Страница:
уселся в кресло, и стюардесса по-иностранному объявила маршрут, Алик
вздохнул, наконец, полной грудью, и начисто забыл про обмен, Варвару и все,
связанное с этой жизнью.
В Штатах Алик устроился хорошо. У него работа, семья, дом, три
автомобиля, небольшая компания друзей. На уик-энд они едут на побережье, и
сидя в креслах, потягивая колу, глядя на волны, товарищи Алика, бывает,
вспомнят ту жизнь, и что у кого в ней было. Если поблизости нет жены, Алик
иногда говорит: "Любимая женщина там у меня".
1989
Она не любит только выносить мусор и, входя утром в кухню, жмурясь от
слепящего света, она отводит от мусорной миски глаза. Будильник звенел, она
его заглушила, но лишь несколько мгновений между сном и явью она лежала,
приходя в себя, еще не слыша метронома, но когда сознание прояснилось, сразу
параллельным кодом полезли дела, и, оторвавшись от подушки, она посмотрела
на циферблат и ахнула: сразу пошли ее собственные часы, сразу началось
соревнование.
Эта схватка со временем начинается с утра, когда в час с минутами надо
втиснуть все эти замачивания булок, сбивание и жарку котлет дочке на обед и
всем на ужин, кашу на завтрак, побудки детей, грызню с мужем по мелочам,
посуду, сборы, выпроваживание в школу, в садик, наказы. Первый этап
кончается, когда, словно разорвав финишную ленту, она захлопывает за собой
дверь, стоит в лифте в пальто с перекрученным поясом, кое-как намазанными
губами.
Дорога на работу - второй раунд: она едет, между освещенными коробками
домов синеют куски предрассветного неба, автобус подходит к метро - яркие
прожекторы, шарканье сотен ног, слиянье в толпу бледных сумеречных лиц
поглощают и ее, и, вытащив руку с сумочкой из давки, она смотрит на часы уже
только в вагоне, прикидывает число минут и станций, пробегает мысленно
оставшийся путь, гадая, успеет ли ступить за турникет минута в минуту.
У нее, как у триггера, бывают два состояния, два уровня душевного
настроя - высокий и низкий. Обычно они чередуются - если накануне был
подъем, на следующий день спад. Придя на работу и включив дисплей, в день
спада она долго сидит, уставившись на зеленые цифры. В голове гудит от
машины, от недосыпа, от веселых мужских голосов, внутри нарастает
беспокойство, что время идет, а она сидит, и все это видят, и она натирает
бальзамом виски. Если день такой, то поражение предопределено, оно и в
стертых по ошибке с диска файлах, в пережаренных котлетах, в падающих с
сушилки мисках, в кончившихся как раз перед нею сосисках, автомате, облившем
подсолнечным маслом, кашле перегулявшего сына, двойке у
непроконтролированной дочки.
Бывают дни очень высокого подъема, когда все ладится, спорится, стройно
скользит. Тогда она уже с утра в автобусе знает, что будет править в
программе, сосисок хватает после нее на одного, что придает дополнительный
импульс, обрывающие руки сумки несутся легко, она успевает вымыть везде
полы, проверить от корки до корки уроки, сделать малышу ингаляцию и почитать
ему "Бармалея". Из колеи, правда, могут выбить телефонные звонки, хоть и
говорит она редко, всегда - свернув шею, прижав трубку к плечу, что-то
помешивая или моя. Разговоры нарушают установленный порядок дел: почистивший
зубы полуголый сын бегает, ковыряя хлеб, а отнюдь не ложится, дочка вместо
уроков крутится перед зеркалом в бабушкиных бусах, муж шуршит газетой - ему
на все наплевать. Если это день подъема, она умудряется быстро закруглить
разговор и все моментально наладить. Если же это день спада, то собеседницу
ей не унять, она терпеливо перемывает кости нескольким знакомым, отрешенно
наблюдает за разошедшимися детьми и с кроткой покорностью, признавая свое
поражение, отслеживает время.
У нее есть только один час, и в дни подъема и в дни спада, один
собственный час - с десяти до одиннадцати. Уложив детей, она плюхается на
диван и смотрит телевизор. Каждый вечер она мечтает не прерываться вот так,
доделать все дела до конца, лечь в постель и перед сном посмотреть телевизор
со спокойной душою, и каждый вечер, не утерпев, присаживается на минуту, и у
нее уже нет сил встать. Сидение отравлено мыслями о несобранных бутербродах,
не поглаженных формах и не замоченном белье, она вздыхает и повторяет
несколько раз: "Ну, что я сижу?"
Она ругается редко, единственное ее слабое место - это мусор, который
она не любит выносить.
Вечером, посмотрев на переполненные миску и ведро, она вдруг визгливо
вскрикивает: "Вынесите мусор, видите, я зашиваюсь!" В этот момент лицо ее
приобретает склочно-капризное выражение, и муж, и дочка знают: вякни они
сейчас что-нибудь, она заорет, что у нее нет больше сил, что сели и поехали,
пропадом все пропади. Поэтому, потихоньку вздыхая, тот, кто попался ей
первым, плетется с ведром и миской в коридор, а вернувшись, закладывает
ведро газетой и моет миску так как она внимательно наблюдает, выполнен ли
ритуал до конца, а если нет - может поднять крик, и тогда начнется такая
склока, что себе дороже.
Она не любит только выносить мусор...
1989
Праздники у нас начинаются обычно с идеи, сверкнувшей у меня в голове.
Скажем, я иду мимо театра и вдруг представляю, как можно без обычной спешки
и суеты выйти из дома всей семьей, отправиться в театр и, сидя среди
тамошнего великолепия, приобщить ребенка к прекрасному. Я беру билеты, сын
любопытствует: "А чего это - Травиата", муж отмечает этот день в календаре,
чтобы не затевать деловые встречи. А когда назначенный день настает, и мы
выходим из дома, автобуса нет на остановке больше часа, дергаясь и
переругиваясь, мы успеваем кое-как добраться на перекладных, влететь в ложу
и шугануть уже опускающихся в полумраке на наши места нахалов, а,
отдышавшись, замечаем, что впереди сидит не иначе как команда
баскетболистов, и со второго ряда нам не видно ничего. Сын, кроме того,
неприятно удивлен, что на сцене нет ни солдат, ни драк, два следующих акта
он, прогрессируя, ноет, просясь домой; сзади шипит мегеристая блондинка, на
сцене Травиата старая, толстая и пускает петуха, а по дороге обратно трамвай
сходит с рельсов, и мы добираемся до дома в середине ночи, освещенные одной
луной, шарахаясь от слоняющихся по улице подозрительных компаний.
Или я вдруг задумываю путешествие в Новгород. Стоя в огромной очереди в
сберкассе, созерцая на стене красивый календарь с золотыми куполами, я вдруг
ужасно захочу поехать не на дачу копать картошку, таща за собой вечные тюки
с хлебом и молочными пакетами, а отправиться куда-нибудь налегке, беззаботно
осматривая достопримечательности и останавливаясь в живописных местах
перекусить и полюбоваться красотами природы.
И вот в жаркий летний день мы садимся в машину. По дороге у нас два
раза спускает колесо и, забыв про еду и питье, муж меняет на жаре последнюю
камеру. Мы приезжаем в Новгород, обходим знаменитый памятник, кое-как
отыскивая среди каменных фигурок известные, зато потом до победы ищем по
всему Новгороду запасную камеру. Солнце палит, наш сын начинает по
обыкновению ныть и проситься домой, нас два раза штрафует ГАИ, и, купив,
наконец, камеру, и, постояв еще в очереди за дешевыми чашками, мы уезжаем,
остановившись все же поесть на голой асфальтовой площадке для отдыха, не
замечая от усталости благоухающих мусорных бачков.
Бывает, мы приглашаем к себе гостей, недели две до их визита я хожу по
магазинам, чтобы собрать стол, за которым намереваюсь вести с гостями
задушевные беседы. Два дня накануне я жарю, варю и пеку, в день приема мы
все с утра убираем дом и расставляем бокалы. Гости приходят, пять часов
подряд в упоении рассказывают, как начали разводить на балконе пчел; мы же,
пчеловодством никогда не интересовавшиеся, добросовестно их слушаем, а когда
они, вполне удовлетворенные, уходят, нам остается только мыть до глубокой
ночи посуду.
Если мы сами идем в гости, у кого-нибудь обязательно заболят зубы или
живот. Если мы едем с сыном на экскурсию, его укачает в автобусе и вырвет.
Этот список можно продолжать до бесконечности, удивительно только, что среди
удающихся нам куда лучше будней - работы, беготни, приготовления еды и
уроков мы вспоминаем проколотую камеру и мусорные бачки с ностальгически
блаженными улыбками, сетуя уже лишь на то, что давно никуда не выбирались. И
в моей голове тогда опять зароятся идейки, предвещающие нам новые
удовольствия.
1990
Я покупаю розы для своей приятельницы - зубного врача. Этой
приятельнице я многим обязана - она принимает меня без очереди, хорошо лечит
и недорого берет. Я несу розы ей на прием, но, заглянув в кабинет, узнаю,
что как раз сегодня моя врач взяла отгул.
Цветы стоят недешево, особенно розы сердце у меня замирает при мысли,
что я совершенно напрасно потратила столько денег, что такие дорогие цветы
пропадут зря. Я думаю, что допустить это невозможно, раз розы куплены, они
должны быть кому-то подарены, и, решительно завернув их в бумагу, я начинаю
мысленно просчитывать другие варианты.
Мой выбор в первую очередь останавливается теперь на учительнице музыки
моих лоботрясов-детей, которых на месте этой учительницы я бы давно вышибла
из музыкальной школы, а она все еще пытается что-то трепетно в них вложить.
Я дохожу до школы, но кабинет заперт, мне сообщают, что в квартире у
учительницы прорвало батарею, она убежала домой, и букет роз снова остается
при мне.
Из музыкальной школы я еду в банк, сотрудница которого постоянно
помогает мне по работе, но, узнав, что она укатила в бизнес-тур, иду к
своему парикмахеру. Парикмахер, однако, пошел по вызову завивать к выставке
чью-то элитную собаку, а на улице уже темнеет, и зажигаются фонари. Я
вспоминаю, что где-то неподалеку живет моя двоюродная сестра, которую я не
видела сто лет, что она сквалыжная, но чем совсем пропадать букету, лучше
подарить его ей. Я захожу в автомат, набираю номер, сестра, едва узнав меня,
немедленно выливает в трубку ушат брани, крича, что таким родственникам, как
я, наплевать, жива она или умерла, что через столько лет у меня еще хватает
наглости звонить, и бросает трубку.
В конце концов я приношу цветы домой, на вопрос мужа, откуда они, вру,
что подарил знакомый мужчина, и муж сразу же интересуется, а не сможет ли
этот мужчина достать ему для машины карданный вал.
Я ставлю цветы в вазу, все еще не сдаваясь, планирую отнести их по
назначению завтра утром, но утром стебли поникли, бутоны сморщились, а на
тумбочке - ворох опавших лепестков.
И тогда, вспомнив, что совсем недавно у меня у самой был день рождения,
я решаю, что раз в жизни могу подарить и себе дорогой и красивый букет.
Вообразив, что увядший букет, стоящий передо мною, и был как раз тем
самым букетом, я жалею только о том, что во вчерашней спешке и беготне не
рассмотрела цветы как следует и не смогу теперь даже вспомнить, какие они
были.
1993
Я люблю читать чужие письма. Нет, не подумайте обо мне плохо - я,
конечно же, не краду их и не подглядываю. Но знакомые однажды отдали мне для
дачи старый круглый стол, брошенный уехавшей из их квартиры соседкой.
Соседка эта в своей комнате почти не жила, сдавала ее студенткам. Когда
грузили стол, из него вывалилось письмо и фотография морячка в тельняшке.
Письмо было к девушке Людмиле, моряк упрекал ее, что она теперь "ходит с
другим". Еще он писал, что с его стороны все - так, как было, но если она не
ответит, то писать он ей больше не будет. Письмо было подписано Шишкиным
Васей, а все оставшееся от письма место на листке было исчерчено выведенными
другим почерком тренировочными росписями. Простенькой закорючкой было
нацарапано "Шишкина Людмила" и тут же зачеркнуто. Другим, более прихотливым,
сложно-неразборчивым вензелем, начинающимся тоже с буквы "Л", был любовно
изрисован весь остаток листа. Эти вензеля подписывали, видно, морячку
приговор.
Я долго не выбрасывала письмо Васи Шишкина, перечитывая его,
представляла морячка, сидящего на своем корабле и ждущего почту. Я
представляла и Людмилу, которая, прикусив от старательности кончик языка,
изобретала в это время подпись с фамилией нового жениха на письме жениха
отвергнутого.
А как-то раз в старых маминых фотографиях я нашла еще другое письмо -
старинную открытку с красавицами в длинных пеньюарах, застывших с прихотливо
выгнутыми шеями и воздетыми вверх торчащими из воздушных рукавов ручками.
Когда я перевернула открытку, я увидела немного расплывшийся, но, в общем,
понятный адрес: ...ский уезд, деревня Сосновка, г-ну Воричу. Я кинулась было
читать, но, увы, текст был на незнакомом мне языке, только в скобках в
середине открытки было приписано по-русски "хорошенькая подруга". На
штемпеле стоял октябрь девятьсот девятого года. Я обращалась с открыткой к
знакомым филологам, никто не мог прочитать текст. Моя мама не знала, откуда
взялась открытка и, рассматривая ее, я думала еще и о господине Вориче, о
хорошенькой подруге, о капорах, сюртуках, тростях, канотье, шляпках с
лентами, кудрях, украшенных живыми цветами, пикниках, поместьях и прочих,
неведомых сейчас, но обыденных некогда, как теперешняя авоська, атрибутах,
след которых отпечатался, наверное, в так и непрочитанной открытке, лежащей
здесь, у меня в руке.
В третье чужое, тоже очень заинтересовавшее меня письмо, я и не
пыталась заглянуть. Его читал негр, сидящий напротив в метро. Я смотрела -
нормальный негр - кроссовки, джинсы, курчавые меховые волосы. Я видела
конверт с яркими марками, негр читал письмо - почему бы и нет, у него тоже
есть, кому прислать весточку. О чем ему пишут? - думала я. - Кланяются ли
ему многочисленные родственники или уверяет в любви шоколадная невеста, или
просто беспокоится мама. Я не представляла, какими словами может быть
написано негритянское письмо и смотрела на парня со жгучим разочарованием.
Любопытство к чужой жизни одолевает меня. "Умерла Варвара Петровна, -
пишет уже именно мне моя старая тетка. - Все меньше и меньше остается людей,
знающих нас". Действительно, меняются поколения, люди уходят, приходят
новые, чужие, равнодушные к людям прежним. Я хотела бы собрать коллекцию
писем всех людей, живущих и живших на земле - коллекцию отражений их жизней
и судеб. Я хотела бы рассортировать, разложить по ящикам, перебирать свое
сокровище на досуге. А если бы сверху ко мне поступил запрос, отчего это я
присваиваю чужие полномочия, я бы ответила Господу Богу, что ни на что не
претендую, просто мне очень жаль, что не остается следов, что археологи
находят лишь черепки да вазы, а хочется, чтобы не пропало то, что - среди
них, хочется все задержать, остановить, вернуть хоть как-то...
1989
Я встречаю их у родительского лифта, давно уже я их не видела, но
опять, как и раньше, чувствую досаду и неловкость. Мы стоим, молчим, ждем,
когда лифт приедет, а лифт маневрирует где-то там, наверху, помигивает
красная лампочка, похоже, балуются мальчишки. В напряженной тишине громко
звучит его дыхание, я украдкой бросаю взгляд - он постарел, обрюзг: отвислые
усы, живот, запах перегара, букет пионов в руках. Она - совсем седая, раньше
была яркая, крашеная блондинка.
Лифт приезжает, мы все заходим, она, не спрашивая, нажимает кнопку
нужного мне этажа. Они живут этажом выше, как раз над нами. Из месяца в
месяц в прежние времена они нас заливали,
В те годы он носил форму, был толстым майором с красной рожей и тонким
голосом. Этим голосом он матерился, не давая спать по ночам, воспитывая, и
судя по воплям, не только морально, свою крашеную жену или нашкодившего
сына. Этим голосом он в праздники выводил заполночь "Бродяга, судьбу
проклиная...", перемежая песни топаньем, от которого у нас сыпалась
штукатурка и качалась люстра. Этим же голосом он вопил, что у них ничего не
течет, когда мои взбешенные очередным, сразупослеремонтным заливом родители
бежали наверх, к бывал скандал, составление актов, долгие тяжбы.
- Это ужас, а не семейка, - возмущалась мама, капая валерьянку. - Вся
кухня в банках, тряпках, флакончиках, у самой под глазом синяк, на ребенка
страшно глянуть!
Я не раз видела их и в ближнем парке в жаркие летние дни - они сидели
на одеяле с какими-то мужиками и тетками, пили портвейн, майорша визгливо
хохотала, а их малыш с красными от диатеза щеками топтался около, зажав в
руке кусок соленой рыбы.
Он подрос, пошел в школу, часто терся в парадной, забывая ключи, у него
был вечно сопливый нос, полуоткрытый от насморка рот и
вопросительно-изумленное выражение.
А потом они взяли участок, стали заливать все реже, их балкон сделался
похож на склад пиломатериалов, и по субботам они втроем чинно выходили из
дома с рюкзаками, саженцами и рейками, озабоченно следовали на автобус, с
молчаливым превосходством глядя на встречный, необремененный дачами, просто
прогуливающийся народ.
А недавно они в последний раз разбудили моих родителей - он гудел
что-то своим тонким голосом, она громко плакала и причитала. Соседи сказали,
что их вернувшийся из армии сын разбился, поехав встречать Новый год за
город, на чьем-то автомобиле.
Мы едем в лифте, она смотрит на пионы, спрашивает:
- Думаешь, распустятся?
- Женщины сказали, должны, - тяжело дыша, отвечает он и тоже смотрит на
влажные, мясистые, темно-красные бутоны в своей татуированной руке. Двери
открываются, я молча выхожу, а они уезжают выше - седая поблекшая женщина и
грузный мужчина со свистящим дыханием, внимательно разглядывая букет пионов,
которые должны распуститься.
1992
Это началось, когда однажды я вышел в полдесятого а аптеку, в это время
я обычно сижу дома, смотрю телевизор, а тут решил выйти, купить жене капли в
нос. Была осень, я шел дворами, и вдруг меня поразило, как кругом пусто и
жутко, горят только окна, пустые дворы, пустые скамейки, редкие фигуры
собачников с поводками да собачьи хвосты мелькают в кустах. Я дошел до
аптеки, а на обратном пути мне попались два мордатых парня в ватниках, они
громко топали сапожищами, перемежая нехорошими словами малосвязную речь. Они
прошли, не посмотрев, не обратив на меня внимания, я же оглянулся, прибавил
шагу и, добежав домой, закрылся на цепочку. По телевизору как раз показывали
новости, и я впервые пропустил их через себя, поняв, что все эти трупы
действительно лежат в лужах крови в таких же темных дворах, в похожих на
нашу квартирах.
Мы живем с женой, моя жена - хорошая женщина, она шьет, стирает и
возится на кухне. Она всегда занята и не успевает задуматься, а когда
отдыхает, любит грызть карамель и смотреть фильмы. Она ахает и плачет,
узнав, что из соседнего двора неизвестно куда свели двух мальчиков, или, что
бетонной плитой раздавило на стройке девчонку, но когда нам привозят на
выходные внуков, она, закрутившись в делах, выпускает их одних гулять во
двор.
Мне приходится выходить, стоять и смотреть, как они катаются с горки, я
отслеживаю прохожих - кто знает, куда и зачем они идут - вот этот здоровый,
с красным шарфом, может - убивать и грабить, а та, в дубленке - заманивать и
наводить. Я забираю ребят домой, но и дома не вздохнешь с облегчением - я
читал недавно, что радиоактивное вещество, замешанное в панельную
перегородку, погубило в одной квартире четырех детей.
Я иногда размышляю, отчего воры, убийцы встают на свой путь - и
склоняюсь к тому, что они таким способом снимают напряжение. Я же, узнав,
что еще один из знакомых умирает от рака, что в воздухе - яд, в йоде - синяя
водоросль, в щах - живые нитраты, что милиция ни от кого не защитит, а после
укола в поликлинике можно уже писать завещание, я чувствую себя связанной
курицей, которую держат за ноги и клюв, уже замахиваются топором, и я хочу
тогда, чтоб рубили быстрее.
Недавно в полвторого ночи нам позвонили в дверь, и прочитавшая в газете
про рэкет жена запретила мне не только открывать, но даже выйти спросить:
"Кто?" К нам трезвонили, а мы в кромешной тьме сидели в кроватях, сосали
валидол и не знали, что делать, а когда звонки прекратились, жена сказала:
"Пьяные, небось, шалят", улеглась и засопела. Я же понял, что спать уже не
смогу.
На следующий день я оделся в старое пальто, в котором хожу на
овощебазу, в старый кроличий треух и объявил жене, что иду за два отгула
разгружать вагон.
Я пошел по подворотням, по глухим дворам, кругом были мрак, грязь,
запустение. Наконец, я нашел - у спуска в подвал стояла и сквернословила
явно бандитская группа. Я твердым шагом направился к ним, они вдруг дружно
оглянулись, кто-то свистнул, двое порскнули в стороны, двое - в подвал, а
последний оступился и остался стоять у железных перил под ржавым навесом.
Я с ненавистью смотрел, как на его меховую шапку с навеса льется вода,
стиснув зубы, боясь глядеть ему в глаза, я смотрел на шапку, всем своим
видом предлагая скорее пырнуть меня ножом или, как сына сослуживца, - шилом
в сердце, так что не останется следов, или чтоб подбежали сзади и накинули,
как в статье про рэкет, удавку. Пусть лучше это произойдет сейчас, когда я
готов и жду.
И когда, зажмурившись, я со зверским лицом крикнул: "Ну!", тип,
стоявший передо мною, всхлипнув, снял шапку с головы, кинул ее мне и,
припадая на подвернутую ногу, бросился в переулок. Я посмотрел еще на эту
шапку, валявшуюся в грязи, потом развернулся и что есть мочи побежал прочь,
а кругом была тишина и пустота, только мелькали голубые телевизоры в желтых
окнах.
Запыхавшись, я прибыл домой, закрылся на цепочку, а в новостях как раз
говорили, что за день с граждан сняли восемь шапок. "Девять", - буркнул я,
переодеваясь, а жена, развернув ириску, сказала: "Ужас".
1990
Вещи вымирают. Незаметно - каждая в отдельности и демонстративно,
презрительно - все вместе. Витые пирамиды шоколада, жестяной блеск кастрюль,
глухое уханье разматываемых тканевых рулонов. У пустых или украшенных
ненужной дребеденью витрин томятся безмолвные изваянья продавцов. Вещи
уходят, не прощаясь: никогда не знаешь, видишь вот эту вещь на прилавке в
последний раз или доведется встретить еще.
Вещи стали значительны. Они с молчаливым укором напоминают о временах,
когда мы произносили уничижительное слово "вещизм". Теперь, робея, мы
смотрим даже на собственные вещи, а те хвастают своей для нас
исключительностью. Последние автомобиль, молочный бидон, штаны, холодильник.
Запись прекращена до 2015 года. Сломаешь, побьешь, протрешь - что тогда?
Правда, говорят, кто-то еще видел, как по Невскому несли одеяла.
Люди собираются и говорят о вещах. Одни ковыряются в ранах - кто что
когда видел и не купил, мог достать и не достал, мог постоять и поленился.
Другие со счастливым блеском в глазах рассказывают, что успели запасти вот
то и это и любовно показывают полки шкафов, на которых, как в Ноевом
ковчеге, в нераспакованных свертках хранятся накопленные реликты. Люди
забыли, о чем они говорили прежде.
Еще недавно мы относились к вещам легко - между делом покупали на не
Бог весть каким тяжким трудом заработанные деньги, ломали, выбрасывали, не
забирая в голову.
Теперь появились вещи другие. За тяжелыми дверями коммерческих
подвальчиков зажили вещи из другого мира. Нашего месячного заработка тут
хватит лишь на изящную ерунду. Мы подавленно молчим, стоя у этих прилавков,
как у музейной витрины.
Наши вещи покинули нас, как недотепу Федору,- мы меняемся, хотим того
или нет. Мы возвращаемся к натуральному - пашем, выделываем шкурки, солим,
стегаем одеяла. Наши головы забиты множеством мелочей, связанных с
отсутствующими вещами, лбы наморщены от непрерывной, направленной на их
добывание и сохранение сосредоточенности, время занято без остатка.
Наше отношение к материальному сделалось трепетней и глубже. Прошли
времена, когда мы весело презирали показавший нам теперь кукиш быт. Мы,
наверное, станем другими, научимся выключать свет, заворачивать краны и,
может, даже переходить улицу по зеленому. И если вещи надумают возвратиться,
мы, заискивая и тревожась, вступим с ними в серьезные долгие союзы. Мы
ничего никогда не выбросим, двадцать лет будем носить пальто, приучимся
доедать хлебные корки и, постоянно кумекая, что бы еще растянуть и
сэкономить, не сможем ни расслабиться, ни оторваться, ни вспомнить, в каких
чудных облаках витали когда-то прежде.
1991
Я ношу сумки, как верблюд носит горб, улитка - дом, черепаха - панцирь.
Перед работой в моих мешках уже громыхают молочные бутылки; в обеденный
перерыв, если повезет, прибавится снопик макарон, а вечером, когда я
выбираюсь, наконец, из опутавшей универсам очередины, я волоку еще много
разных предметов: шпротный паштет на случай голода, мыло, которое в любой
момент может опять пропасть, веник, потому что веники выбросили и их все
хватали.
В моей душе всегда тревога - я постоянно представляю своих домашних за
столом с ложками наготове и тающий при этом запас еды. Я замечаю, как
непрерывно снашиваются у всех штаны, стаптываются ботинки и размышляю, где
все это брать снова. Как школяр, решающий задачу о втекающей и вытекающей по
двум трубам воде, я постоянно сравниваю две скорости - уничтожения и
восполнения вещей и продуктов; первая скорость всегда больше, и это гонит
вздохнул, наконец, полной грудью, и начисто забыл про обмен, Варвару и все,
связанное с этой жизнью.
В Штатах Алик устроился хорошо. У него работа, семья, дом, три
автомобиля, небольшая компания друзей. На уик-энд они едут на побережье, и
сидя в креслах, потягивая колу, глядя на волны, товарищи Алика, бывает,
вспомнят ту жизнь, и что у кого в ней было. Если поблизости нет жены, Алик
иногда говорит: "Любимая женщина там у меня".
1989
Она не любит только выносить мусор и, входя утром в кухню, жмурясь от
слепящего света, она отводит от мусорной миски глаза. Будильник звенел, она
его заглушила, но лишь несколько мгновений между сном и явью она лежала,
приходя в себя, еще не слыша метронома, но когда сознание прояснилось, сразу
параллельным кодом полезли дела, и, оторвавшись от подушки, она посмотрела
на циферблат и ахнула: сразу пошли ее собственные часы, сразу началось
соревнование.
Эта схватка со временем начинается с утра, когда в час с минутами надо
втиснуть все эти замачивания булок, сбивание и жарку котлет дочке на обед и
всем на ужин, кашу на завтрак, побудки детей, грызню с мужем по мелочам,
посуду, сборы, выпроваживание в школу, в садик, наказы. Первый этап
кончается, когда, словно разорвав финишную ленту, она захлопывает за собой
дверь, стоит в лифте в пальто с перекрученным поясом, кое-как намазанными
губами.
Дорога на работу - второй раунд: она едет, между освещенными коробками
домов синеют куски предрассветного неба, автобус подходит к метро - яркие
прожекторы, шарканье сотен ног, слиянье в толпу бледных сумеречных лиц
поглощают и ее, и, вытащив руку с сумочкой из давки, она смотрит на часы уже
только в вагоне, прикидывает число минут и станций, пробегает мысленно
оставшийся путь, гадая, успеет ли ступить за турникет минута в минуту.
У нее, как у триггера, бывают два состояния, два уровня душевного
настроя - высокий и низкий. Обычно они чередуются - если накануне был
подъем, на следующий день спад. Придя на работу и включив дисплей, в день
спада она долго сидит, уставившись на зеленые цифры. В голове гудит от
машины, от недосыпа, от веселых мужских голосов, внутри нарастает
беспокойство, что время идет, а она сидит, и все это видят, и она натирает
бальзамом виски. Если день такой, то поражение предопределено, оно и в
стертых по ошибке с диска файлах, в пережаренных котлетах, в падающих с
сушилки мисках, в кончившихся как раз перед нею сосисках, автомате, облившем
подсолнечным маслом, кашле перегулявшего сына, двойке у
непроконтролированной дочки.
Бывают дни очень высокого подъема, когда все ладится, спорится, стройно
скользит. Тогда она уже с утра в автобусе знает, что будет править в
программе, сосисок хватает после нее на одного, что придает дополнительный
импульс, обрывающие руки сумки несутся легко, она успевает вымыть везде
полы, проверить от корки до корки уроки, сделать малышу ингаляцию и почитать
ему "Бармалея". Из колеи, правда, могут выбить телефонные звонки, хоть и
говорит она редко, всегда - свернув шею, прижав трубку к плечу, что-то
помешивая или моя. Разговоры нарушают установленный порядок дел: почистивший
зубы полуголый сын бегает, ковыряя хлеб, а отнюдь не ложится, дочка вместо
уроков крутится перед зеркалом в бабушкиных бусах, муж шуршит газетой - ему
на все наплевать. Если это день подъема, она умудряется быстро закруглить
разговор и все моментально наладить. Если же это день спада, то собеседницу
ей не унять, она терпеливо перемывает кости нескольким знакомым, отрешенно
наблюдает за разошедшимися детьми и с кроткой покорностью, признавая свое
поражение, отслеживает время.
У нее есть только один час, и в дни подъема и в дни спада, один
собственный час - с десяти до одиннадцати. Уложив детей, она плюхается на
диван и смотрит телевизор. Каждый вечер она мечтает не прерываться вот так,
доделать все дела до конца, лечь в постель и перед сном посмотреть телевизор
со спокойной душою, и каждый вечер, не утерпев, присаживается на минуту, и у
нее уже нет сил встать. Сидение отравлено мыслями о несобранных бутербродах,
не поглаженных формах и не замоченном белье, она вздыхает и повторяет
несколько раз: "Ну, что я сижу?"
Она ругается редко, единственное ее слабое место - это мусор, который
она не любит выносить.
Вечером, посмотрев на переполненные миску и ведро, она вдруг визгливо
вскрикивает: "Вынесите мусор, видите, я зашиваюсь!" В этот момент лицо ее
приобретает склочно-капризное выражение, и муж, и дочка знают: вякни они
сейчас что-нибудь, она заорет, что у нее нет больше сил, что сели и поехали,
пропадом все пропади. Поэтому, потихоньку вздыхая, тот, кто попался ей
первым, плетется с ведром и миской в коридор, а вернувшись, закладывает
ведро газетой и моет миску так как она внимательно наблюдает, выполнен ли
ритуал до конца, а если нет - может поднять крик, и тогда начнется такая
склока, что себе дороже.
Она не любит только выносить мусор...
1989
Праздники у нас начинаются обычно с идеи, сверкнувшей у меня в голове.
Скажем, я иду мимо театра и вдруг представляю, как можно без обычной спешки
и суеты выйти из дома всей семьей, отправиться в театр и, сидя среди
тамошнего великолепия, приобщить ребенка к прекрасному. Я беру билеты, сын
любопытствует: "А чего это - Травиата", муж отмечает этот день в календаре,
чтобы не затевать деловые встречи. А когда назначенный день настает, и мы
выходим из дома, автобуса нет на остановке больше часа, дергаясь и
переругиваясь, мы успеваем кое-как добраться на перекладных, влететь в ложу
и шугануть уже опускающихся в полумраке на наши места нахалов, а,
отдышавшись, замечаем, что впереди сидит не иначе как команда
баскетболистов, и со второго ряда нам не видно ничего. Сын, кроме того,
неприятно удивлен, что на сцене нет ни солдат, ни драк, два следующих акта
он, прогрессируя, ноет, просясь домой; сзади шипит мегеристая блондинка, на
сцене Травиата старая, толстая и пускает петуха, а по дороге обратно трамвай
сходит с рельсов, и мы добираемся до дома в середине ночи, освещенные одной
луной, шарахаясь от слоняющихся по улице подозрительных компаний.
Или я вдруг задумываю путешествие в Новгород. Стоя в огромной очереди в
сберкассе, созерцая на стене красивый календарь с золотыми куполами, я вдруг
ужасно захочу поехать не на дачу копать картошку, таща за собой вечные тюки
с хлебом и молочными пакетами, а отправиться куда-нибудь налегке, беззаботно
осматривая достопримечательности и останавливаясь в живописных местах
перекусить и полюбоваться красотами природы.
И вот в жаркий летний день мы садимся в машину. По дороге у нас два
раза спускает колесо и, забыв про еду и питье, муж меняет на жаре последнюю
камеру. Мы приезжаем в Новгород, обходим знаменитый памятник, кое-как
отыскивая среди каменных фигурок известные, зато потом до победы ищем по
всему Новгороду запасную камеру. Солнце палит, наш сын начинает по
обыкновению ныть и проситься домой, нас два раза штрафует ГАИ, и, купив,
наконец, камеру, и, постояв еще в очереди за дешевыми чашками, мы уезжаем,
остановившись все же поесть на голой асфальтовой площадке для отдыха, не
замечая от усталости благоухающих мусорных бачков.
Бывает, мы приглашаем к себе гостей, недели две до их визита я хожу по
магазинам, чтобы собрать стол, за которым намереваюсь вести с гостями
задушевные беседы. Два дня накануне я жарю, варю и пеку, в день приема мы
все с утра убираем дом и расставляем бокалы. Гости приходят, пять часов
подряд в упоении рассказывают, как начали разводить на балконе пчел; мы же,
пчеловодством никогда не интересовавшиеся, добросовестно их слушаем, а когда
они, вполне удовлетворенные, уходят, нам остается только мыть до глубокой
ночи посуду.
Если мы сами идем в гости, у кого-нибудь обязательно заболят зубы или
живот. Если мы едем с сыном на экскурсию, его укачает в автобусе и вырвет.
Этот список можно продолжать до бесконечности, удивительно только, что среди
удающихся нам куда лучше будней - работы, беготни, приготовления еды и
уроков мы вспоминаем проколотую камеру и мусорные бачки с ностальгически
блаженными улыбками, сетуя уже лишь на то, что давно никуда не выбирались. И
в моей голове тогда опять зароятся идейки, предвещающие нам новые
удовольствия.
1990
Я покупаю розы для своей приятельницы - зубного врача. Этой
приятельнице я многим обязана - она принимает меня без очереди, хорошо лечит
и недорого берет. Я несу розы ей на прием, но, заглянув в кабинет, узнаю,
что как раз сегодня моя врач взяла отгул.
Цветы стоят недешево, особенно розы сердце у меня замирает при мысли,
что я совершенно напрасно потратила столько денег, что такие дорогие цветы
пропадут зря. Я думаю, что допустить это невозможно, раз розы куплены, они
должны быть кому-то подарены, и, решительно завернув их в бумагу, я начинаю
мысленно просчитывать другие варианты.
Мой выбор в первую очередь останавливается теперь на учительнице музыки
моих лоботрясов-детей, которых на месте этой учительницы я бы давно вышибла
из музыкальной школы, а она все еще пытается что-то трепетно в них вложить.
Я дохожу до школы, но кабинет заперт, мне сообщают, что в квартире у
учительницы прорвало батарею, она убежала домой, и букет роз снова остается
при мне.
Из музыкальной школы я еду в банк, сотрудница которого постоянно
помогает мне по работе, но, узнав, что она укатила в бизнес-тур, иду к
своему парикмахеру. Парикмахер, однако, пошел по вызову завивать к выставке
чью-то элитную собаку, а на улице уже темнеет, и зажигаются фонари. Я
вспоминаю, что где-то неподалеку живет моя двоюродная сестра, которую я не
видела сто лет, что она сквалыжная, но чем совсем пропадать букету, лучше
подарить его ей. Я захожу в автомат, набираю номер, сестра, едва узнав меня,
немедленно выливает в трубку ушат брани, крича, что таким родственникам, как
я, наплевать, жива она или умерла, что через столько лет у меня еще хватает
наглости звонить, и бросает трубку.
В конце концов я приношу цветы домой, на вопрос мужа, откуда они, вру,
что подарил знакомый мужчина, и муж сразу же интересуется, а не сможет ли
этот мужчина достать ему для машины карданный вал.
Я ставлю цветы в вазу, все еще не сдаваясь, планирую отнести их по
назначению завтра утром, но утром стебли поникли, бутоны сморщились, а на
тумбочке - ворох опавших лепестков.
И тогда, вспомнив, что совсем недавно у меня у самой был день рождения,
я решаю, что раз в жизни могу подарить и себе дорогой и красивый букет.
Вообразив, что увядший букет, стоящий передо мною, и был как раз тем
самым букетом, я жалею только о том, что во вчерашней спешке и беготне не
рассмотрела цветы как следует и не смогу теперь даже вспомнить, какие они
были.
1993
Я люблю читать чужие письма. Нет, не подумайте обо мне плохо - я,
конечно же, не краду их и не подглядываю. Но знакомые однажды отдали мне для
дачи старый круглый стол, брошенный уехавшей из их квартиры соседкой.
Соседка эта в своей комнате почти не жила, сдавала ее студенткам. Когда
грузили стол, из него вывалилось письмо и фотография морячка в тельняшке.
Письмо было к девушке Людмиле, моряк упрекал ее, что она теперь "ходит с
другим". Еще он писал, что с его стороны все - так, как было, но если она не
ответит, то писать он ей больше не будет. Письмо было подписано Шишкиным
Васей, а все оставшееся от письма место на листке было исчерчено выведенными
другим почерком тренировочными росписями. Простенькой закорючкой было
нацарапано "Шишкина Людмила" и тут же зачеркнуто. Другим, более прихотливым,
сложно-неразборчивым вензелем, начинающимся тоже с буквы "Л", был любовно
изрисован весь остаток листа. Эти вензеля подписывали, видно, морячку
приговор.
Я долго не выбрасывала письмо Васи Шишкина, перечитывая его,
представляла морячка, сидящего на своем корабле и ждущего почту. Я
представляла и Людмилу, которая, прикусив от старательности кончик языка,
изобретала в это время подпись с фамилией нового жениха на письме жениха
отвергнутого.
А как-то раз в старых маминых фотографиях я нашла еще другое письмо -
старинную открытку с красавицами в длинных пеньюарах, застывших с прихотливо
выгнутыми шеями и воздетыми вверх торчащими из воздушных рукавов ручками.
Когда я перевернула открытку, я увидела немного расплывшийся, но, в общем,
понятный адрес: ...ский уезд, деревня Сосновка, г-ну Воричу. Я кинулась было
читать, но, увы, текст был на незнакомом мне языке, только в скобках в
середине открытки было приписано по-русски "хорошенькая подруга". На
штемпеле стоял октябрь девятьсот девятого года. Я обращалась с открыткой к
знакомым филологам, никто не мог прочитать текст. Моя мама не знала, откуда
взялась открытка и, рассматривая ее, я думала еще и о господине Вориче, о
хорошенькой подруге, о капорах, сюртуках, тростях, канотье, шляпках с
лентами, кудрях, украшенных живыми цветами, пикниках, поместьях и прочих,
неведомых сейчас, но обыденных некогда, как теперешняя авоська, атрибутах,
след которых отпечатался, наверное, в так и непрочитанной открытке, лежащей
здесь, у меня в руке.
В третье чужое, тоже очень заинтересовавшее меня письмо, я и не
пыталась заглянуть. Его читал негр, сидящий напротив в метро. Я смотрела -
нормальный негр - кроссовки, джинсы, курчавые меховые волосы. Я видела
конверт с яркими марками, негр читал письмо - почему бы и нет, у него тоже
есть, кому прислать весточку. О чем ему пишут? - думала я. - Кланяются ли
ему многочисленные родственники или уверяет в любви шоколадная невеста, или
просто беспокоится мама. Я не представляла, какими словами может быть
написано негритянское письмо и смотрела на парня со жгучим разочарованием.
Любопытство к чужой жизни одолевает меня. "Умерла Варвара Петровна, -
пишет уже именно мне моя старая тетка. - Все меньше и меньше остается людей,
знающих нас". Действительно, меняются поколения, люди уходят, приходят
новые, чужие, равнодушные к людям прежним. Я хотела бы собрать коллекцию
писем всех людей, живущих и живших на земле - коллекцию отражений их жизней
и судеб. Я хотела бы рассортировать, разложить по ящикам, перебирать свое
сокровище на досуге. А если бы сверху ко мне поступил запрос, отчего это я
присваиваю чужие полномочия, я бы ответила Господу Богу, что ни на что не
претендую, просто мне очень жаль, что не остается следов, что археологи
находят лишь черепки да вазы, а хочется, чтобы не пропало то, что - среди
них, хочется все задержать, остановить, вернуть хоть как-то...
1989
Я встречаю их у родительского лифта, давно уже я их не видела, но
опять, как и раньше, чувствую досаду и неловкость. Мы стоим, молчим, ждем,
когда лифт приедет, а лифт маневрирует где-то там, наверху, помигивает
красная лампочка, похоже, балуются мальчишки. В напряженной тишине громко
звучит его дыхание, я украдкой бросаю взгляд - он постарел, обрюзг: отвислые
усы, живот, запах перегара, букет пионов в руках. Она - совсем седая, раньше
была яркая, крашеная блондинка.
Лифт приезжает, мы все заходим, она, не спрашивая, нажимает кнопку
нужного мне этажа. Они живут этажом выше, как раз над нами. Из месяца в
месяц в прежние времена они нас заливали,
В те годы он носил форму, был толстым майором с красной рожей и тонким
голосом. Этим голосом он матерился, не давая спать по ночам, воспитывая, и
судя по воплям, не только морально, свою крашеную жену или нашкодившего
сына. Этим голосом он в праздники выводил заполночь "Бродяга, судьбу
проклиная...", перемежая песни топаньем, от которого у нас сыпалась
штукатурка и качалась люстра. Этим же голосом он вопил, что у них ничего не
течет, когда мои взбешенные очередным, сразупослеремонтным заливом родители
бежали наверх, к бывал скандал, составление актов, долгие тяжбы.
- Это ужас, а не семейка, - возмущалась мама, капая валерьянку. - Вся
кухня в банках, тряпках, флакончиках, у самой под глазом синяк, на ребенка
страшно глянуть!
Я не раз видела их и в ближнем парке в жаркие летние дни - они сидели
на одеяле с какими-то мужиками и тетками, пили портвейн, майорша визгливо
хохотала, а их малыш с красными от диатеза щеками топтался около, зажав в
руке кусок соленой рыбы.
Он подрос, пошел в школу, часто терся в парадной, забывая ключи, у него
был вечно сопливый нос, полуоткрытый от насморка рот и
вопросительно-изумленное выражение.
А потом они взяли участок, стали заливать все реже, их балкон сделался
похож на склад пиломатериалов, и по субботам они втроем чинно выходили из
дома с рюкзаками, саженцами и рейками, озабоченно следовали на автобус, с
молчаливым превосходством глядя на встречный, необремененный дачами, просто
прогуливающийся народ.
А недавно они в последний раз разбудили моих родителей - он гудел
что-то своим тонким голосом, она громко плакала и причитала. Соседи сказали,
что их вернувшийся из армии сын разбился, поехав встречать Новый год за
город, на чьем-то автомобиле.
Мы едем в лифте, она смотрит на пионы, спрашивает:
- Думаешь, распустятся?
- Женщины сказали, должны, - тяжело дыша, отвечает он и тоже смотрит на
влажные, мясистые, темно-красные бутоны в своей татуированной руке. Двери
открываются, я молча выхожу, а они уезжают выше - седая поблекшая женщина и
грузный мужчина со свистящим дыханием, внимательно разглядывая букет пионов,
которые должны распуститься.
1992
Это началось, когда однажды я вышел в полдесятого а аптеку, в это время
я обычно сижу дома, смотрю телевизор, а тут решил выйти, купить жене капли в
нос. Была осень, я шел дворами, и вдруг меня поразило, как кругом пусто и
жутко, горят только окна, пустые дворы, пустые скамейки, редкие фигуры
собачников с поводками да собачьи хвосты мелькают в кустах. Я дошел до
аптеки, а на обратном пути мне попались два мордатых парня в ватниках, они
громко топали сапожищами, перемежая нехорошими словами малосвязную речь. Они
прошли, не посмотрев, не обратив на меня внимания, я же оглянулся, прибавил
шагу и, добежав домой, закрылся на цепочку. По телевизору как раз показывали
новости, и я впервые пропустил их через себя, поняв, что все эти трупы
действительно лежат в лужах крови в таких же темных дворах, в похожих на
нашу квартирах.
Мы живем с женой, моя жена - хорошая женщина, она шьет, стирает и
возится на кухне. Она всегда занята и не успевает задуматься, а когда
отдыхает, любит грызть карамель и смотреть фильмы. Она ахает и плачет,
узнав, что из соседнего двора неизвестно куда свели двух мальчиков, или, что
бетонной плитой раздавило на стройке девчонку, но когда нам привозят на
выходные внуков, она, закрутившись в делах, выпускает их одних гулять во
двор.
Мне приходится выходить, стоять и смотреть, как они катаются с горки, я
отслеживаю прохожих - кто знает, куда и зачем они идут - вот этот здоровый,
с красным шарфом, может - убивать и грабить, а та, в дубленке - заманивать и
наводить. Я забираю ребят домой, но и дома не вздохнешь с облегчением - я
читал недавно, что радиоактивное вещество, замешанное в панельную
перегородку, погубило в одной квартире четырех детей.
Я иногда размышляю, отчего воры, убийцы встают на свой путь - и
склоняюсь к тому, что они таким способом снимают напряжение. Я же, узнав,
что еще один из знакомых умирает от рака, что в воздухе - яд, в йоде - синяя
водоросль, в щах - живые нитраты, что милиция ни от кого не защитит, а после
укола в поликлинике можно уже писать завещание, я чувствую себя связанной
курицей, которую держат за ноги и клюв, уже замахиваются топором, и я хочу
тогда, чтоб рубили быстрее.
Недавно в полвторого ночи нам позвонили в дверь, и прочитавшая в газете
про рэкет жена запретила мне не только открывать, но даже выйти спросить:
"Кто?" К нам трезвонили, а мы в кромешной тьме сидели в кроватях, сосали
валидол и не знали, что делать, а когда звонки прекратились, жена сказала:
"Пьяные, небось, шалят", улеглась и засопела. Я же понял, что спать уже не
смогу.
На следующий день я оделся в старое пальто, в котором хожу на
овощебазу, в старый кроличий треух и объявил жене, что иду за два отгула
разгружать вагон.
Я пошел по подворотням, по глухим дворам, кругом были мрак, грязь,
запустение. Наконец, я нашел - у спуска в подвал стояла и сквернословила
явно бандитская группа. Я твердым шагом направился к ним, они вдруг дружно
оглянулись, кто-то свистнул, двое порскнули в стороны, двое - в подвал, а
последний оступился и остался стоять у железных перил под ржавым навесом.
Я с ненавистью смотрел, как на его меховую шапку с навеса льется вода,
стиснув зубы, боясь глядеть ему в глаза, я смотрел на шапку, всем своим
видом предлагая скорее пырнуть меня ножом или, как сына сослуживца, - шилом
в сердце, так что не останется следов, или чтоб подбежали сзади и накинули,
как в статье про рэкет, удавку. Пусть лучше это произойдет сейчас, когда я
готов и жду.
И когда, зажмурившись, я со зверским лицом крикнул: "Ну!", тип,
стоявший передо мною, всхлипнув, снял шапку с головы, кинул ее мне и,
припадая на подвернутую ногу, бросился в переулок. Я посмотрел еще на эту
шапку, валявшуюся в грязи, потом развернулся и что есть мочи побежал прочь,
а кругом была тишина и пустота, только мелькали голубые телевизоры в желтых
окнах.
Запыхавшись, я прибыл домой, закрылся на цепочку, а в новостях как раз
говорили, что за день с граждан сняли восемь шапок. "Девять", - буркнул я,
переодеваясь, а жена, развернув ириску, сказала: "Ужас".
1990
Вещи вымирают. Незаметно - каждая в отдельности и демонстративно,
презрительно - все вместе. Витые пирамиды шоколада, жестяной блеск кастрюль,
глухое уханье разматываемых тканевых рулонов. У пустых или украшенных
ненужной дребеденью витрин томятся безмолвные изваянья продавцов. Вещи
уходят, не прощаясь: никогда не знаешь, видишь вот эту вещь на прилавке в
последний раз или доведется встретить еще.
Вещи стали значительны. Они с молчаливым укором напоминают о временах,
когда мы произносили уничижительное слово "вещизм". Теперь, робея, мы
смотрим даже на собственные вещи, а те хвастают своей для нас
исключительностью. Последние автомобиль, молочный бидон, штаны, холодильник.
Запись прекращена до 2015 года. Сломаешь, побьешь, протрешь - что тогда?
Правда, говорят, кто-то еще видел, как по Невскому несли одеяла.
Люди собираются и говорят о вещах. Одни ковыряются в ранах - кто что
когда видел и не купил, мог достать и не достал, мог постоять и поленился.
Другие со счастливым блеском в глазах рассказывают, что успели запасти вот
то и это и любовно показывают полки шкафов, на которых, как в Ноевом
ковчеге, в нераспакованных свертках хранятся накопленные реликты. Люди
забыли, о чем они говорили прежде.
Еще недавно мы относились к вещам легко - между делом покупали на не
Бог весть каким тяжким трудом заработанные деньги, ломали, выбрасывали, не
забирая в голову.
Теперь появились вещи другие. За тяжелыми дверями коммерческих
подвальчиков зажили вещи из другого мира. Нашего месячного заработка тут
хватит лишь на изящную ерунду. Мы подавленно молчим, стоя у этих прилавков,
как у музейной витрины.
Наши вещи покинули нас, как недотепу Федору,- мы меняемся, хотим того
или нет. Мы возвращаемся к натуральному - пашем, выделываем шкурки, солим,
стегаем одеяла. Наши головы забиты множеством мелочей, связанных с
отсутствующими вещами, лбы наморщены от непрерывной, направленной на их
добывание и сохранение сосредоточенности, время занято без остатка.
Наше отношение к материальному сделалось трепетней и глубже. Прошли
времена, когда мы весело презирали показавший нам теперь кукиш быт. Мы,
наверное, станем другими, научимся выключать свет, заворачивать краны и,
может, даже переходить улицу по зеленому. И если вещи надумают возвратиться,
мы, заискивая и тревожась, вступим с ними в серьезные долгие союзы. Мы
ничего никогда не выбросим, двадцать лет будем носить пальто, приучимся
доедать хлебные корки и, постоянно кумекая, что бы еще растянуть и
сэкономить, не сможем ни расслабиться, ни оторваться, ни вспомнить, в каких
чудных облаках витали когда-то прежде.
1991
Я ношу сумки, как верблюд носит горб, улитка - дом, черепаха - панцирь.
Перед работой в моих мешках уже громыхают молочные бутылки; в обеденный
перерыв, если повезет, прибавится снопик макарон, а вечером, когда я
выбираюсь, наконец, из опутавшей универсам очередины, я волоку еще много
разных предметов: шпротный паштет на случай голода, мыло, которое в любой
момент может опять пропасть, веник, потому что веники выбросили и их все
хватали.
В моей душе всегда тревога - я постоянно представляю своих домашних за
столом с ложками наготове и тающий при этом запас еды. Я замечаю, как
непрерывно снашиваются у всех штаны, стаптываются ботинки и размышляю, где
все это брать снова. Как школяр, решающий задачу о втекающей и вытекающей по
двум трубам воде, я постоянно сравниваю две скорости - уничтожения и
восполнения вещей и продуктов; первая скорость всегда больше, и это гонит