановились перед грозно и враждебно клубящимися глыбами. Они протягивали руки. Они не знали, что делать, они беспомощно звали его. «Еще один шаг! Последний шаг! — жалобно умолял он. — Помогите мне!..»
Вытягиваясь и шурша, зловеще мрачные ползущие глыбы держали его, разъединяли его и их, и тогда он окончательно понял: они не услышат его и уже не помогут ему. Но в эту секунду он еще понял и другое, и это другое было похоже на мелькающие лучезарно-вишневые блики, краски не то заката, не то какой-то сказочно яркой и тихой воды, где он видел самого себя, и с неуловимой отчетливостью видел он, пытаясь запомнить, как в бреду, свои будущие действия, поступки, слышал свои слова, которые должен был сказать матери, Алексею, Грекову, но которые не сказал, потому что раньше не мог это точно и твердо ощутить, увидеть, услышать это в себе. И, все дальше подталкиваемый в пропасть, он закричал, застонал, летя в пропасть, и с предсмертным ужасом увидел в последний момент незнакомое, будто спящее лицо Валерия, уткнувшееся лбом в окровавленные руки.
…И от этого ужаса при виде окровавленного лица и рук Валерия, от своего стона Никита пришел на минуту в ясное сознание.
«Где я? Что со мной? Где я?..»
Он лежал с открытыми глазами.
Какие-то всхлипывающие, прерывистые, похожие на хрип звуки отдаленно доносились до него. Серый сумрак рассвета стоял над ним, и нечто беспредельно серое, огромное, как небо, уходило в высоту, двигалось перед глазами дымными глыбами; он не мог повернуть голову, чтобы охватить взглядом это серое, непонятное, огромное.
Он лежал спиной на мокрой земле; он чувствовал это, хотел пошевелиться, но лишь застонал жалобно, и сразу кто-то, всхлипывая, задыхаясь, бормоча, забегал вокруг него, потом, хрипло дыша, низко наклонился — белое и чужое, с трясущимся подбородком лицо, с обезумело остекленелыми глазами заколыхалось над ним, и колыхался, вскрикивал из тишины этого серого неба рыдающий шепот:
— Не виноват я, не виноват… Прости. Разве знал я… Заснул. Не видал. Пропа-ал!.. Все мне теперь! Шофер я… из Можайска. В колонне и ехал… Заснул я. Ты жив, жив ты?..
Город как бы огруз в мокрую тьму и спал за тщательно задернутыми шторами, занавесями, разделенный домами, квартирами, комнатами на миллионы жизней, покойно и, мнилось, равнодушно замкнутых друг от друга. И невозможно было представить в этой ночной пустынности, на этих безлюдных, отполированных лужами тротуарах тот знакомый ритм неистощимо объединенной чем-то людской суеты, который называется дневной жизнью Москвы.
И уже казалось Никите, никогда не будет утра, никогда не исчезнет это холодное щекочущее ощущение отъединенности от всех, которое возникло, когда ехали по опустошенным мостовым, и еще раньше, когда он увидел одно светившееся окно на первом этаже в глубине двора.
По городу, без людей, спящих в сухости, в тепле комнат под непроницаемыми крышами, двигались долго, хотя и не останавливались перед светофорами. Потом, заметил Никита, ушли назад, скользнули замутненными отблесками последние огни окраины, мелькнули последние неоновые дуги фонарей над головой — и густая чернота сомкнулась, обтекая стекла, ярко рассеченная впереди фарами. В их свет косой, сверкающей пылью несся навстречу дождь. И теперь, казалось, двигались только по световому коридору пустого шоссе, вспыхивающего лужами вдоль кювета, за которым словно бы обрывалась земля.
Гудел мотор, бросались то вправо, то влево, размывая струи по заплывавшему стеклу, «дворники», уютно был освещен перед глазами щиток приборов. И то ли оттого, что так покойно светились живые стрелки и цифры на приборах, то ли оттого, что сплошная темнота мчалась по сторонам, появилось у Никиты ощущение, что они спешно уезжают куда-то от всего того, что было, в неизвестное, что должно было прийти как облегчение.
Но это ложное чувство самоуспокоения появилось и исчезло мгновенно — Никита взглянул на подсвеченное снизу лампочками приборов сумрачно-замкнутое лицо Валерия и ясно представил, зачем и куда они едут.
Молчали, пока ехали по городу. Молчали и сейчас, когда окраины давно остались позади и огни исчезли в потемках.
И Никита слышал накалявшееся гудение мотора, стало ощутимо теплее ногам, дребезжали, вибрировали стекла дверок, тонкие, острые сквознячки резали влажным холодком лицо, свистели, врываясь в щели. Как только началось это загородное шоссе, Никита на минуту закрыл глаза, тоскливо ужасаясь тому, что они бессмысленно в какой-то лихорадочной загнанности, которую не в силах остановить, спешат на эту дачу Грекова, и думал, мучаясь сознанием своего бессилия и тем, что полностью не мог представить: «А дальше?.. Дальше что?..»
— Ты слышишь?
Он очнулся от этого голоса, прозвучавшего чересчур громко, и, прижимаясь к спинке сиденья — было как-то жарко, неудобно ногам, — сбоку посмотрел на слабо озаренное снизу лицо Валерия.
«Что он сказал?»
Валерий говорил, глядя в свет фар сквозь размазанные очистителем полукруги на стекле:
— Ничего страшного на этом свете не бывает, Никита, кроме одной вещи… Знаешь, в атомный век нет секретов… Ты слышишь?
— Да.
— Как-то в одной компании знакомят меня с одним парнем. Тот, кто представляет, как обычно, ерничает, с улыбочкой: «Потомок знаменитого профессора Грекова». Парень таращится на меня, но тоже улыбается и руку жмет, потом отводит этого ерника в сторону, слышу — смеется, а сам на меня кивает: «Сын знаменитого… Этого самого?» Я услышал, но ничего не понял. Ты слышишь? Черт, нет сигарет… Что мы будем делать без сигарет? Нигде? Ни одной? Мы пропали без сигарет, Никита!
— Ни одной. Я слушаю, Валя, — сказал Никита, вдруг почувствовав в неожиданно доверительном тоне Валерия, в том, как он спросил о сигаретах, ничем не прикрытое обнаженное страдание и, почувствовав это, спросил негромко: — И что?.. Ты не договорил…
— Мы пропали без сигарет, — опять услышал Никита сквозь гудение мотора, слитое с мокрым шелестом шин, незнакомый голос Валерия. — Да, я понял, что нет секретов. Весь вечер тогда полетел к черту. Пил, как дубина. Смотрел на этого парня, видел его улыбочку и думал: «Откуда, что? Чья-то зависть к папе? Кто-то имеет на него зуб? Что за намеки?» Ни дьявола не понимаю. В середине вечера вызвал этого парня на лестничную площадку. «Поговорим, как мужчина с мужчиной. Как все, родной, прикажешь понимать?» А он был на взводе уже. «Не строй из себя орлеанскую девственницу. Все знают, где жена у соседа пропадает, только муж ничего не знает». Ну, я и врезал ему на память! Да так, что обоим пришлось зайти в ванную, а потом уйти с вечера. Этим тогда кончилось. А ведь напрасно врезал! Напрасно!..
— По-моему, нет, — сказал Никита. — Я бы не вытерпел тоже. Просто какая-то сволочь исподтишка! Прямо испугался сказать.
— Ненавижу правдолюбцев из-за угла, — поспешно перебил Валерий, — Шептунов всяких. Режут правду-матку за спиной. Карманные Робеспьеры!.. С разбегу никого по морде не разберешь. Ненавижу!..
— Мы скоро приедем?
— Мы пропали без сигарет, Никита. Не бойся, я знаю, что теперь делать. Только бы одну сигарету!
— Слушай, запомни: я ничего не боюсь. Ты это не запомнил?
— Мы пропали без сигарет. Хоть бы одна где-нибудь! Пересохло в горле. Ты бы хоть по карманам посмотрел. Может, где завалялась.
— Все обшарил — ни одной… Мы скоро?
— Километров пятнадцать. Сейчас будет какой-то поселок. Березовка, кажется. Или Осиновка. Одно и то же. Сейчас… Нам осталось километров пятнадцать, Никита.
— Что мы ему скажем?
— Что я ему скажу?
— Да. Что ты ему скажешь?
— Я хочу все знать. Я скажу ему, что, если он не объяснит, зачем все это сделано, я на его же семинаре прочитаю вслух это его заявление — всем. Братцам-студентам. И я это сделаю. И он знает, что я смогу это сделать!
— Какие-то огни. Это Березовка? Сколько осталось? Ты сказал, пятнадцать километров?
— Нет, машина. Встречная. Тоже какой-нибудь частник. С дачи. Скажи, ты любил свою мать?
Сквозь дождь туманно блеснул впереди огонь, исчез, чудилось, нырнул куда-то, — видимо, там был уклон, и только радужное свечение брызгало в воздухе.
— Я ее до конца не знал. Она не говорила о прошлом. Все держала в себе.
— Надо бы в машине иметь запасные сигареты. Не раз думал об этом и забывал! Значит, ты любил свою мать?
— Зачем спрашивать? Но не совсем понимал. И она меня, наверно, не совсем. А что?
— Просто спросил.
Два огня, брызжущие косматыми шарами, выползли, вынырнули, казалось, из-под земли, приближались из глубины шоссе, липли к размазанным дождевым полосам на стекле. Радужными иглами светились они на сбегающих каплях, летели навстречу. И внезапно ослепил, вонзаясь в машину, прямой свет вспыхнувших фар; свет этот расширился и упал, только желтыми живыми зрачками горели подфарники, мелькнул глянцевито-мокрый, горбатый радиатор — обляпанный грязью бампер с забитым глиной номером — и черный силуэт грузовика пронесся, оглушая железным ревом, дробно хлестнул брызгами грязи по стеклам.
— Что, свет не умеешь переключать, дурак? — крикнул Валерий и, оглянувшись, выругался. — Ах ты, болван стоеросовый! Болван ты, болван!..
И ударил ладонью по звуковому сигналу, пронзительно загудевшему вслед промчавшемуся грузовику.
— Вот что я ненавижу! — закричал он и быстро глянул краем глаза на Никиту, удивленного и его криком и этим выражением азартной злости на его лице. — Почему грузовики не любят легковушек? Почему? Прижимают, как танки, к кювету — и хоть бы что! И ничего не сделаешь! Бессмысленность эту ненавижу!
— Не городи ерунду. Это колонна, — сказал Никита, наклоняясь к стеклу. — Смотри, их много…
— Конечно! На кольцевую прут!
Впереди, выбираясь из-под уклона, колонна шла навстречу, далеко растянувшись, вспыхивали и гасли фары, с грохотом, тяжело и мощно проносились один за другим грузовики, как бы упрямо не сбавляя набранной скорости, обдавая грязью, и Валерий, притормаживая, кричал, сощуриваясь, нетерпеливо:
— Только бы бензину хватило, не заправлялся сегодня! Застрянешь еще, как идиот!.. Ты чего замолчал, Никита?
— Я думаю, что нас не ждут. Ночь — и там спят. Сколько сейчас времени?
И вдруг в этом бесконечном мелькании фар, в грохоте, лязге проносящихся мимо огромных грузовиков, в звуках движения, в голосе Валерия, в его освещаемом на миг лице, готовом к отчаянию, — во всем оглушавшем и бесконечном, — представилось Никите, что все, о чем думал он, давно произошло и теперь опять неотвратимо происходило с ним. Ему казалось, что когда-то уже был кабинет, весь голо освещенный огнями люстры, холодный и чужой, разбросанные по полу папки, белые листы рукописи, черным квадратом зияющий проем сейфа, старые бумаги с аккуратной правкой красным карандашом, и когда-то был дождь, и их поездка, и эта колонна грузовиков, грохочущая в уши. И были слепящие скачки света по стеклам, нетерпеливо-отчаянное и вместе упрямое выражение лица Валерия, гонящего навстречу колонне машину, будто это одно было необходимо, как будто от этого зависело все. В его сознании сейчас ничто не было логичным, последовательным. Лишь, как обрывистые удары, толчки мысли: «А дальше что? Что произойдет на даче? Там он и Ольга Сергеевна. Мы постучим и разбудим их. Потом он выйдет в халате. И под халатом опять те детские щиколотки. А дальше что? Какое у него будет лицо? Нет, все, что мы сейчас делаем, бессмысленно. А как надо? Алексей… Что сказал бы Алексей?»
— Все! Приветик, сволочи! — услышал он облегченный вскрик Валерия. — Они думали, что, как мальчика, в кювет затрут! Черта вам лысого, болваны! — И Валерий засмеялся. — Они думали, на хмыря напали! Ох, как я ненавижу тупую силу. Ты можешь это понять?
— Сколько сейчас времени? Час, два?
— Плевать нам на время!.. Какая разница!
Никита молчал. Перед глазами неустанно махал «дворник», расталкивая грязные струи по стеклу. Уже не было мчавшегося мимо грохота, назойливого мелькания фар — колонна прошла. Ровный, казалось, в тишине рев мотора был ясно слышен, и лепет дождя, и позванивание капель по кузову. Густая тьма, разрезанная ущельем фар на свободном шоссе, скользила по сторонам за полосой света.
И, не в силах отделаться от ощущения какой-то нереальности того, что видел точно со стороны, Никита улавливал звук голоса Валерия и убеждал себя, что это ощущение нереальности сейчас пройдет.
— Больше всего на свете люблю машину, твоя собственная комната на колесах, свобода — и ничего не надо! Что-то умеешь делать — начинаешь уважать себя! — громко и возбужденно заговорил Валерий, еще, видимо, не остыв от злого азарта, испытанного им только что, когда он по краю обочины гнал машину вдоль колонны. — Спасибо Алешке за то, что он меня научил! Таких парней, как Алешка, мало! Они воевали, они поняли кое-что… А мы, как щенки, тыкаемся в разные углы. Скулим… И суетимся после десятого класса, думаем об удобной, непыльной профессии — зачем сами себе врем, скажи мне? — как через жаркую пелену, доходил до Никиты ныряющий голос Валерия, и Никита, с ожиданием глядя на скольжение фар по мокрому асфальту, хотел ответить ему, но опять, словно в пелене, через вибрирующий рокот мотора дошел голос Валерия: — Ну зачем мне нужно было идти на исторический? Я машину люблю, я, может быть, просто шофер… Какой из меня историк? Мудрый совет многоопытного папаши! Он мудрый, знающий, ему стоит только взглянуть на экзаменационную комиссию. А я это знал! Многоопытные мудрецы! А Алешка плевал на них! Ты слышишь? Он сильнее их. Он независим. У него есть руки… Своими руками зарабатывает деньги! Вот так надо, вот так. Нет, только так! И об Алешке я все скажу ему. Однажды с Алешкой слышали проповедь: «Братья мои, не давайте дьяволу говорить слово божье!» Ты слышишь, Никита, слышишь? Были во Владимире, зашли в церквушку ради любопытства…
«Да, я слышу», — хотелось ответить Никите, но он уже смутно слышал, почти не различал пропадающие звуки, они угасали в каком-то однообразном шелесте, и он вновь представил, как они приедут, вылезут из машины, постучат в темный дом, как вспыхнет свет в окнах, и в дверях появится фигура Грекова в халате, заспанное, удивленное лицо и его голос; «Вы? Ночью? Что такое?» Потом внезапно и остро толкнула странная мысль, что все это похоже на сон, что все это, вероятно, снится ему, и тогда он с усилием попытался освободиться от этого сковывающего ощущения — и тотчас пронзительный сигнал и крик раздались над ухом:
— Смотри, что он делает! Обезумел? Ты только посмотри, Никита!..
Он, не понимая, выпрямился. «Дворник» безостановочно скакал по стеклу, белый поток фар гудевшей сигналами машины упирался в дождь и опадал. И в этой недостигаемой фарами дождливой дали, зигзагообразно виляя, ползли навстречу два огня, вроде в игре загораживая шоссе — то правую его часть, то левую.
Валерий, переключая свет, с силой ударял по кнопке сигнала.
— Отстал от колонны и поиграть захотел? Вот дурак набитый! — резко засмеялся Валерий и взглянул на Никиту, сощурясь. — Видишь? Я тебе говорил, что они делают ночью? Обалдевают от езды — и давай! Не-ет, ты понимаешь, зачем это ему нужно? Вот идиот! Да только не испужаешь, милый! Ни выйдет, дурачок! Не выйдет!..
— Не понимаю, что он… — проговорил Никита, всматриваясь мимо скачущего «дворника». — Что он делает?
В то же мгновение два огня сдвинулись, косо поползли вправо, к середине шоссе, затем к краю левой обочины, вроде бы снова желая продолжить игру, и тут же выровнялись, освобождая узкий проезд на середине шоссе. Валерий, выругавшись, сигналя ближним и дальним светом, теперь уже беспрерывно ударял кулаком по звуковой кнопке, требуя освободить дорогу. И, видимо услышав эти сигналы, огни толкнулись влево, ровно пошли по своей стороне.
— Ну, не идиотство ли? Не идиотство?.. Не-ет, не на таковского напал. У тебя нервишки, нервишки слабоваты! Не-ет, милый дурачок! — крикнул Валерий. И Никита, не говоря ни слова, пораженный тем, что происходило, увидел совсем рядом желтый, словно ребристый свет приближающихся фар, черные контуры мчавшегося навстречу грузовика. И с холодной пустотой, млеющей возле сердца, и со злостью к этому невидимому человеку за рулем отставшего от колонны грузовика, занятому непонятной, безумной игрой на пустынном ночном шоссе, он чувствовал по пронзительному свисту сквозняков увеличенную скорость своей машины, мелкое дрожание пола под ногами, накаленный гул мотора, все сильнее пульсировали нахлесты ветра, гремели по железу кузова. И, замерев, уже понимая бессилие и бешенство Валерия, молча наклонясь вперед, он ждал этих секунд, которые нужны были, чтобы проскочить мимо грузовика.
— Вот так! Вот так, милый!.. — опять крикнул Валерий. — Проскочили!
«Что он?.. Что он?..»
И в ту же секунду ослепительно близкие прямые огни фар вильнули вправо, темная, возникшая в потоке встречного света, заляпанная грязью громада грузовика неуклюже надвинулась сбоку на стекла, бортом загородила шоссе, и Никита, с окатившим все тело холодным потом, еще успел заметить какой-то сумасшедший жест руки Валерия, изо всех сил выворачивающего руль от неотвратимо чудовищной громады машины, — и с ревом, лязганьем, грохотом это неотвратимо огромное, смертельное ударило, смяло, несколько раз подкинуло его, бросая обо что-то металлическое, жесткое, острое, и среди грохота и рева звучал во тьме крик, как будто черным и багрово вспыхивающим туманом душило его в пустоте:
— …Погибли… Мы погибли… Все!..
И все кончилось.
Чей-то голос, слабый, тоненький, все время звал его из черной жаркой пустоты; этот голос, родственно близкий, знакомый ему, умолял и называл его по имени, но он не мог поднять головы, посмотреть, ответить ему. Он один лежал на спине в пустынном поле, и гигантские бесформенные глыбы, нависая, шевелились, тяжело скапливаясь, жестко и душно сдавливали его. Не было сил двинуть прижатыми к земле руками, столкнуть их с груди, эти тяжко вжимавшие его в землю глыбы, сквозь которые раскаленно вонзался тоненький голос, мольбой дрожавший в его ушах.
Он хотел понять, кто так жалобно кричал рядом, кто мог быть в этом голом осеннем поле, среди которого он лежал один, придавленный, обессиленный, кто мог звать его, когда никого нет. Но он ведь видел когда-то узкую щель над землей — она зловеще и сумеречно уходила до конца земли, плоской, как пустыня, до горизонта.
«Кто же это зовет меня? Кто это?» — спросил он.
Но не было никого. И его все плотнее, все удушливее сдавливало железной тяжестью, давило на грудь, на горло, и потом бесформенные, имеющие в своей глубине огромные человеческие руки-глыбы поволокли его, переворачивая, как осенний лист ветром, по полю, подальше от жалобно зовущего голоса — к краю земли, где над черным провалом холодно клубился туман.
«Зачем? Я не хочу!» — еще не веря, хотелось крикнуть ему, но не было воздуха в груди, невозможно было его вдохнуть.
С тайным шуршанием, незримо сговариваясь, глыбы теснили его, все упорнее и ближе подвигали к бездонной пропасти, дышащей ледяным холодом ему в голову, и голова уже свесилась в этот холодный дымящийся провал, так что край земли жестко, больно впивался в его плечо. А бестелесные багровые глыбы стояли над ним, и какие-то вспышки высекались на низком сером небе.
«Погибли… Мы погибли… Все!..»
И в последний раз он все-таки поднял голову, увидел за глыбами в бескрайнем осеннем поле нескольких людей без выражения лиц, без жизни, без силы в переступающих ногах. Они далеко друг от друга замедленно шли к нему, немо раскрывая рты; они, эти люди, видимо, готовы были помочь. Они не замечали друг друга, но шли к нему, и он не по лицам, а по одежде догадался, узнал, кто они. Это были его мать и возле шел Валерий, странно похожий на Алексея, и рядом был еще кто-то, весь белый и вместе траурно-черный, у всех у них не было лиц.
«Но почему с ними Греков? Почему он хочет мне помочь? После того, что было?.. Зачем же он хочет мне помочь?..» — думал он с какой-то мучительной и умиленной до слез радостью, видя, как Греков, траурно-черный, с палкой, своей старческой походкой и беззвучно плача, тоже идет к нему; и он, напрягаясь, ждал всех их и теперь хорошо понимал, что они пришли искать его.
«Я здесь, я здесь!» — крикнул он, но сам не услышал себя, и они не услышали его.
Они, как слепые, не видя и не слыша друг друга, остановились перед грозно и враждебно клубящимися глыбами. Они протягивали руки. Они не знали, что делать, они беспомощно звали его. «Еще один шаг! Последний шаг! — жалобно умолял он. — Помогите мне!..»
Вытягиваясь и шурша, зловеще мрачные ползущие глыбы держали его, разъединяли его и их, и тогда он окончательно понял: они не услышат его и уже не помогут ему. Но в эту секунду он еще понял и другое, и это другое было похоже на мелькающие лучезарно-вишневые блики, краски не то заката, не то какой-то сказочно яркой и тихой воды, где он видел самого себя, и с неуловимой отчетливостью видел он, пытаясь запомнить, как в бреду, свои будущие действия, поступки, слышал свои слова, которые должен был сказать матери, Алексею, Грекову, но которые не сказал, потому что раньше не мог это точно и твердо ощутить, увидеть, услышать это в себе. И, все дальше подталкиваемый в пропасть, он закричал, застонал, летя в пропасть, и с предсмертным ужасом увидел в последний момент незнакомое, будто спящее лицо Валерия, уткнувшееся лбом в окровавленные руки.
…И от этого ужаса при виде окровавленного лица и рук Валерия, от своего стона Никита пришел на минуту в ясное сознание.
«Где я? Что со мной? Где я?..»
Он лежал с открытыми глазами.
Какие-то всхлипывающие, прерывистые, похожие на хрип звуки отдаленно доносились до него. Серый сумрак рассвета стоял над ним, и нечто беспредельно серое, огромное, как небо, уходило в высоту, двигалось перед глазами дымными глыбами; он не мог повернуть голову, чтобы охватить взглядом это серое, непонятное, огромное.
Он лежал спиной на мокрой земле; он чувствовал это, хотел пошевелиться, но лишь застонал жалобно, и сразу кто-то, всхлипывая, задыхаясь, бормоча, забегал вокруг него, потом, хрипло дыша, низко наклонился — белое и чужое, с трясущимся подбородком лицо, с обезумело остекленелыми глазами заколыхалось над ним, и колыхался, вскрикивал из тишины этого серого неба рыдающий шепот:
— Не виноват я, не виноват… Прости. Разве знал я… Заснул. Не видал. Пропа-ал!.. Все мне теперь! Шофер я… из Можайска. В колонне и ехал… Заснул я. Ты жив, жив ты?..