Греков отпил из бокала и сел, оживленный, промокнул рот салфеткой и тут на мгновение опять поднял взгляд в направлении Алексея — и в глазах мелькнуло какое-то мучительное, не соответствующее его оживлению беспокойство, и это же неспокойное выражение появлялось на лице Ольги Сергеевны, которая, тихо переговариваясь с Диной, поминутно взглядывала на Алексея и Никиту, как бы с попыткой услышать короткий их разговор.
— Да, Георгий Лаврентьевич, совершенно верно. Мы говорим: молодежь, молодежь, пишем о ней каждодневно, учим, вкладываем в нее светлое и доброе, — с едкой горечью заговорил после тоста Василий Иванович, темные пальцы его сжимались и двигались на столе. — А молодежь… Нет, не вся, Валерий. — Он интонацией выделил это. — Да, не вся! А незначительная часть молодежи, к сожалению…
— Подвержена… — невинно подсказал Валерий, — чему, Василий Иванович?
— Да, вы угадали, — подтвердил, повысив голос, профессор. — Да, этому отвратительному цинизму, этой заемной иронии! Откуда это? И я уже не могу понять своего студента, способного к тому же студента. Мы что же, устарели? — произнес он тоном человека, отчаявшегося доказать очевидную свою правоту, повторил громче: — Какими же методами убеждать? Какими словами? Может быть, что-нибудь объяснит наш уважаемый член-корреспондент?
— На экзаменах он любит спрашивать даты, — сказал Валерий шепотом. — В каком году, какого числа…
— А в датах ты не силен, — усмехнулся Алексей.
Сдерживая раздражение, профессор говорил отчетливо, округляя слова, все за столом услышали его вопрос, и молодой белокурый человек, вдруг с неудовольствием соединив над тонкой переносицей светлые брови, рассчитанно-медленно обернулся к профессору. Но сейчас же Греков, ерзнув на стуле, задержал обеспокоенные глаза на потном, готовом опять к спору лице Валерия, непринужденно улыбаясь, спросил:
— Что там случилось с моим сыном? Кого он там обидел? — И спросил это, соразмеряя в интонации ту меру, которая никого не могла обидеть. — Вы ему, вероятно, Василий Иванович, либерально ставите четверки за красноречие, а он мало готовится к семинарам, ленив, читает, знаете ли, на диване эти… как их… фантастические романы.
— Я не понял смысла вашего вопроса, — сказал молодой белокурый человек с видом государственной усталости. — Извините, не понял.
— Разреши уж, отец, мне ответить проще, — ангинным голосом выговорил Валерий и, потрогав бинт на горле, обратился к профессору. — Даете мне слово для справки, Василий Иванович?
— Нет, голубчик, — снова мягко, но настойчиво ответил за профессора Греков. — Ты, вероятно, слишком много говорил. Ты даже охрип, дорогой. А тебе это вредно. Разреши поговорить и другим!
— То, что вы хотите объяснить, — утомленно произнес Василий Иванович, — я предполагаю… Вы лучше о футболе.
— Я как раз о футболе, профессор, — насмешливо сказал Валерий, навалясь грудью на стол. — Там все ясно: влепил Понедельник гол или не влепил? — Он с вызовом засмеялся.
— Валерий!.. Что за тон! — испуганно вскрикнула Ольга Сергеевна и всплеснула руками. — Ты думаешь что-нибудь, когда говоришь? Какой Понедельник?
— Разумеется, — кивнул Валерию Василий Иванович. — Да, разумеется… — произнес он уже холодно; синеватые его веки были опущены. — Что же вам не ясно?
— Многое, профессор. Перечислить — не хватит пальцев. Зачем уточнять?
— Точность идет от веры. — И веки Василия Ивановича поднялись, тяжелый блеск был под ними. — Ваша самоуверенность еще не перешла, как я вижу, в твердую веру, Валерий! — упорно, так, чтобы слышали все, договорил он. — Да, именно самоуверенность — ваша вера. Не больше.
— На каком основании вы так безапелляционно утверждаете, Василий Иванович? — вмешался тучный, бритоголовый профессор и рассерженно повертел растопыренными пальцами над столом. — Хватили уже через край!
— Боже мой! Нельзя ли прекратить этот ужасный разговор? — взмолилась Ольга Сергеевна. — Василий Иванович, дорогой… Связался бог с младенцем!
— Олечка! — проговорил сквозь досадливое перханье Греков, прикоснувшись к ее локтю. — Младенец наш… не такой уж младенец. — И заговорщицким шепотом сказал что-то молодому человеку, который все недовольнее скашивал брови на Василия Ивановича, как бы очень утомленный этой странной и ненужной настойчивостью профессора.
Упрямый голос Василия Ивановича звучал в тишине:
— Я хотел бы услышать ясный ответ. Во что вы верите, Валерий?
— Слушайте, Василий Иванович, что вы мне учиняете допрос? — не сдерживаясь, горячо заговорил Валерий. — Меня тут назвали младенцем. Вы, может быть, еще скажете, что вы отец, а я дитя? И мы в извечном конфликте? Чушь и ерунда! Хотите знать, во что я верю? Я верю в молодость и верю в старость. Но в ту старость, которая остается молодостью. Верю в правду. В добро. В любовь! Ненавижу бюрократов, догматиков, карьеристов, туполобых дураков, которые отсель досель!.. Еще добавить?
— Не кор-ректно горячитесь, — металлическим тоном выговорил Василий Иванович, опустив веки. — Это уже…
— Прошу прощения, Василий Иванович, корректно я отказываюсь спорить!
— Ну что ж, и прекрасно! Прекрасно. Я тоже ненавижу это категорию людей, названных вами. А дальше?..
«Зачем я здесь сижу, молчу и слушаю все это? — подумал Никита с внезапным и ясным осознанием своей ненужности здесь, глядя на колыхающиеся в папиросном дыму лица гостей. — Мама умерла, ее нет, а я здесь сижу, и какой-то юбилей, и какой-то дотошный профессор, и мой брат Валерий…»
— Диночка! — вдруг позвал Валерий и встал, улыбаясь ей, взъерошил с решимостью жесткий ежик волос. — Давно мы с тобой не танцевали. Может, магнитофон крутанем, а? Составим в соседней комнате свою фракцию, возьмем Никиту…
Валерий, подмигнув Никите, подошел к Дине. А она, не вставая, неуверенно перевела блестящие глаза на Грекова — тот, почему-то прикрыв лоб ладонью, трясся от беззвучного смеха, — затем быстро посмотрела на замкнуто-хмурого Алексея и так отрицательно покачала головой, что волосы замотались по щекам, сказала своим детским голосом:
— Нет, нет!
— Жаль, — проговорил Валерий и подергал галстук, глядя на узкоплечего профессора. — Напрасно, Диночка!
Василий Иванович, плоско сомкнув губы, сидел, выпрямившись над столом, высокий лоб блестел, как влажная кость, и, невозмутимо-корректный, желтой рукой пододвинул тарелочку с салатом, покопался в нем вилкой. Но есть не стал, произнес с едким сожалением все понявшего человека:
— Нет, порой надобно во все колокола бить! Иначе поздно будет. — Он отложил вилку и тяжело блеснул глазами на молодого белокурого человека, как бы особенно предупреждая его. — Пора бы уже прекратить разрушение идеалов. Да, пора!
— Слушайте, коллега! Милый Василий Иванович! — с яростным сопением завозился на своем стуле тучный бритоголовый профессор в расстегнутом на круглом животе пиджаке и, обращая багровое свое лицо к Василию Ивановичу, воздел крупные руки, потряс ими в юмористическом ужасе. — Умоляю, коллега, не обобщайте, не рисуйте погребальных картин, не надо, пощадите! Не набирайте номер пожарной команды!
— К счастью, как я понял давно, я — оптимист.
— К счастью? К счастью, вы сказали? Как вы сказали? Хо-хо! М-да! К счастью!
— Это, к сожалению, мое счастье, профессор.
— Сомневаюсь, весьма сомневаюсь, Василий Иванович!
— Друзья, друзья! Минуточку внимания… Разрешите прорваться в ваш спор на правах хозяина дома!.. — послышался тотчас умиротворяющий мягкий тенор Грекова и звон вилки о бокал. — Прошу одну минуточку терпения!
Беззвучно, как давеча, смеясь, с веселым видом показывая, что не желает никого убеждать, спорить, он поднялся, демонстративно налил себе в бокал шампанского и заговорил шутливо:
— Смею надеяться, что мое показательное действо было всеми недвусмысленно понято. Более того, как председатель ученого совета, должен напомнить, что мы, уважаемые коллеги, забываем о прямой и немаловажной задаче на данный вечер. Мы забыли о наиважнейшей цели нашего внеочередного вечернего заседания. — И Греков красноречивым жестом указал на стол и этим жестом дал до конца понять шутку. — Но, уважаемый Василий Иванович. — Греков добродушно собрал тонкие лучики морщин в уголках лукаво засветившихся глаз, после паузы продолжал: — Но… возьмите, как говорится, память в свои руки и, чуть-чуть забыв про свои седины многоопытных мужей науки, снисходительно вспомните, как очень давно… когда-то в комсомольских ячейках многих из нас тоже ругали за легкомысленность, за всякие там галстуки, за эти… как их… фокстроты, но никто из нас, простите меня, горячо любимый мною Василий Иванович, не свернул с истинного пути! Единицы — о них я не говорю. Молодости свойственна, так сказать, некоторая ересь. Ересь в пределах веры. Ересь во имя веры. Да, правда и доброта! Да, идеал — культ правды. Культ правды! Я за этот культ. Я слушал сейчас своего сына Валерия и от души смеялся, вспоминая свою молодость…
— Твой дядя добряк и либерал, он за мирное сосуществование, брат. Посмотри, как он убедил обе стороны.
Никита не сразу понял, что это сказал Алексей, увидел: Валерий, полуиронически улыбаясь и говоря «прекращаю холодную войну», — словно только что не спорил до озлобления с профессором, — наливал коньяк в его рюмку, и Василий Иванович, не возражая, не протестуя, в ответ снисходительно кивал ему.
— Здесь никто никого не вызовет на дуэль, — безразлично договорил Алексей, грубая рука его с сигаретой лежала на краю стола, воротник сиреневой сорочки врезался в твердую, загорелую шею, какая бывает у боксеров, и эта шея, и темная рука на белой скатерти, и эта его манера хмуриться, как будто все время он перебарывал в себе что-то, вызывали у Никиты настороженность: он вдруг показался ему нелюдимым, жестким, чужим здесь, за столом.
— Вы, кажется, что-то сказали, молодой человек? — различил Никита сниженный голос Василия Ивановича. — Или мне послышалось?
— Я? — равнодушно спросил Алексей. — Вы ко мне обращаетесь?
Рядом бритоголовый профессор шумно сопел, дышал всем своим тучным телом, наклонив багровое лицо к столу. Валерий поставил бутылку, и одновременно с ним Василий Иванович бросил на Алексея острый прислушивающийся взор, и сосед его, молодой, румяный доцент, без пиджака, с деланным вниманием слушавший Грекова, опустил глаза, нервно провел ладонью по залоснившемуся лбу. А Греков все стоял за столом, держа бокал в руке, и говорил проникновенно-мягко, даже растроганным тоном, как обычно говорят юбиляры, о своих легкомысленных ошибках, о своих поисках в молодости. И по тому, как он с высоты прожитой жизни смеялся над этими ошибками, похоже было, что он хотел доброжелательностью своей к тому невозвратимо минувшему разлить некое тихое умиление давно прошедшей юностью, одинаково знакомой многим его седым друзьям за столом, ясную и умиротворяющую доброту вокруг себя, которая всегда мудра в силу своей широты и снисходительна к ошибкам, ибо, не прощая, мы разрушаем мост, по которому каждый когда-то проходил или когда-нибудь должен пройти.
— Ну и силен отец, — шепотом сказал Валерий, восхищенно подмигивая Алексею. — Обожает асфальтовые дорожки. Мастер. И златоуст.
— Пожалуй, — ответил Алексей. — Помнишь проповедь во Владимирской церкви? Вот тот проповедник был златоуст.
— Да, старушки рыдали и сморкались…
— Как вы сказали? — спросил Василий Иванович, корректно наставя ухо в сторону Алексея. — Какая проповедь? Где?
Алексей, прищурясь, взглянул на профессора, как в пустоту, ответил медлительно:
— Извините, профессор, я хочу послушать юбиляра.
Но Греков уже кончил говорить, салфеткой промокал влажный лоб, подбородок и стал чокаться, после чего, смеясь, трогательно расцеловался с кем-то нелепо лохматым, умиленным, пьяно выскочившим с распростертыми объятиями из-за стола, и Никита увидел странно сосредоточенное, как от боли, лицо Алексея. Он смотрел не отрываясь на Дину, потом выпрямился, размеренно и внятно сказал:
— Дина, нам пора!..
Она смеялась на том конце стола, отталкивая волосы со щек, однако услышала его, перестала смеяться, озираясь на Ольгу Сергеевну, на Грекова, по-детски растерянно пожала плечами, но сейчас же вскочила, схватив со стула сумочку, и начала прощаться с замахавшей на нее руками Ольгой Сергеевной, подбежала к Грекову, притронулась губами к его виску, извинительно прозвучал ее тонкий голосок:
— Мы будем скучать. Очень! — Она обернулась к Алексею, крикнула притворно-весело: — Я иду, Алеша!..
— Прошу тебя, — резковато сказал Алексей и, покачивая широкими плечами, пошел к двери.
— Что? Алеша! Это прямо-таки невежливо! Так рано? Так скоропалительно? Рано вставать? — протестующе закричал Греков. — Нет, друзья, помилуйте!.. То, что, я лестно говорил о молодежи, — явная ошибка! Беру немедленно свои слова обратно… Я захвалил молодое поколение! Куда вы?
Возле двери Алексей остановился, медленно поглядел на Грекова, сказал:
— Не надо юмора, отец. Я плохо его понимаю. Но в данном случае ты не ошибся. Да, рано вставать. До свидания. Пошли, Дина.
— А, черт подери! Алешка, подожди! — воскликнул, вскакивая, Валерий и, загремев отодвинутым стулом, вышел следом за Алексеем.
— Одну секунду… я только провожу молодежь! — сказала Ольга Сергеевна, слабо улыбаясь дрожащими уголками рта.
Гости молчали. В комнате почувствовалась вязкая пустота. Было неловко и тихо. Потом послышался неестественно бодрый голос Грекова:
— Друзья, что смолкнул веселия глас?.. Как там у Пушкина? Все-таки не будем еще считать себя дряхлыми стариками, хотя нас и покинула молодежь. Мы еще не все потеряли. Ибо среди нас мой юный племянник, будущность геологии, и самый молодой член-корреспондент, надежда педагогики! Прошу налить в рюмки!..
Никита подождал с минуту, встал и незаметно вышел из столовой. Ему хотелось курить. У него болела то лова.
В конце коридора хлопнула дверь, в передней погас свет, затем оттуда — шаги. Валерий с матерью возвращались в столовую, и Никита, подходя к своей комнате, услышал конец разговора; говорила Ольга Сергеевна:
— …измучилась с ним, бедная девочка. Он просто нетерпим.
— Мама, не надо Шекспира, ей-богу, надоело! — проговорил Валерий. — Ты бы меньше говорила о черт знает каких ужасах! Ты всегда преувеличиваешь и считаешь Алексея исчадием ада! На каком основании, дорогая мама?
— Валя, не груби, я люблю Дину как дочь. Я регулярно помогаю ей деньгами. И сегодня, если хочешь…
— За кого ты их считаешь, за нищих? Зачем ты ей суешь эти деньги? Как говорят — слов нет!
В это время Никита пошевелился около двери, зажег спичку, прикуривая.
— Вы здесь, Никита? — удивленно спросила Ольга Сергеевна. — Но почему вы тоже ушли? Почему у вас такой усталый вид? Что с вами?
Никита ответил:
— Разболелась голова. Хотел пройтись по улице, подышать свежим воздухом.
— Вам дать тройчатку? Пойдемте, я посмотрю в аптечке. Мне не нравится ваш вид. Впрочем, можно понять…
— Нет, спасибо, я не хочу тройчатку.
— Ну хорошо, хорошо… Я вас не буду неволить. Делайте как вам лучше, Валерий! — Она ласково улыбнулась ему. — Неудобно, голубчик. Никита все-таки гость, а ты, так или иначе, хозяин. Тебя ждут.
Ольга Сергеевна пошла в столовую.
— Восторг, да и только, — сказал Валерий и взял Никиту за пуговицу, покрутил ее. — Слушай, как тебе все это?
— Я спать. А завтра — в Ленинград. Уже все, — сказал Никита. — Как тут с билетами? В тот же день можно?
— Чушь! Никуда ты завтра не уедешь! Потом — тебя приглашает к себе Алексей. Это ясно? И как раз завтра. Возражения есть?
— Есть. Почему это я не уеду? До сих пор я распоряжался собой сам.
— Но ты в гостях, братишка, и есть законы гостеприимства. Тем более что ты таинственный родственник! Парень из тайги.
— Вот это ты прав. Дремучий провинциал.
— А! Все геологи в душе провинциалы. Ладно, поговорим завтра. Детских тебе снов. А я пошел в поте лица размахивать картонной рапирой. За что уважаемый Василий Иванович наверняка закатит в семестре двойку. Забавно, хотя и бессмысленно.
— Тогда зачем размахивать? — сказал Никита. — Лучше пятерка в кармане. А по-моему, с профессором у тебя все в порядке. Пятерка обеспечена.
— Фраза сквозь усмешку? А впрочем, какая разница — пятерка, двойка? Все условности, Никитушка. Главное, делай полный вдох и полный выдох. Делай физзарядку под радио.
— Да, Георгий Лаврентьевич, совершенно верно. Мы говорим: молодежь, молодежь, пишем о ней каждодневно, учим, вкладываем в нее светлое и доброе, — с едкой горечью заговорил после тоста Василий Иванович, темные пальцы его сжимались и двигались на столе. — А молодежь… Нет, не вся, Валерий. — Он интонацией выделил это. — Да, не вся! А незначительная часть молодежи, к сожалению…
— Подвержена… — невинно подсказал Валерий, — чему, Василий Иванович?
— Да, вы угадали, — подтвердил, повысив голос, профессор. — Да, этому отвратительному цинизму, этой заемной иронии! Откуда это? И я уже не могу понять своего студента, способного к тому же студента. Мы что же, устарели? — произнес он тоном человека, отчаявшегося доказать очевидную свою правоту, повторил громче: — Какими же методами убеждать? Какими словами? Может быть, что-нибудь объяснит наш уважаемый член-корреспондент?
— На экзаменах он любит спрашивать даты, — сказал Валерий шепотом. — В каком году, какого числа…
— А в датах ты не силен, — усмехнулся Алексей.
Сдерживая раздражение, профессор говорил отчетливо, округляя слова, все за столом услышали его вопрос, и молодой белокурый человек, вдруг с неудовольствием соединив над тонкой переносицей светлые брови, рассчитанно-медленно обернулся к профессору. Но сейчас же Греков, ерзнув на стуле, задержал обеспокоенные глаза на потном, готовом опять к спору лице Валерия, непринужденно улыбаясь, спросил:
— Что там случилось с моим сыном? Кого он там обидел? — И спросил это, соразмеряя в интонации ту меру, которая никого не могла обидеть. — Вы ему, вероятно, Василий Иванович, либерально ставите четверки за красноречие, а он мало готовится к семинарам, ленив, читает, знаете ли, на диване эти… как их… фантастические романы.
— Я не понял смысла вашего вопроса, — сказал молодой белокурый человек с видом государственной усталости. — Извините, не понял.
— Разреши уж, отец, мне ответить проще, — ангинным голосом выговорил Валерий и, потрогав бинт на горле, обратился к профессору. — Даете мне слово для справки, Василий Иванович?
— Нет, голубчик, — снова мягко, но настойчиво ответил за профессора Греков. — Ты, вероятно, слишком много говорил. Ты даже охрип, дорогой. А тебе это вредно. Разреши поговорить и другим!
— То, что вы хотите объяснить, — утомленно произнес Василий Иванович, — я предполагаю… Вы лучше о футболе.
— Я как раз о футболе, профессор, — насмешливо сказал Валерий, навалясь грудью на стол. — Там все ясно: влепил Понедельник гол или не влепил? — Он с вызовом засмеялся.
— Валерий!.. Что за тон! — испуганно вскрикнула Ольга Сергеевна и всплеснула руками. — Ты думаешь что-нибудь, когда говоришь? Какой Понедельник?
— Разумеется, — кивнул Валерию Василий Иванович. — Да, разумеется… — произнес он уже холодно; синеватые его веки были опущены. — Что же вам не ясно?
— Многое, профессор. Перечислить — не хватит пальцев. Зачем уточнять?
— Точность идет от веры. — И веки Василия Ивановича поднялись, тяжелый блеск был под ними. — Ваша самоуверенность еще не перешла, как я вижу, в твердую веру, Валерий! — упорно, так, чтобы слышали все, договорил он. — Да, именно самоуверенность — ваша вера. Не больше.
— На каком основании вы так безапелляционно утверждаете, Василий Иванович? — вмешался тучный, бритоголовый профессор и рассерженно повертел растопыренными пальцами над столом. — Хватили уже через край!
— Боже мой! Нельзя ли прекратить этот ужасный разговор? — взмолилась Ольга Сергеевна. — Василий Иванович, дорогой… Связался бог с младенцем!
— Олечка! — проговорил сквозь досадливое перханье Греков, прикоснувшись к ее локтю. — Младенец наш… не такой уж младенец. — И заговорщицким шепотом сказал что-то молодому человеку, который все недовольнее скашивал брови на Василия Ивановича, как бы очень утомленный этой странной и ненужной настойчивостью профессора.
Упрямый голос Василия Ивановича звучал в тишине:
— Я хотел бы услышать ясный ответ. Во что вы верите, Валерий?
— Слушайте, Василий Иванович, что вы мне учиняете допрос? — не сдерживаясь, горячо заговорил Валерий. — Меня тут назвали младенцем. Вы, может быть, еще скажете, что вы отец, а я дитя? И мы в извечном конфликте? Чушь и ерунда! Хотите знать, во что я верю? Я верю в молодость и верю в старость. Но в ту старость, которая остается молодостью. Верю в правду. В добро. В любовь! Ненавижу бюрократов, догматиков, карьеристов, туполобых дураков, которые отсель досель!.. Еще добавить?
— Не кор-ректно горячитесь, — металлическим тоном выговорил Василий Иванович, опустив веки. — Это уже…
— Прошу прощения, Василий Иванович, корректно я отказываюсь спорить!
— Ну что ж, и прекрасно! Прекрасно. Я тоже ненавижу это категорию людей, названных вами. А дальше?..
«Зачем я здесь сижу, молчу и слушаю все это? — подумал Никита с внезапным и ясным осознанием своей ненужности здесь, глядя на колыхающиеся в папиросном дыму лица гостей. — Мама умерла, ее нет, а я здесь сижу, и какой-то юбилей, и какой-то дотошный профессор, и мой брат Валерий…»
— Диночка! — вдруг позвал Валерий и встал, улыбаясь ей, взъерошил с решимостью жесткий ежик волос. — Давно мы с тобой не танцевали. Может, магнитофон крутанем, а? Составим в соседней комнате свою фракцию, возьмем Никиту…
Валерий, подмигнув Никите, подошел к Дине. А она, не вставая, неуверенно перевела блестящие глаза на Грекова — тот, почему-то прикрыв лоб ладонью, трясся от беззвучного смеха, — затем быстро посмотрела на замкнуто-хмурого Алексея и так отрицательно покачала головой, что волосы замотались по щекам, сказала своим детским голосом:
— Нет, нет!
— Жаль, — проговорил Валерий и подергал галстук, глядя на узкоплечего профессора. — Напрасно, Диночка!
Василий Иванович, плоско сомкнув губы, сидел, выпрямившись над столом, высокий лоб блестел, как влажная кость, и, невозмутимо-корректный, желтой рукой пододвинул тарелочку с салатом, покопался в нем вилкой. Но есть не стал, произнес с едким сожалением все понявшего человека:
— Нет, порой надобно во все колокола бить! Иначе поздно будет. — Он отложил вилку и тяжело блеснул глазами на молодого белокурого человека, как бы особенно предупреждая его. — Пора бы уже прекратить разрушение идеалов. Да, пора!
— Слушайте, коллега! Милый Василий Иванович! — с яростным сопением завозился на своем стуле тучный бритоголовый профессор в расстегнутом на круглом животе пиджаке и, обращая багровое свое лицо к Василию Ивановичу, воздел крупные руки, потряс ими в юмористическом ужасе. — Умоляю, коллега, не обобщайте, не рисуйте погребальных картин, не надо, пощадите! Не набирайте номер пожарной команды!
— К счастью, как я понял давно, я — оптимист.
— К счастью? К счастью, вы сказали? Как вы сказали? Хо-хо! М-да! К счастью!
— Это, к сожалению, мое счастье, профессор.
— Сомневаюсь, весьма сомневаюсь, Василий Иванович!
— Друзья, друзья! Минуточку внимания… Разрешите прорваться в ваш спор на правах хозяина дома!.. — послышался тотчас умиротворяющий мягкий тенор Грекова и звон вилки о бокал. — Прошу одну минуточку терпения!
Беззвучно, как давеча, смеясь, с веселым видом показывая, что не желает никого убеждать, спорить, он поднялся, демонстративно налил себе в бокал шампанского и заговорил шутливо:
— Смею надеяться, что мое показательное действо было всеми недвусмысленно понято. Более того, как председатель ученого совета, должен напомнить, что мы, уважаемые коллеги, забываем о прямой и немаловажной задаче на данный вечер. Мы забыли о наиважнейшей цели нашего внеочередного вечернего заседания. — И Греков красноречивым жестом указал на стол и этим жестом дал до конца понять шутку. — Но, уважаемый Василий Иванович. — Греков добродушно собрал тонкие лучики морщин в уголках лукаво засветившихся глаз, после паузы продолжал: — Но… возьмите, как говорится, память в свои руки и, чуть-чуть забыв про свои седины многоопытных мужей науки, снисходительно вспомните, как очень давно… когда-то в комсомольских ячейках многих из нас тоже ругали за легкомысленность, за всякие там галстуки, за эти… как их… фокстроты, но никто из нас, простите меня, горячо любимый мною Василий Иванович, не свернул с истинного пути! Единицы — о них я не говорю. Молодости свойственна, так сказать, некоторая ересь. Ересь в пределах веры. Ересь во имя веры. Да, правда и доброта! Да, идеал — культ правды. Культ правды! Я за этот культ. Я слушал сейчас своего сына Валерия и от души смеялся, вспоминая свою молодость…
— Твой дядя добряк и либерал, он за мирное сосуществование, брат. Посмотри, как он убедил обе стороны.
Никита не сразу понял, что это сказал Алексей, увидел: Валерий, полуиронически улыбаясь и говоря «прекращаю холодную войну», — словно только что не спорил до озлобления с профессором, — наливал коньяк в его рюмку, и Василий Иванович, не возражая, не протестуя, в ответ снисходительно кивал ему.
— Здесь никто никого не вызовет на дуэль, — безразлично договорил Алексей, грубая рука его с сигаретой лежала на краю стола, воротник сиреневой сорочки врезался в твердую, загорелую шею, какая бывает у боксеров, и эта шея, и темная рука на белой скатерти, и эта его манера хмуриться, как будто все время он перебарывал в себе что-то, вызывали у Никиты настороженность: он вдруг показался ему нелюдимым, жестким, чужим здесь, за столом.
— Вы, кажется, что-то сказали, молодой человек? — различил Никита сниженный голос Василия Ивановича. — Или мне послышалось?
— Я? — равнодушно спросил Алексей. — Вы ко мне обращаетесь?
Рядом бритоголовый профессор шумно сопел, дышал всем своим тучным телом, наклонив багровое лицо к столу. Валерий поставил бутылку, и одновременно с ним Василий Иванович бросил на Алексея острый прислушивающийся взор, и сосед его, молодой, румяный доцент, без пиджака, с деланным вниманием слушавший Грекова, опустил глаза, нервно провел ладонью по залоснившемуся лбу. А Греков все стоял за столом, держа бокал в руке, и говорил проникновенно-мягко, даже растроганным тоном, как обычно говорят юбиляры, о своих легкомысленных ошибках, о своих поисках в молодости. И по тому, как он с высоты прожитой жизни смеялся над этими ошибками, похоже было, что он хотел доброжелательностью своей к тому невозвратимо минувшему разлить некое тихое умиление давно прошедшей юностью, одинаково знакомой многим его седым друзьям за столом, ясную и умиротворяющую доброту вокруг себя, которая всегда мудра в силу своей широты и снисходительна к ошибкам, ибо, не прощая, мы разрушаем мост, по которому каждый когда-то проходил или когда-нибудь должен пройти.
— Ну и силен отец, — шепотом сказал Валерий, восхищенно подмигивая Алексею. — Обожает асфальтовые дорожки. Мастер. И златоуст.
— Пожалуй, — ответил Алексей. — Помнишь проповедь во Владимирской церкви? Вот тот проповедник был златоуст.
— Да, старушки рыдали и сморкались…
— Как вы сказали? — спросил Василий Иванович, корректно наставя ухо в сторону Алексея. — Какая проповедь? Где?
Алексей, прищурясь, взглянул на профессора, как в пустоту, ответил медлительно:
— Извините, профессор, я хочу послушать юбиляра.
Но Греков уже кончил говорить, салфеткой промокал влажный лоб, подбородок и стал чокаться, после чего, смеясь, трогательно расцеловался с кем-то нелепо лохматым, умиленным, пьяно выскочившим с распростертыми объятиями из-за стола, и Никита увидел странно сосредоточенное, как от боли, лицо Алексея. Он смотрел не отрываясь на Дину, потом выпрямился, размеренно и внятно сказал:
— Дина, нам пора!..
Она смеялась на том конце стола, отталкивая волосы со щек, однако услышала его, перестала смеяться, озираясь на Ольгу Сергеевну, на Грекова, по-детски растерянно пожала плечами, но сейчас же вскочила, схватив со стула сумочку, и начала прощаться с замахавшей на нее руками Ольгой Сергеевной, подбежала к Грекову, притронулась губами к его виску, извинительно прозвучал ее тонкий голосок:
— Мы будем скучать. Очень! — Она обернулась к Алексею, крикнула притворно-весело: — Я иду, Алеша!..
— Прошу тебя, — резковато сказал Алексей и, покачивая широкими плечами, пошел к двери.
— Что? Алеша! Это прямо-таки невежливо! Так рано? Так скоропалительно? Рано вставать? — протестующе закричал Греков. — Нет, друзья, помилуйте!.. То, что, я лестно говорил о молодежи, — явная ошибка! Беру немедленно свои слова обратно… Я захвалил молодое поколение! Куда вы?
Возле двери Алексей остановился, медленно поглядел на Грекова, сказал:
— Не надо юмора, отец. Я плохо его понимаю. Но в данном случае ты не ошибся. Да, рано вставать. До свидания. Пошли, Дина.
— А, черт подери! Алешка, подожди! — воскликнул, вскакивая, Валерий и, загремев отодвинутым стулом, вышел следом за Алексеем.
— Одну секунду… я только провожу молодежь! — сказала Ольга Сергеевна, слабо улыбаясь дрожащими уголками рта.
Гости молчали. В комнате почувствовалась вязкая пустота. Было неловко и тихо. Потом послышался неестественно бодрый голос Грекова:
— Друзья, что смолкнул веселия глас?.. Как там у Пушкина? Все-таки не будем еще считать себя дряхлыми стариками, хотя нас и покинула молодежь. Мы еще не все потеряли. Ибо среди нас мой юный племянник, будущность геологии, и самый молодой член-корреспондент, надежда педагогики! Прошу налить в рюмки!..
Никита подождал с минуту, встал и незаметно вышел из столовой. Ему хотелось курить. У него болела то лова.
В конце коридора хлопнула дверь, в передней погас свет, затем оттуда — шаги. Валерий с матерью возвращались в столовую, и Никита, подходя к своей комнате, услышал конец разговора; говорила Ольга Сергеевна:
— …измучилась с ним, бедная девочка. Он просто нетерпим.
— Мама, не надо Шекспира, ей-богу, надоело! — проговорил Валерий. — Ты бы меньше говорила о черт знает каких ужасах! Ты всегда преувеличиваешь и считаешь Алексея исчадием ада! На каком основании, дорогая мама?
— Валя, не груби, я люблю Дину как дочь. Я регулярно помогаю ей деньгами. И сегодня, если хочешь…
— За кого ты их считаешь, за нищих? Зачем ты ей суешь эти деньги? Как говорят — слов нет!
В это время Никита пошевелился около двери, зажег спичку, прикуривая.
— Вы здесь, Никита? — удивленно спросила Ольга Сергеевна. — Но почему вы тоже ушли? Почему у вас такой усталый вид? Что с вами?
Никита ответил:
— Разболелась голова. Хотел пройтись по улице, подышать свежим воздухом.
— Вам дать тройчатку? Пойдемте, я посмотрю в аптечке. Мне не нравится ваш вид. Впрочем, можно понять…
— Нет, спасибо, я не хочу тройчатку.
— Ну хорошо, хорошо… Я вас не буду неволить. Делайте как вам лучше, Валерий! — Она ласково улыбнулась ему. — Неудобно, голубчик. Никита все-таки гость, а ты, так или иначе, хозяин. Тебя ждут.
Ольга Сергеевна пошла в столовую.
— Восторг, да и только, — сказал Валерий и взял Никиту за пуговицу, покрутил ее. — Слушай, как тебе все это?
— Я спать. А завтра — в Ленинград. Уже все, — сказал Никита. — Как тут с билетами? В тот же день можно?
— Чушь! Никуда ты завтра не уедешь! Потом — тебя приглашает к себе Алексей. Это ясно? И как раз завтра. Возражения есть?
— Есть. Почему это я не уеду? До сих пор я распоряжался собой сам.
— Но ты в гостях, братишка, и есть законы гостеприимства. Тем более что ты таинственный родственник! Парень из тайги.
— Вот это ты прав. Дремучий провинциал.
— А! Все геологи в душе провинциалы. Ладно, поговорим завтра. Детских тебе снов. А я пошел в поте лица размахивать картонной рапирой. За что уважаемый Василий Иванович наверняка закатит в семестре двойку. Забавно, хотя и бессмысленно.
— Тогда зачем размахивать? — сказал Никита. — Лучше пятерка в кармане. А по-моему, с профессором у тебя все в порядке. Пятерка обеспечена.
— Фраза сквозь усмешку? А впрочем, какая разница — пятерка, двойка? Все условности, Никитушка. Главное, делай полный вдох и полный выдох. Делай физзарядку под радио.
5
«Да, это уже все. Мне нечего здесь делать, — думал с решительностью Никита, спускаясь в лифте, мучаясь от боли в виске, которая не отпускала после вчерашнего вечера. — Куда это еще меня приглашает Валерий? К Алексею? Но зачем, зачем к нему? Все это не нужно мне».
И он вышел из парадного. Была середина дня, жгучее солнце, самые жаркие часы.
Перед подъездом, насвистывая в ожидании, слегка раскачиваясь на длинных ногах, обтянутых брюками, ходил под тополями Валерий, задумчиво играл ключом от машины — наматывал и разматывал цепочку вокруг пальца; бинта уже не было на горле, расстегнутый воротник шелковой тенниски свободно открывал шею, лицо тщательно выбрито, влажные волосы причесаны, блестели, как будто он только что принял прохладный душ, и был бодр, свеж. Валерий, увидев Никиту, подкинул ключик на ладони, с улыбкой сказал:
— Если сказать, что у тебя счастливая физиономия, — это бессовестная лакировка действительности! Голова болит?
— Вот что. Мне нужно на вокзал. В справочное бюро. Узнать насчет билета, — проговорил Никита. — Это можно сделать?
— Не волнуйся, я все беру на себя. И бюро и вокзал. Только не сегодня. Сегодня я тебе покажу чудо — необыкновенный уголок Москвы. И заедем к Алексею. В Ленинграде, надеюсь, у тебя братьев нет?
— Это что, твоя машина?
— Хочешь сказать, что избалованный профессорский сынок имеет свою машину? Пошло и банально, как в фельетоне о перевоспитании тунеядца. Нет, эта взята напрокат, что может сделать каждый смертный. Я за государственную собственность. Я член ВЛКСМ и против обогащения. Теория прибавочной стоимости изучена по источникам, а не по конспектам. Садись, братень.
— Зачем мы должны ехать к Алексею?
— Он хочет с тобой познакомиться.
— Мы уже.
— Что значит «уже»? Никаких «уже». Поехали. Алексей — это Алексей.
— Что это значит?
— Садись и не задавай вопросов.
— Странно!
Машина стояла в тени тротуара — это была довольно старая, заезженная, но еще крепкая «Победа» грязно-стального цвета, капот и крылья покрыты налетом пыли, левое крыло заметно помято, наспех и грубо закрашено. Валерий открыл дверцу, влез в машину, распахнул дверцу Никите, не без удовольствия откинулся на горячем сиденье, сказал:
— Два года назад освоил эту механику под идейным руководством Алексея и зауважал себя. Это все-таки неплохо придумано, Никитушка; руль, колеса, педаль газа — все тебя слушается. Это знакомо тебе?
— Нет.
— Тогда мне жаль тебя. Хотя жалость, как нас учили в школе, унижает человека. Откуда цитата?
— Слушай, почему ты не записываешь за собой остроты? Носил бы записную книжку…
— А ты знаешь, твоя ершистость, Никитушка, — это очень мне нравится. Но, по-моему, брат, ты за что-то дуешься на меня? За что?
— Понимай как хочешь. А все-таки тебе нужно было бы сниматься в каком-нибудь фильме — у тебя здорово бы получилось. У тебя способности.
— Ну уж прости — другим быть не могу. Так уж запрограммирован.
Они выехали из арбатского переулка, понеслись вдоль бульваров по улице, туго бьющей в открытые окна мягким жаром асфальта, мимо солнечной и густой зелени над железной оградой, мимо летней пестроты тротуаров, зеркал парикмахерских, мимо кривых изгибов тупиков, странно немноголюдных в этот раскаленный июльский час, с прохладными тенями каменных арок. Мотор, набирая скорость, ровно гудел, сквозняки, охлаждая лицо, шевелили волосы Никиты раздражающе щекотными прикосновениями летевшего в окна ветра.
«Зачем я все-таки еду? — подумал он. — Я не хочу ехать, но еду… Да, это какая-то нерешительность. Что это со мной? Все делаю не то, что хочу. И тоже идиотски острю, как будто так важно все, что говорит Валерий. Но он наверняка играет и почти не думает о том, что говорит. Почему он раздражает меня?»
— Знаешь, что такое бывшая Большая Татарская? — заговорил Валерий, зубами вытянув из пачки сигарету. — Никогда не слышал? Замоскворечье — знаменитая история купечества. Геологи равнодушны к истории?
Никита не ответил.
От узкого, грохочущего, визжащего трамваями перекрестка Пятницкой повернули в кривой переулок, затем выехали на просторную, бело залитую солнцем мостовую — и отдалился грохот трамваев, пошли справа я слева разно покрашенные деревянные заборы под тополями, двухэтажные дома с чердаками, низкими окнами, замелькали сквозь давно снятые ворота заросшие травой зеленые дворики, дощатые сарайчики в глубине их, обитые ржавым железом голубятни с сетчатыми нагулами — всюду зелень, солнце, тени, дремотное спокойствие летнего дня.
— А что… — сказал Валерий. — В этом что-то было! Тишина, покой, пуховая постель и жаркие объятия покорной жены на скрипучей кровати. Завидую купцам первой гильдии! Жили себе, почесываясь. И понятия не имели, что такое бикини или радиация. Ошеломлял лишь размер самовара у соседа. А, старикашка?
— Ты трепач, что я понял, трепач первой гильдии, — проговорил Никита, потирая болевший висок. — Я вчера это заметил. Ты можешь трепаться тридцать часов в сутки. Неужели не надоедает? Потом все эти «старикашки» и всякая такая дребедень устарели давно.
— Не следишь за современной литературой, Никитушка. А литература — что? Литература отображает и изображает жизнь. — Валерий засмеялся.
— Ну, можно помолчать? Честное слово, напоминаешь включенный магнитофон. Неужели не устаешь?
— Будущая профессия, милый. Я же историк. Бесконечная тренировка языка. Привык. Язык мой — хлеб мой.
— Именно хлеб! Вчера ты здорово резал правду-матку профессору, заслушаешься! Хорошо, что не полез к нему целоваться. Я ожидал. Все шло к тому. Но скажи, для чего ты начал тот спор?
— Дитя ты, дитя! Наш спор с тобой бессмыслен, — ответил Валерий, смеясь. — Понимаю, Никитушка, ты ходишь еще в детских штанишках наивности. А жизнь не апельсин. Вся соткана из противоречий. Все. Прекращаю дискуссию. Приехали.
Он круто повернул машину во двор, тесный от деревянных сараев, и, не сбавляя газа, проехал в узком проходе меж оград сочно зеленеющих палисадников, остановил машину на заднем дворике, тихом, знойном, сплошь заросшем травой и ромашками. Низкий одноэтажный дом едва был виден под разросшимися деревьями; на старых его стенах, на скосившемся крыльце, на новой «Волге» под навесом тополей — везде желтели солнечные пятна; и потянуло сразу чуть сыровато от земли, пресно запахло травой, и чем-то покойным, провинциальным повеяло от разомлевших на жаре нежных деревенских ромашек в палисадниках, от ветхих, рассохшихся ступеней крыльца дома, в котором полутьма прохлады стояла в пустых окнах.
Никого не было здесь. Валерий посигналил дважды, распахнул дверцу, превесело крикнул:
— Привет, провинциалы! Мирно спите? Если не ошибаюсь, все смылись из этого дома.
И Никита, вылезший из машины вместе с Валерием, несколько напряженный от этой странной тишины маленького, немосковского дворика, тотчас увидел, как из-под «Волги» высунулись мускулистые с задранными штанинами ноги в кедах, задвигались по траве, затем глуховатый голос размеренно ответил:
— А без ажиотажа можно?
Валерий присел на корточки, играя ключиком.
— Привет, Алеша! Вылезай! И не жестикулируй ногами. Я привез гостя.
Мускулистые ноги в кедах не спеша выдвинулись из-под машины, от движения задралась рубаха, обнажая плоский сильный живот, и Алексей вылез из-под «Волги», сел на траве, — рукава до локтей засучены, руки измазаны маслом; тыльной стороной ладони провел по смуглой щеке, внимательные темно-карие глаза изучающе оглядели Никиту с ног до головы, задержались на его настороженном лице.
— Здорово, Никита, — проговорил Алексей. — Мы ведь с тобой почти незнакомы. Верно?
Никита выжидающе смотрел на него, пытаясь найти сходство этого грубовато-смуглого парня в кедах, в темной, испачканной маслом рубашке с тем Алексеем, которого он видел вчера, но ничего, казалось, общего не было.
— Здравствуйте, — официально сказал Никита.
— Не здравствуйте, а здравствуй, — поправил Алексей и вытер ладони тряпкой, не спуская прищуренных глаз с Никиты. — Пойдем, брат. На крыльце покурим. А ну-ка, Валька, — он строго кивнул Валерию, — возьми масленку да смажь рулевые тяги. Только как свою. Ясно?
Он был среднего роста — не выше Никиты, но крепче, прочнее его; мускулистые руки, загорелое дотемна лицо, плотная, прямая шея вызывали мысль о грубой силе, лишь узкий треугольник кожи на груди, видный в распахнутом вороте сатиновой рубашки, совсем не тронутый загаром, был неправдоподобно белым.
— Значит, приехал, Никита? Вот теперь, кажется, познакомились.
— Ваша мать, Ольга Сергеевна, сказала мне… — проговорил серьезно Никита.
— Ольга Сергеевна не моя мать.
— Я… не понял, — пробормотал Никита, удивленный его равнодушием, как будто Алексей говорил о человеке чужом, незнакомом и мало интересующем его.
И он вышел из парадного. Была середина дня, жгучее солнце, самые жаркие часы.
Перед подъездом, насвистывая в ожидании, слегка раскачиваясь на длинных ногах, обтянутых брюками, ходил под тополями Валерий, задумчиво играл ключом от машины — наматывал и разматывал цепочку вокруг пальца; бинта уже не было на горле, расстегнутый воротник шелковой тенниски свободно открывал шею, лицо тщательно выбрито, влажные волосы причесаны, блестели, как будто он только что принял прохладный душ, и был бодр, свеж. Валерий, увидев Никиту, подкинул ключик на ладони, с улыбкой сказал:
— Если сказать, что у тебя счастливая физиономия, — это бессовестная лакировка действительности! Голова болит?
— Вот что. Мне нужно на вокзал. В справочное бюро. Узнать насчет билета, — проговорил Никита. — Это можно сделать?
— Не волнуйся, я все беру на себя. И бюро и вокзал. Только не сегодня. Сегодня я тебе покажу чудо — необыкновенный уголок Москвы. И заедем к Алексею. В Ленинграде, надеюсь, у тебя братьев нет?
— Это что, твоя машина?
— Хочешь сказать, что избалованный профессорский сынок имеет свою машину? Пошло и банально, как в фельетоне о перевоспитании тунеядца. Нет, эта взята напрокат, что может сделать каждый смертный. Я за государственную собственность. Я член ВЛКСМ и против обогащения. Теория прибавочной стоимости изучена по источникам, а не по конспектам. Садись, братень.
— Зачем мы должны ехать к Алексею?
— Он хочет с тобой познакомиться.
— Мы уже.
— Что значит «уже»? Никаких «уже». Поехали. Алексей — это Алексей.
— Что это значит?
— Садись и не задавай вопросов.
— Странно!
Машина стояла в тени тротуара — это была довольно старая, заезженная, но еще крепкая «Победа» грязно-стального цвета, капот и крылья покрыты налетом пыли, левое крыло заметно помято, наспех и грубо закрашено. Валерий открыл дверцу, влез в машину, распахнул дверцу Никите, не без удовольствия откинулся на горячем сиденье, сказал:
— Два года назад освоил эту механику под идейным руководством Алексея и зауважал себя. Это все-таки неплохо придумано, Никитушка; руль, колеса, педаль газа — все тебя слушается. Это знакомо тебе?
— Нет.
— Тогда мне жаль тебя. Хотя жалость, как нас учили в школе, унижает человека. Откуда цитата?
— Слушай, почему ты не записываешь за собой остроты? Носил бы записную книжку…
— А ты знаешь, твоя ершистость, Никитушка, — это очень мне нравится. Но, по-моему, брат, ты за что-то дуешься на меня? За что?
— Понимай как хочешь. А все-таки тебе нужно было бы сниматься в каком-нибудь фильме — у тебя здорово бы получилось. У тебя способности.
— Ну уж прости — другим быть не могу. Так уж запрограммирован.
Они выехали из арбатского переулка, понеслись вдоль бульваров по улице, туго бьющей в открытые окна мягким жаром асфальта, мимо солнечной и густой зелени над железной оградой, мимо летней пестроты тротуаров, зеркал парикмахерских, мимо кривых изгибов тупиков, странно немноголюдных в этот раскаленный июльский час, с прохладными тенями каменных арок. Мотор, набирая скорость, ровно гудел, сквозняки, охлаждая лицо, шевелили волосы Никиты раздражающе щекотными прикосновениями летевшего в окна ветра.
«Зачем я все-таки еду? — подумал он. — Я не хочу ехать, но еду… Да, это какая-то нерешительность. Что это со мной? Все делаю не то, что хочу. И тоже идиотски острю, как будто так важно все, что говорит Валерий. Но он наверняка играет и почти не думает о том, что говорит. Почему он раздражает меня?»
— Знаешь, что такое бывшая Большая Татарская? — заговорил Валерий, зубами вытянув из пачки сигарету. — Никогда не слышал? Замоскворечье — знаменитая история купечества. Геологи равнодушны к истории?
Никита не ответил.
От узкого, грохочущего, визжащего трамваями перекрестка Пятницкой повернули в кривой переулок, затем выехали на просторную, бело залитую солнцем мостовую — и отдалился грохот трамваев, пошли справа я слева разно покрашенные деревянные заборы под тополями, двухэтажные дома с чердаками, низкими окнами, замелькали сквозь давно снятые ворота заросшие травой зеленые дворики, дощатые сарайчики в глубине их, обитые ржавым железом голубятни с сетчатыми нагулами — всюду зелень, солнце, тени, дремотное спокойствие летнего дня.
— А что… — сказал Валерий. — В этом что-то было! Тишина, покой, пуховая постель и жаркие объятия покорной жены на скрипучей кровати. Завидую купцам первой гильдии! Жили себе, почесываясь. И понятия не имели, что такое бикини или радиация. Ошеломлял лишь размер самовара у соседа. А, старикашка?
— Ты трепач, что я понял, трепач первой гильдии, — проговорил Никита, потирая болевший висок. — Я вчера это заметил. Ты можешь трепаться тридцать часов в сутки. Неужели не надоедает? Потом все эти «старикашки» и всякая такая дребедень устарели давно.
— Не следишь за современной литературой, Никитушка. А литература — что? Литература отображает и изображает жизнь. — Валерий засмеялся.
— Ну, можно помолчать? Честное слово, напоминаешь включенный магнитофон. Неужели не устаешь?
— Будущая профессия, милый. Я же историк. Бесконечная тренировка языка. Привык. Язык мой — хлеб мой.
— Именно хлеб! Вчера ты здорово резал правду-матку профессору, заслушаешься! Хорошо, что не полез к нему целоваться. Я ожидал. Все шло к тому. Но скажи, для чего ты начал тот спор?
— Дитя ты, дитя! Наш спор с тобой бессмыслен, — ответил Валерий, смеясь. — Понимаю, Никитушка, ты ходишь еще в детских штанишках наивности. А жизнь не апельсин. Вся соткана из противоречий. Все. Прекращаю дискуссию. Приехали.
Он круто повернул машину во двор, тесный от деревянных сараев, и, не сбавляя газа, проехал в узком проходе меж оград сочно зеленеющих палисадников, остановил машину на заднем дворике, тихом, знойном, сплошь заросшем травой и ромашками. Низкий одноэтажный дом едва был виден под разросшимися деревьями; на старых его стенах, на скосившемся крыльце, на новой «Волге» под навесом тополей — везде желтели солнечные пятна; и потянуло сразу чуть сыровато от земли, пресно запахло травой, и чем-то покойным, провинциальным повеяло от разомлевших на жаре нежных деревенских ромашек в палисадниках, от ветхих, рассохшихся ступеней крыльца дома, в котором полутьма прохлады стояла в пустых окнах.
Никого не было здесь. Валерий посигналил дважды, распахнул дверцу, превесело крикнул:
— Привет, провинциалы! Мирно спите? Если не ошибаюсь, все смылись из этого дома.
И Никита, вылезший из машины вместе с Валерием, несколько напряженный от этой странной тишины маленького, немосковского дворика, тотчас увидел, как из-под «Волги» высунулись мускулистые с задранными штанинами ноги в кедах, задвигались по траве, затем глуховатый голос размеренно ответил:
— А без ажиотажа можно?
Валерий присел на корточки, играя ключиком.
— Привет, Алеша! Вылезай! И не жестикулируй ногами. Я привез гостя.
Мускулистые ноги в кедах не спеша выдвинулись из-под машины, от движения задралась рубаха, обнажая плоский сильный живот, и Алексей вылез из-под «Волги», сел на траве, — рукава до локтей засучены, руки измазаны маслом; тыльной стороной ладони провел по смуглой щеке, внимательные темно-карие глаза изучающе оглядели Никиту с ног до головы, задержались на его настороженном лице.
— Здорово, Никита, — проговорил Алексей. — Мы ведь с тобой почти незнакомы. Верно?
Никита выжидающе смотрел на него, пытаясь найти сходство этого грубовато-смуглого парня в кедах, в темной, испачканной маслом рубашке с тем Алексеем, которого он видел вчера, но ничего, казалось, общего не было.
— Здравствуйте, — официально сказал Никита.
— Не здравствуйте, а здравствуй, — поправил Алексей и вытер ладони тряпкой, не спуская прищуренных глаз с Никиты. — Пойдем, брат. На крыльце покурим. А ну-ка, Валька, — он строго кивнул Валерию, — возьми масленку да смажь рулевые тяги. Только как свою. Ясно?
Он был среднего роста — не выше Никиты, но крепче, прочнее его; мускулистые руки, загорелое дотемна лицо, плотная, прямая шея вызывали мысль о грубой силе, лишь узкий треугольник кожи на груди, видный в распахнутом вороте сатиновой рубашки, совсем не тронутый загаром, был неправдоподобно белым.
— Значит, приехал, Никита? Вот теперь, кажется, познакомились.
— Ваша мать, Ольга Сергеевна, сказала мне… — проговорил серьезно Никита.
— Ольга Сергеевна не моя мать.
— Я… не понял, — пробормотал Никита, удивленный его равнодушием, как будто Алексей говорил о человеке чужом, незнакомом и мало интересующем его.