– Но они еще не готовы! – оправдывался Стивенсон, взглядом – кротким и светлым – прося прощения у Ллойда. – Я недоволен своей работой, дорогие мои! Получился сумбур, я несколько убыстрил повествование – и фразы побежали, как дети из школы!
   – А они должны чинно шагать, как в школу? – буркнул Ллойд.
   Стивенсон молча поклонился и направился к себе в кабинет.
   – Пиастры! Пиастры! – сказал он, поддразнивая жену и пасынка. – До завтра! Меня нет дома! Всем говорите, что я уехал, и надолго!
   О, как он работал! Он не хотел обманывать ни себя, ни читателей. «Я возгордился, – писал он Кольвину, – я нащупал правильный ход повествования, я обошел, где надо, всех морских писателей, и я докажу, что Дюма напрасно приглушил поиски сокровищ в своем „Монте-Кристо“; самое интересное – это поиски, а не то, что случилось потом. Мы знаем, что деньги портят человека, а потому я только за первую половину одной из сильнейших страстей. Вторая почти всегда безнравственна, всегда лишена элемента воспитательного, морального. Подумайте – я моралист!.. Нет, прежде всего я художник, но мне не припишут корысти и лжи. Сокровища в моем романе будут найдены, но и только. Господи, помоги моим героям доплыть до острова!..»
   Они доплыли, нашли сокровище, но это случилось на тридцатые сутки ежедневных послеобеденных чтений. Предпоследнюю главу слушали сэр Томас, Хэнли и Кольвин, – Стивенсон кратко рассказал им содержание того, что он уже прочел жене и пасынку. Кольвин спросил, когда будет готова последняя глава.
   – Согласен ждать месяц, два, – заявил он и, узнав, что она уже написана и будет прочитана завтра, обнял своего друга за талию и увлек его в бурный, стремительный вальс, который сам же и насвистывал. Сэр Томас в такт трубил в кулак, а Хэнли колотил костылями по гулко дребезжащему стулу. В гостиной бесновался Ллойд – он перепрыгивал через кресла, столы и столики и кричал:
   – Завтра! Завтра! Пиастры! Йо-хо-хо и бутылка рому! Да здравствует мой дорогой Льюис!
   – Да здравствует Роберт Льюис Стивенсон! – провозгласили на следующий день слушатели, когда была дочитана последняя глава, кончавшаяся двумя строчками стихов:
 
Все семьдесят пять не вернулись домой,
Они потонули в пучине морской[5].
 
   – И это всё? – обиженно спросил Ллойд, перебивая взрослых, уже начавших лестные для автора романа споры по поводу сюжета, характеров и стиля… – Нет, мой дорогой Льюис, нужно что-то еще…
   – Он прав, – вмешалась Фенни. – Ллойд говорит от имени миллионов читателей. Они потребуют полной ясности, точного окончания.
   – Леди! – воскликнул Хэнли, чуточку охмелевший от выпитого вина. – Я лучшего мнения о миллионах читателей, клянусь манжетами великого Шекспира! Роман окончен. Но он продолжается в воображении благодарного, взволнованного, счастливого и…
   – Строк двадцать согласен прибавить, – задумчиво, с отсутствующим взглядом проговорил Стивенсон. – Ллойд прав. Мой дорогой Кольвин, возьмите карандаш, – во мне что-то уже шевелится, слова наплывают, и я ничего не могу поделать с ними. Пишите, друг мой…
   Ллойд вызывающе посматривал на взрослых. Фенни поцеловала его в голову, вздохнула от переполнявших ее материнское сердце нежности и гордости и влюбленно улыбнулась мужу.
   – Пишите, друг мой, – повторил Стивенсон. – «Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Смоллет оставил морскую службу. Грэй занялся изучением морского дела. Теперь он штурман и совладелец превосходного, хорошо оснащенного судна. Что касается Бена Ганна, он получил свою тысячу фунтов и истратил их все в три недели, или, точнее, в девятнадцать дней – на двадцатый день он явился к нам нищим. Сквайр сделал с Беном именно то, чего…»
   – Конец для глупых мальчишек, – недовольно промычал Хэнли. – Бабушка умерла, дедушка женился, лошадь ускакала, из трубы пошел дым, нищий напился пьяным и сломал себе шею…
   – Вы ничего не понимаете, сэр, – с превеликой дерзостью прервал Хэнли Ллойд. – Мой дорогой Льюис знает, что делает. Попробуйте сами сочинить такую историю!
   Хэнли ударил костылем по стулу, а Стивенсон, углубленный в себя и видения свои, продолжал диктовать еще минут пять-шесть, а потом рассмеялся и сказал громко:
   – Пиастры! Пиастры! Пиастры! Три раза, Кольвин! – И добавил устало: – Конец. Больше ни слова. Аминь!
   Дождь яростно барабанил по стеклам окон, завывал ветер, постепенно переходя в ураган. Кольвин и Хэнли не смогли выехать в Лондон, – сильная буря прервала железнодорожное сообщение, остановила поезда, сорвала с якорей суда вбухте и гавани. Стивенсон стал кашлять, ноги его подкашивались.
   – Это мне надоело, – сказал он Фенни. – Опять придется ехать в Давос, или я умру. За что это мне? Разве я так плох, так грешен, кого-нибудь убил?
   – Это тебе за твой талант, – сказала суеверная Фенни и отдала приказание слугам готовить чемоданы и саквояжи. Стивенсон затосковал. Опять надо куда-то уезжать, жить в чужих домах, работать не тогда, когда хочется, ждать, когда спадет температура и можно будет ходить, не опираясь на палку…
   Ночью он встал с постели, надел пальто, шею обернул шерстяным шарфом и тайком от домашних вышел в сад. Здесь всё было не похоже на остров сокровищ, на тот мир, который создало его воображение. Картинность воображаемого мира обогащала мир реальный, не оскорбляя его и не исправляя, но излечивая от многих недугов человека, не желавшего мириться с действительностью, которая настойчиво взывала о переустройстве. Остров сокровищ был выдумкой, но эта выдумка воспитывала и тренировала мечту человека о будущем – своем собственном и детей своих. Ослепительной сменой картин, необычайностью происшествий и поступков героев Стивенсон сознательно преподавал – в форме наилучшей – веселую науку послушания своим чувствам, направленным в будущее.
   – Ллойд был счастлив, слушая главы моего романа, – вслух говорил Стивенсон, бродя по пустынному, закутанному в туман саду. – Счастливы были и взрослые, и больше и сильнее всех я сам. Где-то далеко-далеко есть остров сокровищ, – пусть думают о нем, а я еще прибавлю соли, пряностей и солнечного блеска!
   Может быть, в самом деле где-нибудь далеко-далеко отсюда существует остров сокровищ… Маленький Лу верил в это. Юноша Луи не сомневался в том, что на свете много тайн и загадок. Взрослый Роберт Льюис Стивенсон не мог жить без ощущения какого-то особого населенного мира в собственной своей фантазии, и этот мир несомненно преображал подлинную реальность, и эти два мира соединялись в один, друг другу не мешая, а, наоборот, взаимно обогащаясь и расцветая.
   Стивенсон поднял голову, взглянул на зеленую лучистую звезду над садом, глубоко вздохнул. Вспомнил о непотушенной лампе в своем кабинете, о неплотно прикрытой двери, ведущей в комнату Ллойда, и торопливо зашагал к дому.
   Ллойд ворочался в постели, – то ли ему что-то снилось, то ли он еще не спал. Стивенсон негромко окликнул его.
   – Что, мой дорогой Льюис? – отозвался Ллойд.
   – Пиастры! Пиастры! Пиастры! – глухим голосом выходца из театрального люка проговорил Стивенсон. – Тебе будет интересно. Ты у меня не заснешь до послезавтрашнего утра!
   – Никогда не буду спать, – хихикая и ухмыляясь, ответил Ллойд. – Вот встану и буду плясать!
   – Сумасшедшие! – прикрикнула проснувшаяся Фенни. – Немедленно замолчите! Завтра мы уезжаем! Безумцы!
   – Пиастры! Пиастры! Пиастры! – деланно сонным голосом пробормотал Ллойд. – Пятнадцать человек на сундук мертвеца!..
   – Йо-хо-хо и бутылка рому! – добавила Фенни и расхохоталась.
   В Давосе Стивенсон переписал «Остров сокровищ». Спустя два месяца роман уже читали миллионы англичан – взрослых и школьников. Имя Стивенсона сразу стало известным всему миру. «На небе нашей литературы, – писала критика, – взошла новая звезда первой величины».
   «А вы не забыли меня? – спросила Стивенсона первая же фраза в коротком послании, которое ему переслал сэр Томас. – Почаще вспоминайте несчастную Кэт Драммонд! Может быть, всё случилось для Вас к лучшему: женившись на мне, Вы, наверное, не написали бы „Остров сокровищ“. Эту книгу я прочла три раза. Пиастры, пиастры, пиастры, дорогой Луи!..»
   Много писем из всех городов Великобритании, много рецензий и критических статей в газетах и журналах Франции, Германии и Америки. И одновременно с этими приятными, лестными вестями нечто такое, от чего Стивенсону стало больно: на третьей странице похвала его роману, а на первой – официальное сообщение о подавлении восстания в далеком Трансваале. Горсточка мужественного народа задушена англичанами. Газеты празднуют «победу».
   – Не победа, а подлость, – дрожа от гнева, сказал Стивенсон. – Подлость со стороны британцев, а победа всё же на стороне буров. О, как осрамились англичане!..
   В тот же день Стивенсон написал протест по поводу британского вторжения. Он написал его, тщательно выбирая наиболее гневные, злые слова, исполненные сарказма и возмущения по адресу правительства Великобритании. «Мне стыдно и больно, – писал Стивенсон в своем письме-протесте, – я всем сердцем приветствую борцов за независимость – гордый народ Трансвааля! Пушками ничего не докажешь, и я никогда не встану в ряды угнетателей…»
   Это письмо Стивенсон вручил Фенни, заявив, что она должна немедленно отправить его в редакцию наиболее известных английских газет. Фенни сказала: «Хорошо, Луи, будет исполнено».
   Фенни рассудила так: ее муж блистательнейшим образом начал литературную карьеру, о нем пишут и говорят, имя его уважаемо и любимо. Нелепо и опасно выступать против общественного мнения, – оно, как думала Фенни, не на стороне восставших буров. Роберт Льюис Стивенсон художник, а не политик. Что он понимает в политике? Куда и зачем он суется? Глупо писать протесты. Благородство – это очень хорошо, но семья, здоровье, литературная карьера прежде всего, а потому…
   Протест Стивенсона не был опубликован.
   Фенни не отправила его по назначению, и Стивенсон никогда не узнал об этом…

Часть пятая
Светлое имя

Глава первая
Реплика, набранная петитом

   Еще в 1881 году Стивенсон опубликовал статью под названием «Нравственность писателей-профессионалов». В ней он писал:
   «… Общая сумма того, что читает нация в наши дни ежедневных газет, сильно влияет на ее язык, а язык и чтение, взятые вместе, образуют действенное воспитательное средство молодежи. Хорошие мужчина или женщина могли бы держать юношу в продолжение некоторого времени на более свежем воздухе, но современная атмосфера, в конце концов, всемогуща по отношению к среднему числу людей посредственных.
   … Низость американского репортера или парижского хроникера, и того и другого так легко читаемых, не может не оказывать неисчерпаемо вредного воздействия. Они касаются всех тем той же самой неблагородной рукой, они сеют сведения обо всем в молодых и неподготовленных умах – в недостойном освещении, и всё снабжают некоторой долей острот, чтобы тупые люди могли их цитировать. Сама сумма их отвратительных статей перекрывает редкие высказывания хороших людей… Я говорю об американской и французской прессе не потому, что они намного низменнее, чем английская, но потому, что они лучше пишут, а следовательно, и распространяемое ими зло действует с большей силой…»
   Стивенсон отвернулся от «буржуазной пошлости», он предпочел ей добрый и щедрый мир собственной фантазии. Пройдет семь лет – и Стивенсон уедет на Самоа – и для того, чтобы продлить свою жизнь, защитив больные легкие единственно пригодным для них климатом, и прежде всего с той целью, чтобы раз и навсегда сказать «прости-прощай» тому классу, который взрастил его и воспитал. В возрасте сорока лет, в 1890 году, он напишет одному из своих друзей: «Я никогда не любил города, дома, общество или (кажется) цивилизацию… Море, острова, жители островов, жизнь на них и их климат приносят мне подлинное счастье…»
   В 1884 году, изрядно пространствовав по свету, Стивенсон вчерне окончил роман «Черная стрела». В печати он появился только в 1888 году, спустя два года после выхода в свет его второго исторического романа – «Похищенный».
   – Меня интересует, тянет, зовет к себе прошлое моей родины, – сказал он Фенни, постоянно любопытствовавшей, что именно пишет ее муж. – Мне кажется, что в глубоком прошлом я нашел характеры, которых не вижу сегодня. Повстанцы, феодалы, война Роз – Белой и Алой, мужественные крестьяне, романтические пираты… юноши всех стран мира будут иметь возможность, читая мой роман, сопоставить его содержание и идею с прошлым и своей страны.
   – Ты сегодня бледнее, чем обычно, – сказала на это Фенни и приложила ладонь ко лбу мужа. – Маленький жар. Тебе надо лечь, мой друг.
   – Очень большой жар! – возразил Стивенсон. – Меня трясет лихорадка, Фенни! Я простудился на пути к острову сокровищ, и она уже никогда не оставит меня.
   – Трясет и Ллойда, – рассмеялась Фенни.
   – А с тобой как?
   – Меня трясет лихорадка ожидания. Я люблю то, о чем ты пишешь.
   – А то, как я пишу? – Стивенсон сдвинул брови, крепко сжал губы.
   – Ты пишешь божественно. Читая тебя, кажется, что смотришь в стереоскоп. А твои стихи, твой «Поэтический сад ребенка» так прекрасен, что я не нахожу слов. Ложись, мой Луи, отдохни. Если придет этот одноногий Хэнли, я скажу ему, что ты работаешь.
   – Ты не любишь моего Хэнли?
   – Не люблю. Я люблю только тебя и моего сына. Дочь… она замужем, она уже в тени моего чувства.
   – Фенни, видишь – я лег. Вот я вытянулся, закрыл глаза…
   – Прости, я сейчас уйду!
   – Да разве же я гоню тебя?!
   – Нет, нет, я нисколько не обижена, – тебе надо лежать, отдыхать…
   Фенни уходит. Самые странные люди – это те, кто нас особенно сильно любит. Порою в голову приходит дикая мысль: если бы они любили не так сильно! Тогда, может быть, они и не обижались бы. Бывает, что и любовь оказывается обузой. Понятно и естественно, когда за обедом тебе и раз и два предложат положить себе на тарелку то или иное кушанье, ты повинуешься, ешь, и так хочется посидеть в молчании минуту, две, три, но любящим тебя кажется, что они недостаточно внимательны к тебе, они еще и раз, и два, и три предлагают взять еще вот это и попробовать вот то. Приходится двадцать раз говорить: «Спасибо, я сыт», но тебе не верят. Ах, если бы они поверили! Если бы они не мешали делать то, что хочется, есть столько, сколько надо тебе, а не им… Фенни укладывает тебя в постель. Ты лег. А она не дает тебе заснуть, она болтает без умолку, она уже раздражает, мешает, и всё потому, что любит очень сильно и верно. Любовь матери – это совсем другое. Мать поймет всё, что тебе надо, по взгляду, по дыханию, по едва уловимому повороту головы… Фенни превосходная женщина, но иногда хочется, чтобы она была иной.
   Стивенсон поднялся с постели, подошел к столу, взял в руки карандаш, положил его, коснулся пальцем медного подсвечника, прошелся до окна, взглянул на свой портрет работы Сержэна.
   «Что ты всё ходишь, что ты всё смотришь, что тебе нужно? – спросил себя Стивенсон. – Лежи, этим ты доставляешь удовольствие Фенни. Вот она, – она подсматривает в щель двери, сейчас тебе попадет, ты должен лежать!»
   А в соседней комнате спит сэр Томас. Он тяжело болен, – что-то неладно у него с головой, в мозгу. Доктор ждет удара. Не так давно сэр Томас подарил Фенни усадьбу под Эдинбургом. Стивенсон назвал ее именем маяка – «Скерри-Вор». Сегодня сэру Томасу не выговорить этого слова, и он конфузится. Он страдает.
   Стивенсон заглянул в кабинет отца. Старик спит. На лице его выражение покоя, счастья. Покой и счастье должны сопутствовать всем людям, покой и счастье – конечная цель человечества, но почему же эти состояния, чувства эти почти всегда свойственны только тем, кого ненадолго оставили боль, скорбь, страдание?.. Мир нехорош, он настоятельно требует переделки; всему человечеству следует однажды сговориться и сообща приняться за работу по переустройству мира. Что именно нужно делать? Стивенсону кажется, что он знает это: воздействовать на нравственное начало в человеке. Стивенсон убежден, что ему удается делать это более или менее хорошо.
   Вот роман «Черная стрела» – глубокое прошлое, средневековье, готика… Трезвые умы с иронией произносят эти слова, но искусство – и литература прежде всего – воздействует на человека отчетливым изображением характеров, а характер – это чувство долга, смелость, чистота намерений, любовь к родной эемлe. Родная земля – это женщина, мать, жена. И даже Кэт Драммонд, то есть воспоминание о первой любви. Кэт Драммонд…
   Стивенсон закрыл голову одеялом и улыбнулся. Этой улыбки никто не должен видеть, воспоминание о Кэт – частица души, нечто от плоти, кусочек мира, в котором Фенни Осборн чужая… Никто не имеет права посягнуть на наши воспоминания, никто. Стивенсон мечтает о романе, в котором должна жить и действовать Кэт. «Это моя тайна, – шепчет Стивенсон, – это мой остров сокровищ. То, что не удалось в жизни, отлично живет в воспоминаниях…»
   Он уснул. И притворялся спящим весь следующий день. Он обдумывал подробности истории, приснившейся под утро, а потом встал, оделся, и вдруг ему етало скучно и пусто. Захотелось музыки. Пальцами правой руки он слегка коснулся клавиш рояля, нажал педаль, и только тогда левая рука начала импровизацию. Неуверенно и робко – из чувства почтения к этому старому инструменту, который в детские годы казался одеревеневшим чудовищем с оскаленной пастью, – Стивенсон извлек из немощи белых клавиш два-три такта, с предельной точностью изобразившие собственное его состояние. Еще раз то же самое и еще раз, и тогда правая рука приласкала черные клавиши, – они лежали подобно обиженной детворе, разбросав белые одеяла и покорно вытянув свои черные, исхудавшие тельца. «Хорошо, спасибо», – сказал Стивенсон и, вскинув голову, поднял на ноги всю клавиатуру.
   История, что снилась вчера, давила на плечи, грудь, голову – сильнее всего на грудь, и было больно, тяжело и страшно. Врачи приказали остерегаться ветра, сквозняков, утренней и вечерней росы; врачи прописали бром на ночь и настойку столетника три раза в день. Фенни связала шерстяную фуфайку, купила длинные теплые чулки. И жена и врачи думают, что бром, скука и шерсть в состоянии умилостивить туберкулез легких. Жена (да сохранит ее господь!) полагает, что болезнь легких можно вылечить такими-то и вот такими-то средствами, об этом ей сказала медицина (всего ей доброго!), – слово «медицина», по мнению Фенни, следует писать с большой буквы.
   Сон всё еще перед глазами, и нет сил уйти от его странной магической власти. Что снилось? Вот это: отрывистый удар по клавишам. Беспорядочные, не собранные в мелодию звуки уходят неторопливо, гуськом, на ходу оборачиваясь и качая головами.
   – Я знаю лучше их всех, – сказал Стивенсон, зябко поеживаясь, – лечит то, что утишает боль. Дело не в том, что у меня больные легкие, а только в том, что сознание мое соглашается верить этому. И, может быть, потому-то и сон… Ну, порассуждай, поговори, Лу. – Он назвал себя этим детским именем и, ожидая хороших, добрых мыслей, зная, что они явятся непременно, заиграл вальс «Шотландия». Какой милый – да сохранят его века – вальс! О, сколько помощи и света дает музыка! Кто был первым музыкантом и на чем он играл? На дудочке, на волынке, на одной струне. Много струн явилось в семнадцатом столетии, когда изобрели фортепьяно. И на этом остановились, суеверно ожидая музыки механической, заводной, – какая-то такая ужо будет!
   Да сохранит небо рояль, дудочку, волынку! И хрусткий хрупкий вереск, и дикую розу, и книги, и теплую руку матери, и белый наряд невесты – всю легкую благодать жизни, а ей нет конца и начала.
   Вальс утомил Стивенсона, и он на одно мгновение поверил врачам: есть легкие больные, и тогда их нужно лечить, и есть легкие здоровые, и тогда… что тогда? «Хорошо тому, у кого здоровые легкие», – подумал Стивенсон и вспомнил, как отчаянно кашлял доктор Хьюлет, прописывая какую-то смесь на длинном и узком листке бумаги. «Сэр Хьюлет, а не угодно ли послушать, что снилось вашему больному в ночь на пятое марта? Садитесь вот сюда…»
   Стивенсон искоса оглядел дверь и стены, погрозил пальцем своему отражению в зеркале и, взяв воображаемого доктора под руку, подвел его к дивану, усадил, предложил сигару, а когда почтенный слуга Пневмонии и Малокровия отрицательно качнул головой, Стивенсон удобно расположился в кресле и начал:
   – Каждую ночь, нелицемерно уважаемый сэр, я вижу сны. Каждую ночь – с тех пор, как только помню себя. Стоит только мне прилечь и вздремнуть, как сию же минуту я становлюсь зрителем удивительнейших происшествий. Сны бывают плоские, стереоскопические и… не знаю, как назвать те сновидения, которые запоминаются. Сон плоский помнишь две-три минуты после пробуждения, сон стереоскопический живет в памяти до двух суток, а потом волшебно испаряется… Третья разновидность настолько реальна, что с течением времени припоминается как нечто, случившееся в действительности. Я уверен, почтеннейший Эскулап, что сон – это деятельность нашего мозга; подробное объяснение отказывается дать даже наука. Она говорит: сновидение есть результат работы мозга. И больше ничего. Наука ищет разгадки. Пользуясь этим случаем, я по-своему объясняю этот феномен. Возьмите сигару, сэр. Мне легче говорить, когда я вижу колечки дыма. Вот так. В вашем возрасте никотин особенно вреден, а потому и не обращайте на это внимания. Продолжаю.
   Стивенсон встал, подошел к роялю, поиграл черными клавишами, опустил лакированную, с отразившимся в ней человеком, крышку. Она негромко хлопнула, а в тон ей что-то скрипнуло в зале. Стивенсон поднял крышку и снова опустил. На поверхности ее, под самым лаком, большие глаза Стивенсона глядели в глаза Стивенсону. Отражение было таким чистым и ясным, что невольно думалось о тяжести, лежавшей на клавишах. Стивенсон поднял крышку. Вот так же и во сне отвратительный по внешности человек, коротконогий и толстый, приподнимал крышку над клавишами и с ухмылкой поглядывал куда-то в сторону.
   Продолжая начатый разговор с воображаемым доктором, Стивенсон отошел от рояля и вздрогнул: на диване сидел Хьюлет.
   – Вы! – крикнул Стивенсон.
   – Простите, я, – ответил доктор и, привстав, поклонился. – Я уже слышал всё то, что вы говорили о снах, мой дорогой Лу. Не хотелось мешать вашей импровизации, я присел в кресло по ту сторону двери. Еще раз простите и продолжайте.
   – Возьмите сигару, сэр, – сказал Стивенсон, жестом указывая на круглый стул перед диваном. – Я продолжаю. Мне снился превосходный рассказ, сэр. Он беспокоит меня, давит, мешает жить. Я должен написать его. Только тогда я почувствую облегчение. В сущности, со мною всегда так: пишешь потому, что тревожит радость или большая забота…
   – Океан, буря, корабль, – думая, что именно это и снилось Стивенсону, проговорил доктор, глубоко затягиваясь пахучей отравой. Розовое жирное лицо его улыбалось каждой своей продольной и поперечной морщинкой. Затянувшись, он комично надувал щеки, смакуя летучий яд, а затем поднимал голову и пускал дым колечками. Этот человек лет десять назад держал пари, что будет пить вересковую водку и коньяк в количестве, превышающем такт и приличие, и выкуривать в день дюжину сигар и, несмотря на подобное самосжигание, проживет девяносто лет. На днях ему исполнилось семьдесят. Коньяк и водку он пил как воду, и только слегка прихрамывал то на одну, то на другую ногу. – Океан, буря, корабль, – повторил он глухим, с трещинками, басом. – Много крови, нападение пиратов, дым и полтора миллиона дьяволов, – добавил он, подмигивая.
   Стивенсон отрицательно покачал головой.
   – Мне снился человек, в оболочке которого жили два существа: один – добрый, другой – злой. Один, – назовем его Джекилом и вообразим, что он доктор, – благовоспитанный, чинный и вполне порядочный джентльмен. Но всё гадкое, нечистое, злое, всё то, что Джекил таит в своем подсознании, заключено в его двойнике. Назовем его так: мистер Хайд. Этот другой – реальный образ одного и того же лица, то есть Джекила. Существование его двойственно, понимаете? Сегодня он – он сам, завтра – он другой. Чаще всего он добр. Каждый из нас, дорогой сэр, и добр и зол, смотря по обстоятельствам, – ведь нет абсолютно злого. Палач, совершив казнь, приходит домой и поливает цветы, ласкает своего сына. Так вот, я видел во сне двойственное существование Джекила, он…
   – Он отрекомендовался вам? – насмешливо прервал доктор Хьюлет, столь насмешливо, что колечек на этот раз не получилось.
   – Нет, – добродушно отозвался Стивенсон, – сновидение было беззвучно, но так искусно, так ловко сделано сюжетно, что мне нечего придумывать, остается только записать его, придав соответствующую форму.
   Раза два-три натужно кашлянув и тем напугав доктора, Стивенсон медленно, словно в полусне, произнес:
   – Мне неприятен этот сюжет, но я должан избавиться от него. Став достоянием читателя, он уже не будет принадлежать мне. Вы, сэр, помогли начать мой новый рассказ, который я назову так: «Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда».
   – Я вам помог? – удивленно проскандировал доктор Хьюлет, делая большие, страшные глаза. – Каким же это образом, хотол бы я знать!
   – Вы стояли там, за дверью, – начал Стивенсон, но его тотчас поправили: не стоял, а сидел, развалясь в кресле.