Страница:
Нежность, которой он всегда стыдился и которую всегда прятал так глубоко, что одни лишь близкие знали о ней, лукаво науськивала на сумасбродства и полную самоотдачу всем реальностям, схожим с небылицей и чудом.
Он угощал свою вовсе не глухонемую даму, он любовался ею, зная, что подобной красоты – дерзкой и обезнадеживающей – не встретишь дважды, живи хоть двести лет на свете. Он молчал, зная, что слова ранят смертельно, и боясь, что какой-нибудь пустяк в разговоре вырастет в катастрофу и новую тайну.
«Мне хорошо, всё интересно и – ладно, пусть, – думал он, подливая своей даме вина. – Я наколотил на сотню рублей стекла у Елисеева, и мне прошло это даром. Всё хорошо. Представим, что она родная сестра глухонемой, что они близнецы, и на этом успокоимся».
– Черта с два! – воскликнул он, чувствуя, что ему уже не успокоиться. – Как тебя зовут? – спросил он женщину.
– Катюшей! Катишь, Кэти, Катрин. Екатерина девятьсот пятая. Налей мне николаевских капелек!
И так не вязался этот хриплый, низкий голос с ее внешностью дамы из общества, что даже видавшему виды Грину стало не по себе. Он откинулся на спинку стула, залпом, не поморщившись, выпил большую рюмку водки, взглядом – нежным и полным отеческой заботливости – окинул Катюшу, налил еще и еще выпил. Катюша доедала свою порцию гуся и знаком спрашивала, можно ли ей съесть и вторую порцию. Грин улыбкой разрешил ей, она улыбкой отблагодарила его. Искусно орудуя вилкой и ножиком, она в то же время лукаво поглядывала на других мужчин, с беспокойной завистью и раздражением смотревших на Грина, который всё замечал, всё видел – и чувствовал себя довольным вполне. Он любил зависть к себе. Он любил злить завистников, и сейчас ему хотелось дать каждому, разглядывающему Катюшу, щелчок по носу.
Он налил вина, выпил, строго поглядел на Катюшу.
Было что-то в этом взгляде, что заставило женщину подняться и безвольно опустить руки. Грин обнял ее теплый, тонкий стан, привлек к себе и жадно поцеловал в губы.
Сидевшие за соседними столиками крикнули «браво», скрипач-дирижер отдал приказание музыкантам, взял свою скрипку, и в ресторанном зале запела бальная мелодия штраусовского вальса.
Грин слушал, и ему становилось нехорошо. Одиночество – острое и несомненное – не впервые подошло к нему и, подобно Иуде, указало на него пальцем. Катюша чутьем поняла, насколько он одинок.
Вот он – сидит и смотрит на нее тем взглядом, каким дети рассматривают картинки в книжке волшебных сказок. Она съела всё, стоявшее на столе, допила мадеру, уголком кружевного платка провела по губам, затем принялась опускать вуаль, пальцами обеих рук медленно и бережно расправляя складки и натягивая тонкую шелковую сетку на носу и подбородке.
«А в зеркальце и не посмотрится», – подумал Грин и вздрогнул, словно струя холода обожгла его. Ему вдруг стало хорошо и спокойно. Занавес опущен. Феерия окончена. Пора домой.
Катюша взяла Грина под руку и повела его, раздумывающего и упирающегося, к выходу из зала. Настороженная тишина провожала их. Пьяненький поэт прокричал что-то неразборчивое и нелепое, офицер, сидевший за столиком у двери, вскочил и взял под козырек.
– Это тебе, – сказал Грин. – Мне откозыряют после моей смерти… Прощай, ангелок, – шепнул он ей на углу Садовой и Невского. – Молчи и ни о чем не спрашивай!
– А ко мне? – только и сказала Катюша, и в голосе ее сверкнула слеза.
– К тебе не пойду. Прости меня, Невская Ласточка! Я украл у тебя твое драгоценное время. Возьми ка вот эту мелочишку!
Стояли под фонарем. Из толстой пачки кредиток Грин вытянул две десятки и протянул Катюше. Отрицательным кивком головы она ответила на этот жест незнакомца.
– Бери, по-хорошему, – сказал Грин. – Завтра туфли себе купишь.
– Нет, – ответила Катюша. – Я не возьму!
– Возьми, Екатерина Великомученица. Мужу рога позолотишь.
– Ты всё знаешь! – воскликнула Катюша. – Я же думала об этом, что ты всё знаешь!
– Нет, я не знал, что ты замужем, малютка. Еще один узелок! Скажи, что наврала!
– Замужем, не вру! Только муж в тюрьме сидит, фальшивые деньги делал, ради меня. А ты спрячь кредитки и приходи ко мне. Даешь слово?
– Даю. На той неделе приду. Где же ты живешь?
– Ты забудешь. Я тебе визитную карточку дам, только не потеряй.
Из кармана пальто она достала двумя пальцами узкую белую карточку и опустила ее в жилетный карман Грина.
– Пуговиц-то, пуговиц-то тут у тебя! Будто у старика. Старики любят, чтобы у них было много застежек… Ну, и до свидания, странный ты человек, – печально сказала она. – Если не идешь со мною, то не мешай, оставь меня.
– Не буду мешать, Катюша. Желаю тебе удачи, что ли. Извини меня.
Она на мгновение прильнула к нему и, резко повернувшись, пошла по плитам Невского. Грин глядел ей вслед до тех пор, пока не увидел, как ее остановил некто в котелке, о чем-то они поговорили, договорились, сели в пролетку лихача и уехали.
– Чтоб он издох на пороге твоей комнаты! – искривив губы, сказал Грин.
Ему стало жарко, он снял пальто, перебросил его на руку, шляпу сдвинул набок и весело зашагал, насвистывая марш.
У Аничкова моста он зашел в цветочный магазин. Здесь было душно от множества запахов и огромной железной печурки, раскаленной докрасна. Из разноцветных узкогорлых ваз свешивались красные, белые и желтые розы; круглые корзины с хризантемами теснились ярусами от пола до потолка, персидская сирень и цветущие олеандры стояли аллеей от входа до дверей в соседнее помещение. Анютины глазки с младенческой улыбкой на своих разрисованных рожицах глядели на Грина, и он улыбался им, чувствуя, что здесь он свой и что здесь ждут его и любят.
– Я сяду, – сказал он хозяйке – женщине с маленькой птичьей головой на массивной шее. – Буду выбирать цветы. Розы на какую цену? Полтинник? Вынимайте полсотни, белых побольше. На ваш вкус, мадам! Олеандры я беру без горшков. А вы не ужасайтесь! Ломайте верхушки, вот так. Ну, я сам доломаю – вы не умеете, мадам. Теперь давайте бельевую корзину и укладывайте цветы. Наломайте сотню хризантем. Так. Отличная работа! Сколько с меня? Только-то? Пошлите эту девчонку за извозчиком, пусть нанимает не торгуясь, в Тарасов переулок. Сдачу прошу передать девчонке на китайскую карамель.
Пренебрежительно кинул на прилавок несколько кредиток. Огромную корзину с цветами погрузили на извозчика, сам Грин с ногами забрался на сиденье.
– Я складной, – ты не оборачивайся, – сказал он вознице. – Вези скорее и легче, получишь на чай и кофий. Ты знаешь, кто я?
– Ай, веселый барин! – Извозчик закрутил бороденку и завертелся на облучке – Люблю веселых возить! Эту всю неделю с похорон да на похороны, лошадь пожалеть нужно, барин!
– Я храбрый портняжка! – нараспев произнес Грин, укладываясь на сиденье. – Семерых одним ударом! У Соловьевского магазина остановись. Вина мне нужно. Эй, берегись! – закричал он, когда дрожки с дребезгом спустились с Аничкова моста. – А ну, задави вон ту барыню! Дави! Нечего ей на этом свете делать!
– Пусть живет, барин! Найдется ей дело! Цветочки ваши высыпаются, глядите-ка!
За дрожками бежала женщина и подбирала цветы. Грин кинул ей ворох хризантем. На углу Владимирского он сошел с дрожек и в гастрономическом магазине Соловьева купил вина, закусок и фруктов, – так много, что всего купленного хватило бы на устройство многолюдной пирушки.
Во втором часу ночи он прибыл домой, таща на себе корзину с цветами. Извозчик, не переставая восхищаться веселым барином, на голове внес в квартиру пакеты и свертки.
Грин щедро расплатился с ним и, зажав ему рот ладонью, выпроводил на лестницу. На цыпочках вошел в комнату жены, зажег лампу, внес корзину с цветами и охапками роз и хризантем забросал спящую жену:
– Вставай, Веруша! Друг мой, вставай! Будем пить за торжество Любви и Сказки!
– Где нынче живет твоя Мечта? – спросила жена. – Сейчас узнаем. Вот ее адрес. Достал из жилетного кармана визитную карточку и побледнел, взглянув на нее. Под словами
Глава седьмая
Другу юности своей, капитану черноморского парохода Ивану Ивановичу Теплову Грин рассказал про глухонемую, о трех встречах с нею: о первой – праздничной, второй – будничной, третьей – сказочной. Грину страстно хотелось, чтобы Иван Иванович, выслушав, дал свое заключение по поводу всей этой истории.
Теплов – высокий человек тридцати пяти лет, лицом похожий на Шаляпина (ему он приходился родственником по отцу) – внимательно выслушал приятеля, набил трубку, пустил дым, спросил:
– Пил много?
– Когда, Иван Иванович?
– В третий раз, в наводнение.
– Рюмку перед обедом, Иван Иванович, верь совести!
– Тогда ничего не понимаю. Но ты-то чего беспокоишься! Ведь, если не ошибаюсь, ты не сомневаешься в чудесах, ты считаешь, что они возможны. Только, по-моему, тут какие-то чепушистые глупости.
– Факты штука упрямая, Иван Иванович. Глупости или умности, как тебе угодно, но всё было так, как я сказал. А теперь слушай дальше.
И рассказал про Катюшу, показал визитную карточку с адресом глухонемой.
– Работать мешает мне эта история, – сказал Грин. – Я, понимаешь ли, охотно поверю в чудеса и самое невозможное, но мне надо знать, что всё это и есть невозможное. Или с хлебом и рыбой было чудо, или у Петра были спрятаны где-нибудь за скалою целые ящики и мешки с рыбой и пеклеванником!
– Какой Петр? Какие рыбы? Я, братец, на соображение туговат. Если не изменяет мне память, так хлебом и рыбой кормил публику Христос, а не Петр, а?
– Важно в данном случае то, кто именно раздавал провизию, Иван Иванович! А раздавать должен был Петр. Теперь понимаешь?
– В общем, по сочинителю и приключение, – устало вымолвил Иван Иванович. – На тебя это похоже. С тобою и не то бывало!
– А ты без ремарок, дорогуша!
– Не при мне писано, Александр Степаныч, давай-ка еще по маленькой, лучше будет.
В десять вечера Грин предложил приятелю вместе сходить на Миллионную в гости к Катюше.
– Поздно, – сказал Иван Иванович. – Если хочешь – пойдем завтра часов в шесть. Самое удобное время.
– А не обманешь? – обрадовался Грин. – Вот удружишь, господи! Придем, сядем, скажем…
– И опять чудеса начнутся, – молвил Иван Иванович, с опаской поглядывая на Грина: выдумывает, болен, шутки шутит…
Всю ночь Грин спал беспокойно. Начинались интересные сны – четкие и ясные настолько, что капли дождя, падавшие в сновидении на его ладонь, переливались радугой и, разбиваясь, разноцветными червячками переползали с пальца на палец. Во сне было жарко и душно от запаха левкоев, гелиотропа, резеды и душистого горошка.
Грин просыпался и снова уходил в сказочное, феерическое забытье. Он перебирал чьи-то длинные, тонкие волосы, и они, подобно пламени, обжигали его руки, он кричал, просыпался и снова засыпал – и снова смотрел на диковинные вещи, бродил среди красивых, нарядных женщин, целовал липкие, горькие уста и, просыпаясь, еще ощущал бегающий в губах своих огонь.
Под утро приснилось ему, что он умер и что он сам, живой, стоит подле своего мертвого тела и плачет. Во сне играла музыка, печально стонала труба и охотничьи рога заливисто пели в холодных зимних рощах.
Сны утомили его, он встал под утро разбитым, усталым, невыспавшимся.
Иван Иванович сказал ему:
– Нигде мне не снилось столько всякой всячины, как у тебя, Александр Степанович. И сам ты волшебный человек, и постель у тебя волшебная, ей-богу! Всю ночь гонялся за золотыми рыбками. Они летают, а я по ним из мелкокалиберной!
– Золотые рыбки? – весело переспросил Грин. – Спросим-ка Веру Павловну, не снилась ли ей маринованная корюшка или бычки в томате!
– Черт тебя знает, Александр Степанович, что ты за человек! Истории с тобою всякие, ни с чем несообразные. Спускаюсь на дно морское, а там Шаляпин поет и русалки его слушают. Хвостами помахивают, понимаешь ли, а на плечах у них котята сидят. Кстати, Александр Степанович, сегодня в оперном Народном доме «Фауст» с участием Федора Ивановича. Направимся, а? Надо бы поговорить с земляком.
– А на Миллионную?
– На Миллионную пойдем к пяти. Посидим часок, а оттуда в Народный дом. Успеем.
– А билеты? На Шаляпина у нас, дорогой друг, сутками стоят за билетами, а ты хочешь в один час!
– Да я к нему самому! Скажу ему: поздравляю вас, Федор Иванович, с головокружительной карьерой и прошу припомнить те времена, когда и вы чай вприглядку пили. Сейчас-то, поди, по десять кусков в стакан опускает. Повезло человеку!
Обедали дома, гостю и хозяину подали горох с ветчиной, вареное мясо с тушеной капустой, пирог с брусничным вареньем. И гость и хозяин любили простые русские кушанья, ели много и долго, не забывая наливать друг другу. Грин мечтал о предстоящем посещении квартиры семь в доме № 12 по Миллионной улице; при одной мысли о том, что он поднимется по лестнице и будет впущен в квартиру, где, возможно, разрешатся все загадки, ему становилось и хорошо и жутко. С подобными чувствами и ощущениями ожидал он в детстве начала представления в передвижном цирке.
– Всё же жизнь есть благо, – сказал он, ни к кому не обращаясь. – Побольше смелости, воображения и пренебрежения к мелочам.
В пять вышли из дому, пешком дошли до Миллионной. На углу Мраморного переулка Грин, вдруг помрачнев, остановился:
– Слушай меня, Иван Иванович, что я скажу. Только сейчас меня осенило предчувствие, и я боюсь, что мы приближаемся к новой загадке.
– В чем дело, Александр Степанович?
– Прежде всего, обрати внимание на то, что из подъезда того дома, который нам нужен, выносят вещи. Не раньше и не позже, а именно сегодня, когда иду я. Во-вторых, я только сейчас вспомнил, что в квартире седьмой живет член государственной Думы Чупров. И вдруг в этой же квартире Катюша! Жрица любви!
– Двойник глухонемой, – мягко, с участием произнес Иван Иванович. – А вещи, действительно, выносят. Чудесная обстановка. Смотри-ка, какой шкаф! Какие кресла! Диваны! Мать честная, мне бы такую обстановочку! Зажил бы я, господи ты боже мой!
Приятели остановились у ворот дома № 12. Весь тротуар от подъезда и до мостовой был загроможден вещами из обихода богатого буржуа. Здесь стояли столы и кресла красного дерева, резные буфеты, письменные столы, шифоньерки, инкрустированные перламутром и хрусталем, книжные шкафы и диваны, крытые атласом и муаром. Четверо здоровенных молодцов нагружали мебелью ломовые телеги.
Вынесли картины, трюмо, стенные зеркала, одну картину прислонили к стене дома, и Грин, издали взглянув на нее, весело и громко рассмеялся.
– Душка Клевер! Наше вам! – воскликнул он. – Смотри, Иван Иванович, закат в зимнем лесу кисти Клевера! Скажи мне, какие картины висят в твоей квартире, и я скажу, кто ты таков. Однако кто же выезжает? Эй, дядя, из какой квартиры вещи носишь?
– Из седьмого носим.
Грин попросил извинения у приятеля и скрылся в подъезде. Бегом он влетел на площадку второго этажа и вошел в настежь раскрытые двери квартиры семь. Он узнал знакомую ему переднюю, но в ней было пусто. Он прошел в комнату направо. Здесь лежали связанные книги, журналы, стояли накрытые газетами обеденные и чайные сервизы.
Грин обошел все комнаты, заглянул в кухню. Всюду было пусто, пыльно, но в комнатах еще веяло запахом жилья: на синих с позолоченным багетом обоях темнели квадратные, круглые и шестиугольные следы висевших здесь картин и фотографий, на подоконнике маленькой комнаты стоял телефонный аппарат. В углу валялись пустые коробки из-под папирос, флаконы и баночки, ленты и разноцветные тряпки.
Никем не замечаемый и не тревожимый, Грин присел на корточки над этой кучей трухи и мусора, – ему казалось, что здесь он найдет нечто для него драгоценное, и он не ошибся: на дне коробки от печенья, среди орденских ленточек и котильонных значков, он отыскал маленькую фотографическую карточку. Ему вдруг стало и холодно и жарко.
– Милая! Хорошая! Здравствуй, – прошептал Грин, вглядываясь в черты глухонемой. Она смотрела прямо в глаза ему и улыбалась. Озираясь по сторонам, подобно вору, Грин достал из кармана пиджака бумажник и вложил в него находку.
– Никому не скажу, никому не покажу, не бойся, – говорил он, поглаживая кожу бумажника. – Здесь тепло, и ты не озябнешь, Бегущая по волнам…
Бегущая по волнам… Так назвав глухонемую, он пожал плечами и еще раз повторил с несвойственной ему теплотой и нежностью:
– Ты не озябнешь, Бегущая по волнам!
Где-то в далеком море корабль терпел крушение, битым мрамором опустились над морем облака, на зеленых волнах качались обломки мачт, и с той стороны, где заходит солнце, бежала по морю полунагая женщина, и там, где она шла, оставалась розовая, кипящая дорожка.
– Ты мне скажешь, что делать дальше, – сказал Грин, не отрываясь от привидевшейся ему панорамы моря.
В комнату заглянул молодец в переднике и спросил, что делать с переносной печкой: оставлять здесь или забирать с собою?
– Обязательно забирать! – приказал Грин. – Непременно! Барыне будет холодно, если ты оставишь печку.
– Барыне-то все равно, – сказал молодец. – Она уже давно в теплых краях.
– В каких? Где? Ты знаешь?
– Да еще месяц назад я перевозил ее вещи на пристань, – ответил молодец. – Вот из этой комнаты. Я ее и на пароход провожал. Каютка же ей досталась – игрушечка! Дали бы на бутылку, барин. Третий час маюсь, пудов сто вынес, ей-богу!
Грин дал молодцу рубль, получил множество «благодарю вас» и «спасибочко», побродил по квартире и вышел на улицу.
Иван Иванович стоял на том же месте:
– Ровно час жду тебя, Александр Степанович! Есть новые чудеса?
– Есть. Теперь куда?
– А теперь я тебя помотаю. То ты меня, а теперь я тебя. Извозчик! В Александровский парк к Народному дому полтинник. Заплачу семьдесят, только вези нас как своих родных братьев и чтобы дым из трубы, понятно?
В половине восьмого приятели подошли к кассе оперного Народного дома и над окошечком с матовым стеклом прочитали аншлаг: «Билеты все проданы».
Зрители съезжались. Огромная гардеробная наполнялась нарядно одетыми дамами, штатскими, военными. На бронзовой цепочке колыхался над вешалками портрет Шаляпина в роли Мефистофеля. Бес кривил губы и озорно подмигивал каждому, кто только взглядывал на него.
– Повезло черту, – сказал Иван Иванович, – сегодня мы к нему нагрянем. Ты мне скажи, Александр Степанович, ходовой ты мужик или не ходовой?
– Нет, я не ходовой, – ответил Грин. Ему было безразлично – достанут они билеты или не достанут. Но Иван Иванович оказался ходовым. Он куда-то сходил, у кого-то попросил и вскоре вернулся с двумя билетами в третий ряд кресел партера.
– Как же ты добыл их? – спросил Грин.
– Очень просто. Пришел к администратору и сказал, что друг моего детства Федор Иванович Шаляпин распорядился, чтобы мне дали два билета на сегодняшнее представление. Администратор вскочил, заюлил, усадил меня, забегал, а я гляжу на часы и говорю: «Поскорее! Через пятнадцать минут начало!»
– Ты ходовой мужик, – сказал Грин. – Я этого не сумел бы,
– Ты слушай. Получил я билеты, поблагодарил и заявляю: «Распорядитесь, чтобы в антракте меня и моего брата пропустили за кулисы, мы должны еще раз повидать Федора Ивановича». Администратор пишет. «А как фамилия?» Я ему: «Мамонтовы, Илья и Петр». Ведь есть такие?
– Ты очень ходовой мужик, – сказал Грин, огорчаясь: он чувствовал, что с приятелем своим сегодня он завертится, а ему так хотелось одиночества, уюта, почему-то вспомнилось лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…».
– Ты очень ходовой мужик, – повторил Грин. – Я не пойду с тобою за кулисы. Федор Иванович будет ждать Мамонтовых, а увидит нас с тобою. Рука у него, по слухам, тяжелая.
– У меня руки тоже не легкие, – сказал Иван Иванович. – Шагом марш в буфет. Перед выходом черта необходимо выпить. Я капитан, а потому ты меня должен слушаться. Раньше ты меня мотал по своим чудесам, теперь я тебя помотаю по моим чудесам. Будь здоров! Налейте шустовского коньяку, да не в эти рюмки, из таких валерьянку пьют! Твое здоровье! Еще, пожалуйста. За твои чудеса, Александр Степанович. А теперь за беса. Нет, изволь подчиниться. Не люблю паинек. Не похоже это на тебя, друг ты мой вятский. Ага, попался, Фауст Фаустович!
– За Бегущую по волнам! – воскликнул Грин, наотмашь чокаясь с приятелем. – И еще!
– За Бегущую по волнам! – второй раз сказал Грин, осушая бокал.
В фойе и буфете оглушительно дребезжали звонки. Зрительный зал сморкался и откашливался. Скрипачи подняли смычки. Капельмейстер взмахнул черной палочкой вызывателя музыки, и вот началось грозное повествование о второй молодости Фауста. Но сегодня зрители собрались ради Шаляпина, и с того момента, как он появился в дыму и пламени, рассказ о Фаусте уступил место веселой истории о проделках Мефистофеля.
Грин скучал, замышляя бегство. Зато Иван Иванович ликовал и подпрыгивал:
– Земляк-то мой, земляк! Монету чеканит! Что ни слово, то золотой! В антракте мы к нему нагрянем! Он мне троюродным по отцу приходится. Гляди, какую мину состроил! А голосок! Бархат, крем, шоколадная подушечка!
Студенты веселились в кабачке. Грин наказал себе: запомнить эту сцену и точно так же устроить все в той главе зашевелившегося в его воображении романа, который назван будет «Бегущая по волнам». Немцы, дураки, не догадались устроить иллюминацию. Иван Иванович объяснил, что в ту пору не знали о пиротехнике. Господи боже великий! Так ведь «Фауст» сказка, а раз это так, то следовало бы пустить на площади фейерверк. Ведь вот шляется же среди горожан и студентов Сатана, а горожане и студенты ведут себя так, словно к ним бургомистр приехал.
Кончилось первое действие. Грин решил покинуть приятеля. Сделать это было нетрудно: задние ряды партера и амфитеатр кинулись к оркестру, через головы музыкантов на сцену полетели цветы. Сатана доброжелательно раскланивался. Грин пробирался к выходу.
Служитель при гардеробе был удивлен, когда ему протянули круглый жестяной номерок и попросили подать пальто и шляпу.
– Что ж это вы, сударь, всерьез уходите? Да сегодня Шаляпин поет! Ведь этакого Мефистофеля вы век не услышите и не увидите!
– Мой ангел со мною, – ответил Грин, и в голосе его человек ему совершенно чужой ощутил столько тепла и нежности, что улыбнулся невольно и почтительно оглядел с головы до ног.
Был поздний холодный вечер. Тонким слоем лежал на земле снег. Питеряне в этот час ужинали, петербуржцы сидели в театрах, жители Санкт-Петербурга собирались на балы и рауты. Средняя прослойка Петербургской стороны табуном ходила по асфальту Железного зала в Народном доме императора Николая Второго. Второсортные клоуны угощали друг друга на эстраде пощечинами, плохонькие акробаты поднимали пыль в дырявом ковре, и местная Вяльцева – Оленька Коралли – пела, складывая губы сердечком: «Отцвели уж давно хризантемы в саду».
Грин любил эту бедную, недаровитую эстраду, этот скучный, однообразный дивертисмент за гривенник. Он зашел сюда на часок, отыскал свободный столик и велел подать знаменитое блюдо Народного дома – сосиски с тушеной капустой.
На эстраде острили Жуков и Орлов, переодетые гимназисты неискусно заговаривали с напудренными Кларами и Вандами с Гулярной и Введенской улиц, лихой военный писарь в штиблетах и синих узких брюках навыпуск, с нафабренными усами в стрелку и пенсне с простыми стеклами, надетом для интеллигентности, стоял неподалеку от Грина, хищно высматривая себе подругу.
Грин нигде не ужинал с таким аппетитом, как здесь, в Народном доме. Съев одну порцию сосисок, он заказал вторую. Попросил пива. К нему подсаживались красотки, заговаривали с ним, но он всем отвечал, что у него уже есть дама, и красотки отходили, выпросив папиросу.
Духовая музыка заиграла вальс «На сопках Маньчжурии», открылись танцы, захотелось покружиться и Грину. Он нашел под рост себе миловидную девицу в зеленом бархатном берете и, театрально раскланявшись, пригласил ее на вальс.
– Душка! Спасибо! – сказала девица басом и закружилась, скаля зубы, счастливая и спокойная за сегодняшнюю ночь.
– О, как прекрасно, как дивно и страстно танцую я, тра-ля-ля! – напевал Грин, счастливый и спокойный за свое будущее. В голове его слегка шумело, пальцы на вытянутой руке пожимала великан-девица, он глядел ей в глаза и напевал песенку, слова которой сами приходили к нему под музыку вальса:
– Господи, как хорошо! – всхлипнула она.
– Еще бы! – нараспев, в тон вальса, сказал Грин и увлек свою даму в ту часть зала, где стояли столики и где подавали сосиски с капустой. Он на ходу посадил свою даму на стул и распорядился:
– Подать госпоже отбивную котлету с горошком, бутылку лимонада и пять пирожных! Получите!
Он угощал свою вовсе не глухонемую даму, он любовался ею, зная, что подобной красоты – дерзкой и обезнадеживающей – не встретишь дважды, живи хоть двести лет на свете. Он молчал, зная, что слова ранят смертельно, и боясь, что какой-нибудь пустяк в разговоре вырастет в катастрофу и новую тайну.
«Мне хорошо, всё интересно и – ладно, пусть, – думал он, подливая своей даме вина. – Я наколотил на сотню рублей стекла у Елисеева, и мне прошло это даром. Всё хорошо. Представим, что она родная сестра глухонемой, что они близнецы, и на этом успокоимся».
– Черта с два! – воскликнул он, чувствуя, что ему уже не успокоиться. – Как тебя зовут? – спросил он женщину.
– Катюшей! Катишь, Кэти, Катрин. Екатерина девятьсот пятая. Налей мне николаевских капелек!
И так не вязался этот хриплый, низкий голос с ее внешностью дамы из общества, что даже видавшему виды Грину стало не по себе. Он откинулся на спинку стула, залпом, не поморщившись, выпил большую рюмку водки, взглядом – нежным и полным отеческой заботливости – окинул Катюшу, налил еще и еще выпил. Катюша доедала свою порцию гуся и знаком спрашивала, можно ли ей съесть и вторую порцию. Грин улыбкой разрешил ей, она улыбкой отблагодарила его. Искусно орудуя вилкой и ножиком, она в то же время лукаво поглядывала на других мужчин, с беспокойной завистью и раздражением смотревших на Грина, который всё замечал, всё видел – и чувствовал себя довольным вполне. Он любил зависть к себе. Он любил злить завистников, и сейчас ему хотелось дать каждому, разглядывающему Катюшу, щелчок по носу.
Он налил вина, выпил, строго поглядел на Катюшу.
Было что-то в этом взгляде, что заставило женщину подняться и безвольно опустить руки. Грин обнял ее теплый, тонкий стан, привлек к себе и жадно поцеловал в губы.
Сидевшие за соседними столиками крикнули «браво», скрипач-дирижер отдал приказание музыкантам, взял свою скрипку, и в ресторанном зале запела бальная мелодия штраусовского вальса.
Грин слушал, и ему становилось нехорошо. Одиночество – острое и несомненное – не впервые подошло к нему и, подобно Иуде, указало на него пальцем. Катюша чутьем поняла, насколько он одинок.
Вот он – сидит и смотрит на нее тем взглядом, каким дети рассматривают картинки в книжке волшебных сказок. Она съела всё, стоявшее на столе, допила мадеру, уголком кружевного платка провела по губам, затем принялась опускать вуаль, пальцами обеих рук медленно и бережно расправляя складки и натягивая тонкую шелковую сетку на носу и подбородке.
«А в зеркальце и не посмотрится», – подумал Грин и вздрогнул, словно струя холода обожгла его. Ему вдруг стало хорошо и спокойно. Занавес опущен. Феерия окончена. Пора домой.
Катюша взяла Грина под руку и повела его, раздумывающего и упирающегося, к выходу из зала. Настороженная тишина провожала их. Пьяненький поэт прокричал что-то неразборчивое и нелепое, офицер, сидевший за столиком у двери, вскочил и взял под козырек.
– Это тебе, – сказал Грин. – Мне откозыряют после моей смерти… Прощай, ангелок, – шепнул он ей на углу Садовой и Невского. – Молчи и ни о чем не спрашивай!
– А ко мне? – только и сказала Катюша, и в голосе ее сверкнула слеза.
– К тебе не пойду. Прости меня, Невская Ласточка! Я украл у тебя твое драгоценное время. Возьми ка вот эту мелочишку!
Стояли под фонарем. Из толстой пачки кредиток Грин вытянул две десятки и протянул Катюше. Отрицательным кивком головы она ответила на этот жест незнакомца.
– Бери, по-хорошему, – сказал Грин. – Завтра туфли себе купишь.
– Нет, – ответила Катюша. – Я не возьму!
– Возьми, Екатерина Великомученица. Мужу рога позолотишь.
– Ты всё знаешь! – воскликнула Катюша. – Я же думала об этом, что ты всё знаешь!
– Нет, я не знал, что ты замужем, малютка. Еще один узелок! Скажи, что наврала!
– Замужем, не вру! Только муж в тюрьме сидит, фальшивые деньги делал, ради меня. А ты спрячь кредитки и приходи ко мне. Даешь слово?
– Даю. На той неделе приду. Где же ты живешь?
– Ты забудешь. Я тебе визитную карточку дам, только не потеряй.
Из кармана пальто она достала двумя пальцами узкую белую карточку и опустила ее в жилетный карман Грина.
– Пуговиц-то, пуговиц-то тут у тебя! Будто у старика. Старики любят, чтобы у них было много застежек… Ну, и до свидания, странный ты человек, – печально сказала она. – Если не идешь со мною, то не мешай, оставь меня.
– Не буду мешать, Катюша. Желаю тебе удачи, что ли. Извини меня.
Она на мгновение прильнула к нему и, резко повернувшись, пошла по плитам Невского. Грин глядел ей вслед до тех пор, пока не увидел, как ее остановил некто в котелке, о чем-то они поговорили, договорились, сели в пролетку лихача и уехали.
– Чтоб он издох на пороге твоей комнаты! – искривив губы, сказал Грин.
Ему стало жарко, он снял пальто, перебросил его на руку, шляпу сдвинул набок и весело зашагал, насвистывая марш.
У Аничкова моста он зашел в цветочный магазин. Здесь было душно от множества запахов и огромной железной печурки, раскаленной докрасна. Из разноцветных узкогорлых ваз свешивались красные, белые и желтые розы; круглые корзины с хризантемами теснились ярусами от пола до потолка, персидская сирень и цветущие олеандры стояли аллеей от входа до дверей в соседнее помещение. Анютины глазки с младенческой улыбкой на своих разрисованных рожицах глядели на Грина, и он улыбался им, чувствуя, что здесь он свой и что здесь ждут его и любят.
– Я сяду, – сказал он хозяйке – женщине с маленькой птичьей головой на массивной шее. – Буду выбирать цветы. Розы на какую цену? Полтинник? Вынимайте полсотни, белых побольше. На ваш вкус, мадам! Олеандры я беру без горшков. А вы не ужасайтесь! Ломайте верхушки, вот так. Ну, я сам доломаю – вы не умеете, мадам. Теперь давайте бельевую корзину и укладывайте цветы. Наломайте сотню хризантем. Так. Отличная работа! Сколько с меня? Только-то? Пошлите эту девчонку за извозчиком, пусть нанимает не торгуясь, в Тарасов переулок. Сдачу прошу передать девчонке на китайскую карамель.
Пренебрежительно кинул на прилавок несколько кредиток. Огромную корзину с цветами погрузили на извозчика, сам Грин с ногами забрался на сиденье.
– Я складной, – ты не оборачивайся, – сказал он вознице. – Вези скорее и легче, получишь на чай и кофий. Ты знаешь, кто я?
– Ай, веселый барин! – Извозчик закрутил бороденку и завертелся на облучке – Люблю веселых возить! Эту всю неделю с похорон да на похороны, лошадь пожалеть нужно, барин!
– Я храбрый портняжка! – нараспев произнес Грин, укладываясь на сиденье. – Семерых одним ударом! У Соловьевского магазина остановись. Вина мне нужно. Эй, берегись! – закричал он, когда дрожки с дребезгом спустились с Аничкова моста. – А ну, задави вон ту барыню! Дави! Нечего ей на этом свете делать!
– Пусть живет, барин! Найдется ей дело! Цветочки ваши высыпаются, глядите-ка!
За дрожками бежала женщина и подбирала цветы. Грин кинул ей ворох хризантем. На углу Владимирского он сошел с дрожек и в гастрономическом магазине Соловьева купил вина, закусок и фруктов, – так много, что всего купленного хватило бы на устройство многолюдной пирушки.
Во втором часу ночи он прибыл домой, таща на себе корзину с цветами. Извозчик, не переставая восхищаться веселым барином, на голове внес в квартиру пакеты и свертки.
Грин щедро расплатился с ним и, зажав ему рот ладонью, выпроводил на лестницу. На цыпочках вошел в комнату жены, зажег лампу, внес корзину с цветами и охапками роз и хризантем забросал спящую жену:
– Вставай, Веруша! Друг мой, вставай! Будем пить за торжество Любви и Сказки!
– Где нынче живет твоя Мечта? – спросила жена. – Сейчас узнаем. Вот ее адрес. Достал из жилетного кармана визитную карточку и побледнел, взглянув на нее. Под словами
ЕКАТЕРИНА МИХАЙЛОВНА ТОМАШЕВСКАЯ
напечатан был адрес – почему-то в три строчки:Миллионная улица
дом № 12
квартира 7.
Глава седьмая
Никогда ни при каких условиях я не оставлю, не покину моей родной земли, которую люблю верно и сильно. В том случае, когда мне будет невтерпеж плохо и трудно, я побываю в Зурбагане, уеду в Лисе, поброжу по улицам Гель-Гью.
А. С. Грин
Другу юности своей, капитану черноморского парохода Ивану Ивановичу Теплову Грин рассказал про глухонемую, о трех встречах с нею: о первой – праздничной, второй – будничной, третьей – сказочной. Грину страстно хотелось, чтобы Иван Иванович, выслушав, дал свое заключение по поводу всей этой истории.
Теплов – высокий человек тридцати пяти лет, лицом похожий на Шаляпина (ему он приходился родственником по отцу) – внимательно выслушал приятеля, набил трубку, пустил дым, спросил:
– Пил много?
– Когда, Иван Иванович?
– В третий раз, в наводнение.
– Рюмку перед обедом, Иван Иванович, верь совести!
– Тогда ничего не понимаю. Но ты-то чего беспокоишься! Ведь, если не ошибаюсь, ты не сомневаешься в чудесах, ты считаешь, что они возможны. Только, по-моему, тут какие-то чепушистые глупости.
– Факты штука упрямая, Иван Иванович. Глупости или умности, как тебе угодно, но всё было так, как я сказал. А теперь слушай дальше.
И рассказал про Катюшу, показал визитную карточку с адресом глухонемой.
– Работать мешает мне эта история, – сказал Грин. – Я, понимаешь ли, охотно поверю в чудеса и самое невозможное, но мне надо знать, что всё это и есть невозможное. Или с хлебом и рыбой было чудо, или у Петра были спрятаны где-нибудь за скалою целые ящики и мешки с рыбой и пеклеванником!
– Какой Петр? Какие рыбы? Я, братец, на соображение туговат. Если не изменяет мне память, так хлебом и рыбой кормил публику Христос, а не Петр, а?
– Важно в данном случае то, кто именно раздавал провизию, Иван Иванович! А раздавать должен был Петр. Теперь понимаешь?
– В общем, по сочинителю и приключение, – устало вымолвил Иван Иванович. – На тебя это похоже. С тобою и не то бывало!
– А ты без ремарок, дорогуша!
– Не при мне писано, Александр Степаныч, давай-ка еще по маленькой, лучше будет.
В десять вечера Грин предложил приятелю вместе сходить на Миллионную в гости к Катюше.
– Поздно, – сказал Иван Иванович. – Если хочешь – пойдем завтра часов в шесть. Самое удобное время.
– А не обманешь? – обрадовался Грин. – Вот удружишь, господи! Придем, сядем, скажем…
– И опять чудеса начнутся, – молвил Иван Иванович, с опаской поглядывая на Грина: выдумывает, болен, шутки шутит…
Всю ночь Грин спал беспокойно. Начинались интересные сны – четкие и ясные настолько, что капли дождя, падавшие в сновидении на его ладонь, переливались радугой и, разбиваясь, разноцветными червячками переползали с пальца на палец. Во сне было жарко и душно от запаха левкоев, гелиотропа, резеды и душистого горошка.
Грин просыпался и снова уходил в сказочное, феерическое забытье. Он перебирал чьи-то длинные, тонкие волосы, и они, подобно пламени, обжигали его руки, он кричал, просыпался и снова засыпал – и снова смотрел на диковинные вещи, бродил среди красивых, нарядных женщин, целовал липкие, горькие уста и, просыпаясь, еще ощущал бегающий в губах своих огонь.
Под утро приснилось ему, что он умер и что он сам, живой, стоит подле своего мертвого тела и плачет. Во сне играла музыка, печально стонала труба и охотничьи рога заливисто пели в холодных зимних рощах.
Сны утомили его, он встал под утро разбитым, усталым, невыспавшимся.
Иван Иванович сказал ему:
– Нигде мне не снилось столько всякой всячины, как у тебя, Александр Степанович. И сам ты волшебный человек, и постель у тебя волшебная, ей-богу! Всю ночь гонялся за золотыми рыбками. Они летают, а я по ним из мелкокалиберной!
– Золотые рыбки? – весело переспросил Грин. – Спросим-ка Веру Павловну, не снилась ли ей маринованная корюшка или бычки в томате!
– Черт тебя знает, Александр Степанович, что ты за человек! Истории с тобою всякие, ни с чем несообразные. Спускаюсь на дно морское, а там Шаляпин поет и русалки его слушают. Хвостами помахивают, понимаешь ли, а на плечах у них котята сидят. Кстати, Александр Степанович, сегодня в оперном Народном доме «Фауст» с участием Федора Ивановича. Направимся, а? Надо бы поговорить с земляком.
– А на Миллионную?
– На Миллионную пойдем к пяти. Посидим часок, а оттуда в Народный дом. Успеем.
– А билеты? На Шаляпина у нас, дорогой друг, сутками стоят за билетами, а ты хочешь в один час!
– Да я к нему самому! Скажу ему: поздравляю вас, Федор Иванович, с головокружительной карьерой и прошу припомнить те времена, когда и вы чай вприглядку пили. Сейчас-то, поди, по десять кусков в стакан опускает. Повезло человеку!
Обедали дома, гостю и хозяину подали горох с ветчиной, вареное мясо с тушеной капустой, пирог с брусничным вареньем. И гость и хозяин любили простые русские кушанья, ели много и долго, не забывая наливать друг другу. Грин мечтал о предстоящем посещении квартиры семь в доме № 12 по Миллионной улице; при одной мысли о том, что он поднимется по лестнице и будет впущен в квартиру, где, возможно, разрешатся все загадки, ему становилось и хорошо и жутко. С подобными чувствами и ощущениями ожидал он в детстве начала представления в передвижном цирке.
– Всё же жизнь есть благо, – сказал он, ни к кому не обращаясь. – Побольше смелости, воображения и пренебрежения к мелочам.
В пять вышли из дому, пешком дошли до Миллионной. На углу Мраморного переулка Грин, вдруг помрачнев, остановился:
– Слушай меня, Иван Иванович, что я скажу. Только сейчас меня осенило предчувствие, и я боюсь, что мы приближаемся к новой загадке.
– В чем дело, Александр Степанович?
– Прежде всего, обрати внимание на то, что из подъезда того дома, который нам нужен, выносят вещи. Не раньше и не позже, а именно сегодня, когда иду я. Во-вторых, я только сейчас вспомнил, что в квартире седьмой живет член государственной Думы Чупров. И вдруг в этой же квартире Катюша! Жрица любви!
– Двойник глухонемой, – мягко, с участием произнес Иван Иванович. – А вещи, действительно, выносят. Чудесная обстановка. Смотри-ка, какой шкаф! Какие кресла! Диваны! Мать честная, мне бы такую обстановочку! Зажил бы я, господи ты боже мой!
Приятели остановились у ворот дома № 12. Весь тротуар от подъезда и до мостовой был загроможден вещами из обихода богатого буржуа. Здесь стояли столы и кресла красного дерева, резные буфеты, письменные столы, шифоньерки, инкрустированные перламутром и хрусталем, книжные шкафы и диваны, крытые атласом и муаром. Четверо здоровенных молодцов нагружали мебелью ломовые телеги.
Вынесли картины, трюмо, стенные зеркала, одну картину прислонили к стене дома, и Грин, издали взглянув на нее, весело и громко рассмеялся.
– Душка Клевер! Наше вам! – воскликнул он. – Смотри, Иван Иванович, закат в зимнем лесу кисти Клевера! Скажи мне, какие картины висят в твоей квартире, и я скажу, кто ты таков. Однако кто же выезжает? Эй, дядя, из какой квартиры вещи носишь?
– Из седьмого носим.
Грин попросил извинения у приятеля и скрылся в подъезде. Бегом он влетел на площадку второго этажа и вошел в настежь раскрытые двери квартиры семь. Он узнал знакомую ему переднюю, но в ней было пусто. Он прошел в комнату направо. Здесь лежали связанные книги, журналы, стояли накрытые газетами обеденные и чайные сервизы.
Грин обошел все комнаты, заглянул в кухню. Всюду было пусто, пыльно, но в комнатах еще веяло запахом жилья: на синих с позолоченным багетом обоях темнели квадратные, круглые и шестиугольные следы висевших здесь картин и фотографий, на подоконнике маленькой комнаты стоял телефонный аппарат. В углу валялись пустые коробки из-под папирос, флаконы и баночки, ленты и разноцветные тряпки.
Никем не замечаемый и не тревожимый, Грин присел на корточки над этой кучей трухи и мусора, – ему казалось, что здесь он найдет нечто для него драгоценное, и он не ошибся: на дне коробки от печенья, среди орденских ленточек и котильонных значков, он отыскал маленькую фотографическую карточку. Ему вдруг стало и холодно и жарко.
– Милая! Хорошая! Здравствуй, – прошептал Грин, вглядываясь в черты глухонемой. Она смотрела прямо в глаза ему и улыбалась. Озираясь по сторонам, подобно вору, Грин достал из кармана пиджака бумажник и вложил в него находку.
– Никому не скажу, никому не покажу, не бойся, – говорил он, поглаживая кожу бумажника. – Здесь тепло, и ты не озябнешь, Бегущая по волнам…
Бегущая по волнам… Так назвав глухонемую, он пожал плечами и еще раз повторил с несвойственной ему теплотой и нежностью:
– Ты не озябнешь, Бегущая по волнам!
Где-то в далеком море корабль терпел крушение, битым мрамором опустились над морем облака, на зеленых волнах качались обломки мачт, и с той стороны, где заходит солнце, бежала по морю полунагая женщина, и там, где она шла, оставалась розовая, кипящая дорожка.
– Ты мне скажешь, что делать дальше, – сказал Грин, не отрываясь от привидевшейся ему панорамы моря.
В комнату заглянул молодец в переднике и спросил, что делать с переносной печкой: оставлять здесь или забирать с собою?
– Обязательно забирать! – приказал Грин. – Непременно! Барыне будет холодно, если ты оставишь печку.
– Барыне-то все равно, – сказал молодец. – Она уже давно в теплых краях.
– В каких? Где? Ты знаешь?
– Да еще месяц назад я перевозил ее вещи на пристань, – ответил молодец. – Вот из этой комнаты. Я ее и на пароход провожал. Каютка же ей досталась – игрушечка! Дали бы на бутылку, барин. Третий час маюсь, пудов сто вынес, ей-богу!
Грин дал молодцу рубль, получил множество «благодарю вас» и «спасибочко», побродил по квартире и вышел на улицу.
Иван Иванович стоял на том же месте:
– Ровно час жду тебя, Александр Степанович! Есть новые чудеса?
– Есть. Теперь куда?
– А теперь я тебя помотаю. То ты меня, а теперь я тебя. Извозчик! В Александровский парк к Народному дому полтинник. Заплачу семьдесят, только вези нас как своих родных братьев и чтобы дым из трубы, понятно?
В половине восьмого приятели подошли к кассе оперного Народного дома и над окошечком с матовым стеклом прочитали аншлаг: «Билеты все проданы».
Зрители съезжались. Огромная гардеробная наполнялась нарядно одетыми дамами, штатскими, военными. На бронзовой цепочке колыхался над вешалками портрет Шаляпина в роли Мефистофеля. Бес кривил губы и озорно подмигивал каждому, кто только взглядывал на него.
– Повезло черту, – сказал Иван Иванович, – сегодня мы к нему нагрянем. Ты мне скажи, Александр Степанович, ходовой ты мужик или не ходовой?
– Нет, я не ходовой, – ответил Грин. Ему было безразлично – достанут они билеты или не достанут. Но Иван Иванович оказался ходовым. Он куда-то сходил, у кого-то попросил и вскоре вернулся с двумя билетами в третий ряд кресел партера.
– Как же ты добыл их? – спросил Грин.
– Очень просто. Пришел к администратору и сказал, что друг моего детства Федор Иванович Шаляпин распорядился, чтобы мне дали два билета на сегодняшнее представление. Администратор вскочил, заюлил, усадил меня, забегал, а я гляжу на часы и говорю: «Поскорее! Через пятнадцать минут начало!»
– Ты ходовой мужик, – сказал Грин. – Я этого не сумел бы,
– Ты слушай. Получил я билеты, поблагодарил и заявляю: «Распорядитесь, чтобы в антракте меня и моего брата пропустили за кулисы, мы должны еще раз повидать Федора Ивановича». Администратор пишет. «А как фамилия?» Я ему: «Мамонтовы, Илья и Петр». Ведь есть такие?
– Ты очень ходовой мужик, – сказал Грин, огорчаясь: он чувствовал, что с приятелем своим сегодня он завертится, а ему так хотелось одиночества, уюта, почему-то вспомнилось лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…».
– Ты очень ходовой мужик, – повторил Грин. – Я не пойду с тобою за кулисы. Федор Иванович будет ждать Мамонтовых, а увидит нас с тобою. Рука у него, по слухам, тяжелая.
– У меня руки тоже не легкие, – сказал Иван Иванович. – Шагом марш в буфет. Перед выходом черта необходимо выпить. Я капитан, а потому ты меня должен слушаться. Раньше ты меня мотал по своим чудесам, теперь я тебя помотаю по моим чудесам. Будь здоров! Налейте шустовского коньяку, да не в эти рюмки, из таких валерьянку пьют! Твое здоровье! Еще, пожалуйста. За твои чудеса, Александр Степанович. А теперь за беса. Нет, изволь подчиниться. Не люблю паинек. Не похоже это на тебя, друг ты мой вятский. Ага, попался, Фауст Фаустович!
– За Бегущую по волнам! – воскликнул Грин, наотмашь чокаясь с приятелем. – И еще!
– За Бегущую по волнам! – второй раз сказал Грин, осушая бокал.
В фойе и буфете оглушительно дребезжали звонки. Зрительный зал сморкался и откашливался. Скрипачи подняли смычки. Капельмейстер взмахнул черной палочкой вызывателя музыки, и вот началось грозное повествование о второй молодости Фауста. Но сегодня зрители собрались ради Шаляпина, и с того момента, как он появился в дыму и пламени, рассказ о Фаусте уступил место веселой истории о проделках Мефистофеля.
Грин скучал, замышляя бегство. Зато Иван Иванович ликовал и подпрыгивал:
– Земляк-то мой, земляк! Монету чеканит! Что ни слово, то золотой! В антракте мы к нему нагрянем! Он мне троюродным по отцу приходится. Гляди, какую мину состроил! А голосок! Бархат, крем, шоколадная подушечка!
Студенты веселились в кабачке. Грин наказал себе: запомнить эту сцену и точно так же устроить все в той главе зашевелившегося в его воображении романа, который назван будет «Бегущая по волнам». Немцы, дураки, не догадались устроить иллюминацию. Иван Иванович объяснил, что в ту пору не знали о пиротехнике. Господи боже великий! Так ведь «Фауст» сказка, а раз это так, то следовало бы пустить на площади фейерверк. Ведь вот шляется же среди горожан и студентов Сатана, а горожане и студенты ведут себя так, словно к ним бургомистр приехал.
Кончилось первое действие. Грин решил покинуть приятеля. Сделать это было нетрудно: задние ряды партера и амфитеатр кинулись к оркестру, через головы музыкантов на сцену полетели цветы. Сатана доброжелательно раскланивался. Грин пробирался к выходу.
Служитель при гардеробе был удивлен, когда ему протянули круглый жестяной номерок и попросили подать пальто и шляпу.
– Что ж это вы, сударь, всерьез уходите? Да сегодня Шаляпин поет! Ведь этакого Мефистофеля вы век не услышите и не увидите!
– Мой ангел со мною, – ответил Грин, и в голосе его человек ему совершенно чужой ощутил столько тепла и нежности, что улыбнулся невольно и почтительно оглядел с головы до ног.
Был поздний холодный вечер. Тонким слоем лежал на земле снег. Питеряне в этот час ужинали, петербуржцы сидели в театрах, жители Санкт-Петербурга собирались на балы и рауты. Средняя прослойка Петербургской стороны табуном ходила по асфальту Железного зала в Народном доме императора Николая Второго. Второсортные клоуны угощали друг друга на эстраде пощечинами, плохонькие акробаты поднимали пыль в дырявом ковре, и местная Вяльцева – Оленька Коралли – пела, складывая губы сердечком: «Отцвели уж давно хризантемы в саду».
Грин любил эту бедную, недаровитую эстраду, этот скучный, однообразный дивертисмент за гривенник. Он зашел сюда на часок, отыскал свободный столик и велел подать знаменитое блюдо Народного дома – сосиски с тушеной капустой.
На эстраде острили Жуков и Орлов, переодетые гимназисты неискусно заговаривали с напудренными Кларами и Вандами с Гулярной и Введенской улиц, лихой военный писарь в штиблетах и синих узких брюках навыпуск, с нафабренными усами в стрелку и пенсне с простыми стеклами, надетом для интеллигентности, стоял неподалеку от Грина, хищно высматривая себе подругу.
Грин нигде не ужинал с таким аппетитом, как здесь, в Народном доме. Съев одну порцию сосисок, он заказал вторую. Попросил пива. К нему подсаживались красотки, заговаривали с ним, но он всем отвечал, что у него уже есть дама, и красотки отходили, выпросив папиросу.
Духовая музыка заиграла вальс «На сопках Маньчжурии», открылись танцы, захотелось покружиться и Грину. Он нашел под рост себе миловидную девицу в зеленом бархатном берете и, театрально раскланявшись, пригласил ее на вальс.
– Душка! Спасибо! – сказала девица басом и закружилась, скаля зубы, счастливая и спокойная за сегодняшнюю ночь.
– О, как прекрасно, как дивно и страстно танцую я, тра-ля-ля! – напевал Грин, счастливый и спокойный за свое будущее. В голове его слегка шумело, пальцы на вытянутой руке пожимала великан-девица, он глядел ей в глаза и напевал песенку, слова которой сами приходили к нему под музыку вальса:
Девица ахнула и крепче прижалась к Грину.
Тебя я люблю
И счастлив до смерти кружиться,
Тебя увезу я с собою в Гель-Гью,
Чтоб в главном соборе жениться.
Тебе я куплю
Венчальное платье и туфли,
Я ножки твои фильдекосом залью,
Чтоб ножки твои не распухли!
– Господи, как хорошо! – всхлипнула она.
– Еще бы! – нараспев, в тон вальса, сказал Грин и увлек свою даму в ту часть зала, где стояли столики и где подавали сосиски с капустой. Он на ходу посадил свою даму на стул и распорядился:
– Подать госпоже отбивную котлету с горошком, бутылку лимонада и пять пирожных! Получите!