временах головорезов. Откуда тебе-то, Борхес, знать о головорезах?
Он посмотрел на меня с простодушным изумлением.
-- Я изучал документы. Он прервал:
-- Документы -- это слова. Мне документы ни к чему. Я знаю самих этих
людей. -- Минуту помолчав, он добавил, словно открывая секрет: -- Я --
племянник Хуана Мураньи.
Из поножовщиков Палермо девяностых годов Муранья был самым известным.
Трапани пояснил:
-- Моя тетушка Флорентина была его женой. Это может тебя
заинтересовать.
Прорывавшийся кое-где риторический пафос и некоторые слишком длинные
фразы наводили на мысль, что он рассказывает свою историю не впервые.
Матери всегда не нравилось, что сестра связала жизнь с Хуаном Мураньей:
он так и остался для нее грубым животным, а для тети Флорентины был
человеком
действия. О его кончине ходили разные слухи. Иные уверяли, что как-то
ночью, мертвецки пьяный, он вывалился из своей коляски на углу улицы
Коронель и размозжил голову о камень. Рассказывали еще, что его искала
полиция и он бежал в Уругвай. Моя мать, никогда не переживавшая за своего
зятя, ничего мне не объясняла. А я был еще мал и не помнил его.
В год столетнего юбилея мы жили в переулке Рассела, в длинном и тесном
особняке. Черный ход, обычно закрытый на ключ, вел на улицу Святого
Сальвадора. Тетушка, тогда уже в годах и со странностями, ютилась в комнатке
наверху. Худая и ширококостая, она была -- или казалась мне -- очень рослой
и чаще молчала. Не терпя свежего воздуха, тетя не покидала дома и не любила,
когда входили к ней. Я не раз замечал, как она таскает и прячет пищу со
стола. В квартале поговаривали, что после смерти или исчезновения Мураньи
она слегка помешалась. Помню ее всегда в черном. Еще у нее была привычка
разговаривать с собой.
Особняк принадлежал некоему сеньору Лучесси, хозяину цирюльни в районе
Барракас. Мать шила на дому, но дела наши были плохи. Не понимая всего, я
ловил произносимые шепотом слова "судебная повестка", "опись имущества",
"выселение за неуплату". Мать впала в уныние, а тетя упорно твердила: "Хуан
не допустит, чтобы какой-то гринго вышвырнул нас на улицу". Каждый раз -- мы
уже знали это наизусть -- она рассказывала, что произошло с одним наглецом
из южных кварталов, который позволил себе усомниться в храбрости ее мужа.
Узнав об этом, Муранья не пожалел времени, добрался до другого конца города,
отыскал нахала, прикончил его ударом ножа и сбросил труп в Риачуэло. Был ли
такой случай на самом деле, не знаю; важно, что его рассказывали и верили в
него.
Засыпая, я уже видел себя беспризорником, ночующим на пустырях улицы
Серрано, попрошайкой или разносчиком персиков. Последнее мне даже нравилось,
поскольку освобождало от школьных занятий.
Не помню, сколько длились наши тревоги. Твой покойный отец как-то
сказал при мне, что время не делится на дни, как состояние -- на сентаво или
песо: все песо одинаковы, тогда как любой день, а то и любой час -- иные.
Вряд ли я тогда понял, что он имел в виду, но фраза врезалась в память.
Однажды ночью я увидел сон, закончившийся кошмаром. Мне приснился дядя
Хуан. Я не знал его, но воображал коренастым, с примесью индейской крови,
редкими усами и спутанной шевелюрой. Мы шли на Юг через каменоломни и
бурьян, но и бурьян и каменоломни были улицей Темзы. Солнце стояло высоко.
Дядя Хуан был в черном. Он остановился перед какими-то мостками через
расщелину. Руку он держал под пиджаком, у сердца, но как будто не
вытаскивая, а, наоборот, пряча оружие. Печальным голосом он сказал: "До чего
я переменился". Он вынул руку, и я увидел ястребиные когти. Я с криком
очнулся в темноте.
Наутро мать приказала проводить ее к Лучесси. Я знал, что она идет
просить отсрочки и, наверное, берет меня с собой, чтобы домохозяин увидел ее
беззащитность. Сестре она не сказала ни слова: та ни за что бы не позволила
ей так унижаться. Раньше я не бывал в Барракас, мне казалось, что там куда
многолюдней, больше лавок и меньше заброшенных участков. Повернув за угол,
мы увидели возле нужного нам дома полицию и толпу. Переходя от группы к
группе, один из местных рассказывал, что в три часа утра проснулся от стука;
он слышал, как дверь дома открылась и кто-то вошел. Дверь осталась
незапертой, а утром полуодетого Лучесси нашли лежащим в прихожей. Его
закололи ножом. Он жил один, виновных не обнаружили. В доме ничего не
пропало. Кто-то вспомнил, что в последнее время убитый почти совсем ослеп.
Другой веско добавил: "Видно, пришел его час". Слова и тон произвели на меня
впечатление; с годами я убедился, что в таких случаях всегда отыскивается
резонер, делающий подобное открытие.
Собравшиеся у гроба предложили нам кофе, я взял , Чашку. В ящике вместо
покойника лежала восковая кукла. Я сказал об этом матери; один из
присутствовавших улыбнулся и объяснил, что эта кукла в черном и есть сеньор
Лучесси. Ошеломленный, я встал посмотреть. Матери пришлось дернуть меня за
руку.
Долгие месяцы все вокруг ни о чем другом не ГОВОРИЛИ. Убийства в ту
пору случались редко: вспомни, сколько шума поднялось из-за дела Мелены,
Кампаны и Сильетеро. Единственным человеком в Буэнос-Айресе, кто и бровью не
повел, была тетушка Флорентина. Со старушечьим упрямством она повторяла:
-- Говорила я вам, что Хуан не позволит какому-то гринго выставить нас
на улицу.
Однажды утром ливмя лил дождь. В школу я идти не мог и рыскал по дому.
Так я попал наверх. Тетушка сидела, сложив руки; казалось, она отсутствует.
Комнатка пропахла сыростью. В одном углу была железная кровать с четками,
перекинутыми через спинку, в другом -- деревянный сундук для платья. На
беленой стене висела дешевая литография, изображавшая Богоматерь. На ночном
столике торчал подсвечник.
Не поднимая глаз, тетушка сказала:
-- Знаю, зачем ты пришел. Тебя послала твоя мать. Ей все невдомек, как
это Хуану удалось нас спасти.
-- Хуану? -- растерялся я. -- Хуан умер десять лет назад.
-- Хуан здесь, -- возразила она. -- Хочешь посмотреть на него?
Она выдвинула ящик стола и достала нож. И уже помягчевшим голосом
добавила:
-- Вот он. Я знала: он меня не покинет. Второго такого не было на
свете. Он не дал гринго и духа перевести.
И только тут я все понял. Эта жалкая, выжившая из ума старуха убила
Лучесси. Одержимая ненавистью, безумием, а может быть, любовью -- кто знает?
-- она выбралась через черный ход, темной ночью одолела улицу, нашла наконец
нужный дом и вот этими большими костлявыми руками воткнула нож. Нож был
Мураньей, мертвым, которого она по-прежнему боготворила.
До сих пор не знаю, открылась ли тетушка моей матери. Перед самым нашим
выселением она умерла.
Здесь Трапани закончил свой рассказ. Больше мы не виделись. В истории
этой женщины, вдовы, которая спутала своего мужа -- своего тигра -- с
оставшейся от него вещью, орудием его жестокости, мне чудится некий символ.
Человек по имени Хуан Муранья проходил когда-то по улицам моего детства, он
познал то, что должен познать каждый, и в конце концов изведал вкус смерти,
чтобы потом обратиться в нож, сегодня -- в воспоминание о ноже, а завтра --
в забвение, которого не избегнет никто

    Борхес Хорхе Луис. История Росендо Хуареса




Перевод Перевод В. Кулагиной-Ярцовой

Сусане Бомбаль
Было одиннадцать вечера. Я вошел в альмасен на пересечении улиц
Боливара и Венесуэлы, где теперь бар. Из угла меня окликнул человек. В его
манере было что-то властное, во всяком случае, я сразу повиновался. Он сидел
за одним из столиков, и я почему-то решил, что он здесь давно, перед пустой
рюмкой. Он был среднего роста, похож на простого ремесленника или
крестьянина прежних времен. Его негустые усы были с проседью. Недоверчивый,
как все столичные жители, он не расстался с шарфом. Он пригласил меня
выпить. Я сел, и мы разговорились. Это было в тридцатые годы. Человек
сказал:
-- Вы обо мне только слышали, но я-то вас знаю, сеньор. Я Росендо
Хуарес. Покойный Паредес рассказывал вам обо мне. У старика были свои
причуды; он любил приврать, и не затем, чтобы обмануть, а чтобы развлечь
людей. Сейчас, когда нам обоим нечего делать, я расскажу, что на самом деле
произошло в ту ночь. Ночь, когда был убит Резатель. Вы, сеньор, описали это
в рассказе, которого я не в состоянии оценить, но хочу, чтобы вы знали
правду, а не только вранье.
Он помолчал, как бы припоминая, и продолжал:
-- Бывают вещи, которые понимаешь с годами. То, что случилось в ту
ночь, началось давно. Я вырос в квартале Мальдонадо, за Флорестой. Это
никчемная дыра, которую, к счастью, почистили. Я всегда считал, что
прогресса не остановить. Ну а где родиться -- не выбираешь. Мне так никогда
и не удалось узнать имени отца. Моя мать, Клементина Хуарес, достойная
женщина, зарабатывала на хлеб глажением. Мне кажется, она была из Энтре-Риос
или с востока, во всяком случае, она упоминала о родне в городке
Консепсьон-дель-Уругвай. Я рос как трава. Выучился драться на палках. Тогда
нам еще не нравился футбол, его считали английской выдумкой.
Однажды вечером в альмасене ко мне привязался парень, Гармендиа. Я не
отвечал, но он был пьян и не отставал. Мы вышли; уже с тротуара он крикнул в
приоткрытую дверь:
-- Погодите, я сейчас вернусь!
Нож у меня был с собой; мы шли к берегу ручья, медленно, не спуская
друг с друга глаз. Гармендиа был на несколько лет старше; мы не раз дрались,
и я чувствовал, что он собирается прирезать меня. Я шел по правой стороне
проулка, он -- по левой. Он споткнулся о кучу мусора. Только он покачнулся,
я бросился на него не раздумывая. Я разбил ему лицо, мы сцепились; в такие
минуты может случиться что угодно; в конце концов я ножом нанес ему удар,
который оказался решающим. И только потом почувствовал, что он тоже поранил
меня, легонько царапнул. В эту ночь я понял, что убить человека нетрудно, и
еще узнал, как это делается. Ручей был далеко внизу; чтобы не терять
времени, я спрятал убитого за кирпичной печью. По глупости я забрал
перстень, который он обычно носил. Надел его, надвинул шляпу и вернулся в
альмасен. Не спеша вошел и сказалзал:
-- Похоже, что вернулся-то я.
Я заказал стакан водки, он был мне необходим. Тут кто-то обратил мое
внимание на пятно крови.
Всю ночь я проворочался на раскладушке и не заснул до утра. Когда
зазвонили к службе, за мной пришли двое полицейских. Покойная мама,
бедняжка, расплакалась во весь голос. Они потащили меня как преступника. Два
дня и две ночи мне пришлось просидеть в одиночке. Никто не приходил
навестить меня, только Луис Ирала, верный друг, но ему не дали разрешения.
Как-то утром полицейский инспектор велел привести меня. Он сидел, развалясь
на стуле, и, не глядя на меня, спросил:
-- Так это ты отправил на тот свет Гармендию?
-- Если вы так говорите... -- ответил я.
-- Меня следует называть "сеньор". Тебе нет смысла отказываться и
запираться. Вот показания свидетелей и перстень, найденный у тебя дома.
Подписывай сразу признание.
Он обмакнул перо в чернильницу и протянул мне.
-- Дайте подумать, сеньор инспектор, -- догадался я попросить.
-- Я даю тебе двадцать четыре часа, чтобы ты подумал хорошенько, в
одиночке. И не буду тебя торопить. Если не образумишься, окажешься на улице
Лас-Эрас.
Легко себе представить, что я не понял, что к чему.
-- Если согласишься, просидишь всего несколько дней. Потом тебя
выпустят, и дон Николас Паредес заверил меня, что уладит твое дело.
Дней оказалось десять. В конце концов они договорились со мной.
Я подписал, что они хотели, и один из охранников отвел меня на улицу
Кабрера.
У коновязи стояли лошади, у дверей и внутри толпилось людей больше, чем
в борделе. Это оказался комитет. Дон Николас, который пил мате, наконец
принял меня. Не торопясь он объяснил, что пошлет меня в Морон, где идет
подготовка к выборам. Он направлял меня на пробу к сеньору Лаферреру. Письмо
написал юноша в черном, сочинявший стихи, в которых, как я услышал, речь шла
о домах для престарелых и о гнусности, темах, не представляющих интереса для
просвещенной публики. Я поблагодарил его и вышел. Стражник уже испарился.
Все вышло к лучшему. Провидение ведает, что творит. Смерть Гармендии,
которая поначалу так тяготила меня, теперь открывала мне путь. Конечно,
власти держали меня в кулаке. Если бы я не служил партии, меня бы засадили,
но я не жалел сил, и мне доверяли.
Сеньор Лаферрер предупредил меня, чтобы я вел себя как положено и что я
стану его телохранителем. Я делал то, чего от меня ждали. В Мороне и позже,
в квартале, я заслужил доверие начальства. Полиция и партия создали мне
славу отчаянного; я играл важную роль на выборных подмостках столицы и
провинции. Выборы прежде были недолгие. Мне не хочется вас утомлять, сеньор,
описанием кровавых происшествий. Я всегда терпеть не мог радикалов, которые
все продолжают Цепляться за своего Алема. Меня уважал каждый. Я завел
женщину, Луханеру, и прекрасную рыжую, с красивым отливом лошадь. Годами я
изображал Морейру, как в свое время каждый второй гаучо. Развлекался картами
и полынной настойкой.
Мы, старики, как разболтаемся -- не остановишь, но я приближаюсь к
тому, о чем собирался рассказать. Не знаю, упоминал ли я уже о Луисе Ирале.
Друге, каких мало. Он был уже в годах, но никакой работы не боялся и любил
меня. И ни с какими комитетами в жизни не связывался. Зарабатывал на жизнь
ремеслом столяра. Ни к кому не лез и не позволял никому лезть к себе.
Однажды утром он зашел ко мне и сказал:.
-- Пришел рассказать тебе, что от меня ушла Касильда. Ее увел Руфино
Агилера.
С этим типом я уже сталкивался в Мороне. Я ответил:
-- Да я его знаю. Он не самый худший из семейства Агилера.
-- Худший или нет, ему придется иметь дело со мной. Я подумал и сказал:
-- Никто у тебя ничего не отнял. Если Касильда ушла от тебя, значит,
она любит Руфино, а ты ей безразличен.
-- А что скажут люди? Что я трус?
-- Мой тебе совет: не впутывайся в историю из-за того, что могут
сказать люди, и из-за женщины, которая уже не любит тебя.
-- Мне до нее нет дела. Мужчина, который больше пяти минут думает о
женщине, не мужчина, а тряпка. У Касильды нет сердца. В последнюю ночь,
когда мы были вместе, она сказала, что я старею.
-- Она сказала правду.
-- Правда ранит. Кто мне сейчас нужен, так это Руфино.
-- Смотри. Я видел его в деле на выборах в Мерло. Он смельчак.
-- Думаешь, я боюсь?
-- Я знаю, что ты не боишься, но подумай хорошенько. Одно из двух: либо
ты убьешь и загремишь в тюрьму, либо он тебя убьет и ты отправишься на
кладбище.
-- Пускай? А как бы ты поступил на моем месте?
-- Не знаю, но я примером служить не могу. Чтобы избежать тюрьмы, я
сделался вышибалой в комитете.
-- Я не буду вышибалой ни в каком комитете, мне нужно расквитаться.
-- Значит, ты станешь рисковать своим спокойствием из-за неизвестно
кого и женщины, которую уже не любишь?
Он больше не слушал и ушел. На другой день стало известно, что он задел
Руфино в магазине в Мороне и что Руфино убил его.
Он шел на смерть, и его убили, честно, один на один. Я дал ему
дружеский совет, но чувствовал себя виноватым.
Через несколько дней после похорон я пошел на петушиные бои. Они мне
никогда особо не нравились, но в это воскресенье было просто тошно. Проходя
мимо этих птиц, я пожелал им лопнуть.
В ночь, о которой я рассказываю, вернее, в ночь, на которой мой рассказ
кончается, я договорился с приятелями пойти на танцы у Парды. Сколько лет
прошло, а я и сейчас помню цветастое платье моей подруги. Веселились под
открытым небом. Не обошлось и без шумных пьяниц; но я позаботился, чтоб все
шло, как Бог велит. Двенадцати не было, когда явились чужаки. Один, которого
звали Резатель и который был предательски убит той же ночью, заказал для
всех выпивку. Ему хотелось воспользоваться случаем и показать, что мы с ним
оба из одного теста. Но он что-то замышлял: подошел ближе и стал меня
нахваливать. Сказал, что он с Севера, что туда дошли слухи обо мне. Я не
мешал ему говорить, но начал подозревать неладное. Он не переставая пил
можжевеловую, может быть, чтобы придать себе храбрости, и в конце концов
вызвал меня драться. И тут случилось то, чего никто не хочет понять. В этом
шальном задире я увидел себя как в зеркале, и меня охватил стыд. Страха не
было; если бы я боялся, наверное, полез бы в драку. Я остался стоять как ни
в чем не бывало. Он, придвинувшись еще ближе, крикнул, чтобы всем было
слышно:
-- Вот и видно, что ты трус!
-- Пускай, -- сказал я. -- Я не боюсь прослыть трусом. Можешь добавить,
если нравится, что ты оскорбил мою мать и опозорил меня. Ну что, полегчало?
Луханера вытащила нож из-за жилета, я обычно носил его там, и в гневе
вложила мне его в руку, сказав:
-- Росендо, я думаю, он тебе понадобится.
Я бросил нож и не торопясь вышел. Люди в изумлении расступались. Мне не
было дела до того, что они Думают.
Чтобы кончить с этой жизнью, я бежал в Восточную Республику, где стал
возчиком. После возвращения поселился здесь. Сан-Тельмо всегда был тихим
кварталом

    Борхес Хорхе Луис. Недостойный




Перевод В. Кулагиной-Ярцовой

Наше представление о городе всегда несколько анахронично: кафе успело
выродиться в бар, а подъезд, сквозь арки которого можно было разглядеть
внутренние дворики и беседку, превратился в грязноватый коридор с лифтом в
глубине. Так, я несколько лет считал, что в определенном месте улицы
Талькауано меня ждет книжный магазин "Буэнос-Айрес", но однажды утром
убедился, что его сменила антикварная лавка, а дон Сантьяго Фишбейн, прежний
владелец, умер. Он был довольно толстым... Я помню не столько черты его
лица, сколько наши долгие разговоры. Уравновешенный и основательный, он имел
обыкновение порицать сионизм, который превращает еврея в человека
заурядного, привязанного к одной традиции и одной стране, лишенного тех
сложностей и противоречий, которые сейчас обогащают его. Это он сказал мне,
что готовится довольно полное издание работ Баруха Спинозы, без всей этой
евклидовой терминологии, затрудняющей чтение и придающей фантастической
теории мнимую строгость. Он показывал, но не захотел продать мне любопытный
экземпляр "Приоткрытой каббалы" Розенрота, однако на некоторых книгах
Гинзбурга и Уэйта из моей библиотеки стоит штамп его магазина.
Как-то вечером, когда мы сидели вдвоем, он поведал мне эпизод из своей
жизни, который теперь можно пересказать. Я лишь изменю, как можно
догадаться, некоторые подробности.
"Я собираюсь рассказать вам историю, которая не известна никому. Ни
Ана, моя жена, и никто из самых близких друзей не знают ее. Это произошло
так давно, что будто и не со мной. Вдруг эта история пригодится Для
рассказа, в котором у вас, несомненно, без кинжалов не обойдется. Не помню,
говорил ли я вам когда-нибудь, что я из провинции Энтре-Риос. Не скажу, что
мы были евреи-гаучо, гаучо-евреев не бывает вовсе. Мы были торговцами и
фермерами. Я родился в Урдинарраине, который почти не сохранился в моей
памяти; когда мои Родители перебрались в Буэнос-Айрес, чтобы открыть лавку,
я был совсем мальчишкой. Неподалеку от нас находился квартал Мальдонадо,
дальше шли пустыри.
Карлейль писал когда-то, что люди не могут жить без героев. Курс
истории Гроссо предлагал мне культ Сан-Мартина, но я видел в нем лишь
военного, который когда-то воевал в Чили, а теперь стал бронзовым памятником
и названием площади. Случай столкнул меня с совсем иным героем -- с
Франсиско Феррари, к несчастью для нас обоих. Должно быть, вы слышите это
имя впервые.
Хотя наш квартал не пользовался сомнительной славой, как Корралес и
Бахо, но и здесь в каждом альма-сене была своя компания завсегдатаев.
Заведение на углу Триумвирата и Темзы было излюбленным местом Феррари.
Там-то и произошел случай, сделавший меня одним из его приверженцев. Я
собирался купить четвертушку чая. Появился незнакомец с пышной шевелюрой и
усами и заказал можжевеловой водки. Феррари мягко спросил его:
-- Скажи-ка, не с тобой ли мы виделись позавчера вечером на танцах у
Хулианы? Ты откуда?
-- Из Сан-Кристобаля, -- отвечал тот.
-- Мой тебе совет, -- проникновенно продолжал Феррари, -- больше сюда
не ходи. Здесь есть люди непорядочные, как бы они не устроили тебе
неприятности.
И тот, из Сан-Кристобаля, убрался, вместе со своими усами. Возможно, он
был не трусливей Феррари, но понимал, что здесь своя компания.
С этого вечера Феррари стал тем кумиром, которого жаждали мои
пятнадцать лет. Он был темноволос, высок, хорошо сложен, красив -- в стиле
того времени. Одевался всегда в черное. Другой случай свел нас. Я шел по
улице с матерью и теткой. Мы поравнялись с компанией подростков, и один из
них громко сказал:
-- Дайте пройти этим старухам.
Я не знал, что делать. Тут вмешался Феррари, который вышел из дома. Он
встал перед заводилой и сказал ему:
-- Если тебе надо привязаться к кому-нибудь, давай лучше ко мне.
Они ушли гуськом, друг за другом, и никто не произнес ни слова. Они
знали его.
Он пожал плечами, поклонился нам и пошел дальше. Перед тем как уйти, он
обратился ко мне:
-- Если ты свободен, приходи вечером в забегаловку. Я остолбенел. Сара,
моя тетка, изрекла:
с животными делало их похожими на крестьян. Подозреваю, что самым
заветным желанием каждого было стать вторым Хуаном Морейрой. В конце концов
они дали мне прозвище Рыжий, но в нем не было презрения. У них я выучился
курить и многому другому.
В одном доме на улице Хунин меня как-то спросили, не друг ли я
Франсиско Феррари. Я сказал, что нет, сочтя утвердительный ответ похвальбой.
Однажды явились полицейские и обыскали нас. Некоторым пришлось идти в
комиссариат; Феррари не тронули. Недели через две повторилось то же самое,
но на этот раз увели и Феррари, потому что у него за поясом был нож. А может
быть, он потерял расположение местного начальства.
Сейчас я вижу в Феррари бедного юношу, которого обманули и предали;
тогда он казался мне Богом.
Дружба не менее таинственна, чем любовь или какое-нибудь другое обличив
путаницы, именуемое жизнью. Мне однажды пришло в голову, что нетаинственно
только счастье, потому что оно служит оправданием само себе. Дело было в
том, что Франсиско Феррари, смелый и сильный, питал дружеские чувства ко
мне, изгою. Мне казалось, что произошла ошибка и что я недостоин этой
дружбы. Я пытался уклониться, но он не позволил. Мое смятение усугублялось
неодобрением матери, которая не могла примирить мои поступки с тем, что она
именовала моралью и что вызывало у меня насмешку. Главное в этой истории --
мои отношения с Феррари, а не совершенная подлость, в которой я сейчас и не
раскаиваюсь. Пока длится раскаяние, длится вина.
Старик, который снова сидел рядом с Феррари, о чем-то тихо с ним
говорил. Они что-то замышляли. Со своего места за столом я, кажется,
разобрал имя Вайдеманна, чья ткацкая фабрика находилась неподалеку от нашего
квартала. Вскоре мне без всяких объяснений было велено обойти кругом фабрики
и хорошенько изучить все входы. Вечерело, когда я перешел ручей и
железнодорожные пути. Мне вспоминаются одиночные дома, заросли ивняка и
пустыри. Фабрика была новая, но выглядела заброшенной и стояла на отшибе;
красный цвет ее стен сливается в моей памяти с закатным небом. Вокруг
фабрики шла ограда. Кроме главного входа было
еще две двери на южной стороне, которые вели прямо в помещения.
Должен признаться, я поздно понял то, что вам уже ясно. Мои сведения о
фабрике подтвердил один из парней, у которого там работала сестра.
Отсутствие компании в альмасене в субботу вечером не осталось бы
незамеченным, и Феррари решил, что налет произойдет в следующую пятницу. Мне
досталось караулить. Пока нас не должны были видеть вместе. Когда мы
оказались на улице вдвоем, я спросил Феррари:
-- Ты доверяешь мне?
-- Да, -- ответил он. -- Я знаю, ты поведешь себя достойно мужчины.
Я спокойно спал и эту ночь, и после. В среду я сказал матери, что поеду
в центр смотреть новый ковбойский фильм. Я оделся в самое лучшее, что у меня
было, и отправился на улицу Морено. Трамвай тащился долго. В полицейском
управлении мне пришлось ждать, пока наконец один из служащих, некий Эальд
или Альт, не принял меня. Я сказал, что пришел с секретным сообщением. Он
ответил, что я могу говорить смело. Я раскрыл ему, что задумал Феррари. Меня
удивило, что это имя ему незнакомо; не то что имя дона Элисео.
-- А! -- сказал он. -- Этот из шайки квартала Ориенталь.
Он позвал другого офицера, ответственного за наш район, и они стали
совещаться. Один из них не без издевки спросил:
-- Ты пришел донести, потому что считаешь себя порядочным гражданином?
Я почувствовал, что он не поймет меня, и ответил:
-- Да, сеньор. Я порядочный аргентинец.
Мне велели выполнять то, что было поручено, но не свистеть при виде
приближающихся полицейских. прощаясь, один из офицеров предостерег меня:
-- Будь осторожен. Знаешь, что бывает с теми, кто стукнет.
Полицейские развлекались со мной, как школьники. Я ответил:
Пускай бы меня убили. Это было бы лучше всего.
С рассвета пятницы я чувствовал радость, что настал Решающий день, и
угрызения совести, оттого что не ощущал угрызений совести. Время тянулось
долго. Я почти ничего не ел. В десять вечера мы все вместе пошли к кварталу,
где находилась злополучная фабрика. Одного из нас не было; дон Элисео
заметил, что всегда кто-нибудь подведет. Я подумал, что после во всем
обвинят того, кто не пришел. Только что кончился дождь. Я боялся, что