меня из дома, заставляет рыскать по магазинам, а в случае удачи крепче
набивать сумки.
Я не могу расслабиться, даже если попытаюсь отвлечься и пойти
куда-нибудь без заготовительной цели. В театре я обязательно наберу в буфете
коробок с мармеладом, на прогулке в лесу замечу сухую хворостину и, подумав
о возможном энергетическом кризисе, приволоку ее на дрова, а на тайном
свидании в незнакомой части города, едва заметив на другой стороне улицы
очередь за яйцами, рвану туда прямо под красный сигнал светофора, мгновенно
забыв о только что трепетно описывавшем мне свое душевное состояние
человеке.
Я уже забыла, когда ходила пустая. Я, кажется, и родилась с
нагруженными сумкам в руках, я перестала ощущать их тяжесть, а выпусти я их
из рук, мне, наверное, не хватит уже одного земного притяжения - я сразу
взлечу над всеми этими универсамами, киосками и ларьками, где за чем-то
обязательно занята очередь, где наполняются сумки, где проходит жизнь.
1991

    Картинки девяносто первого



Мы сидим на кухне за столом, ждем, когда закипит чайник, пришедшая к
нам в гости тетя Катя, мой десятилетний сын Петька и я. Муж в коридоре
работает за верстаком. Мы с теткой говорим о том, о чем говорят сейчас все -
о ценах: хвастаемся, что удалось где-то сэкономить, гадаем, вся ли сметана
уже по двенадцать или бывает еще и по три. Петька невозмутимо жует
подаренную жвачку и выбирает в альбоме место для нового вкладыша.
Обсудив экономические проблемы, мы вздыхаем и задумываемся. Я знаю,
тетка считает виноватыми во всех наших бедах демократов, она, пережившая
блокаду, голосовала на референдуме за Ленинград, а все, творящееся теперь,
воспринимает, как шабаш жуликов, то бишь кооператоров. В разговорах с ней я
стараюсь обходить животрепещущие политические проблемы, но и в этот раз она
начинает сама.
- Вот сейчас у метро сосиски в банках продают уже по пятнадцать, -
восклицает тетка, - а в магазинах они - по рубль семьдесят. Раньше, скажи,
такое было? Это что, не спекуляция?
- Спекуляции, бабушка Катя, теперь нет, - изрекает вдруг покончивший со
жвачкой Петька. - Это коммунисты придумали спекуляцию, во всем мире бизнес -
это не стыдно.
- А ты, значит, против коммунистов? - холодно осведомляется тетка.
- Конечно! - сын уверенно кивает на свой альбом. - Вот у меня,
например, коллекция вкладышей; я что, должен ее делить с тем, у кого вообще
ни фига? А видали? - и он показывает кому-то гипотетическому выразительную
фигу.
- Так, - тетка кидает на меня взгляд, содержащий много невысказанных
мыслей о воспитании.
- Ты, конечно, уже не пионер, - полуспрашивает-полуутверждает она. -
Тогда, значит, ты веришь в Бога?
Несгибаемый атеист Петька краснеет и возмущается: "Что я, ишак?"
- Хорошо, в Бога ты тоже не веришь, - спокойно продолжает тетка, но
спокойствие ее, я чувствую, ничего хорошего не предвещает. - Ну, скажи
тогда, во что же ты веришь? Что тебе дорого? Какие у тебя идеалы? Мы вот
раньше верили в свою страну, стремились ее защищать, а ты - что ты будешь
защищать, когда вырастешь?
- Это в армию что ли? - соображает сын. - Нет, я в армию не пойду, я не
ишак!
- Вот! - с мрачным торжеством кивает тетка. - Защищать Родину ты тоже
не собираешься... Что же тогда у тебя в жизни есть? Совсем ничего?
- Вкладыши вот у меня, - подумав, показывает Петя на свой альбом и
обращает ко мне прозрачный, ищущий поддержки взгляд.
- Ну, что ты к нему пристала, тетя Катя? - прихожу я ребенку на помощь.
- Не врет он, не ябедничает, посуду иногда моет. Зачем ему эти твои идеалы?
В это время звонит телефон, и Петька, прихватив альбом, смывается к
аппарату. Мы с тетей Катей остаемся на кухне. По радио ругаются демократы.
Заходит мой занимающийся малым бизнесом муж и, присев перед раскаленной
плитой, лязгает дверцей духовки, в которой топится парафин для изобретаемого
на верстаке прибора.
- Разве плохо мы жили? - вперив глаза в окно, ни к кому не обращаясь,
говорит тетка. - Праздники были, танцевали, платья заказывали в "Смерти
мужьям". Помню юбку себе заказала синюю, а потом красный костюм, можно было
комбинировать, всем так нравилось, так было красиво...
- На Ладожской продаются знаешь какие жвачки? - доносится от телефона
монотонный голос ведущего беседу с приятелем Петьки. - "Бабл-гамы"
продаются, "Пантеры" и "Черепашки-ниндзя", а "Бэтманов" нет, я их, вообще,
давно не видел...
Демократы в приемнике сцепляются пуще. На плите закипает чайник. Я
выключаю радио и зову всех к столу.
1991

    Один-единственный раз



Когда началась инфляция, мои родители-пенсионеры очень переживали,
хватит ли накопленных ими денег на постоянно дорожающие похороны. Они умерли
друг за другом, ни раньше, ни позже, как в тот момент, когда денег тик-в-тик
хватило, и, как и мечтали, никого не обременили. Всю жизнь у них было две
заботы - поступать как нужно и ни от кого не зависеть. Что касается второго,
моим родителям это до конца удалось. Мне кажется, что и по поводу
правильности главных жизненных поступков особых сомнений у них тоже не было,
Когда я смотрю на своего мужа и - в зеркало - на себя, на наших лбах я
вижу те же, что и у родителей морщины вечного беспокойства. Разница лишь в
том, что сомненья начали одолевать нас уже сейчас.
Мы закончили институт в начале семидесятых, я вскоре родила, а мужу
предложили остаться на кафедре. Деньги там платили мизерные, жить нам
предстояло на одну его зарплату, но мы оба восприняли это предложение, как
большую удачу, потому что считали, что главное - это защитить диссертацию.
На долгие годы это стало нашей заветной целью. Мы жили в одной комнате,
грудная дочка ночами орала, но муж как-то умудрялся учить философию и язык
для сдачи кандидатского минимума. Он стоял в очереди в аспирантуру десять
лет, потом пять лет учился, каждое лето ездил на шабашку зарабатывать
деньги. К сорока, наконец, он защитился, получил доцентство и огромный, как
нам казалось, оклад в четыреста пятьдесят, а через пару лет все это съела
инфляция.
Главным делом моей жизни было обучение нашей дочери музыке. С двух лет
у нее обнаружился абсолютный слух, она копалась в песочнице и выводила без
слов арию Каварадосси. Однажды ее услышала пришедшая тоже к песочнице с
внуками бабушка - профессор консерватории, и судьба моей дочери была решена.
Закатывая глаза и воздевая вверх руки, бабушка-профессор объяснила мне,
какой груз ответственности я несу, имея такого чудо-ребенка. С четырех лет
мы начали ездить через весь город в специализированную школу, потом все наши
вечера были, при сопротивлении подрастающего ребенка, заняты фортепьянными
экзерсисами, а в пятнадцать лет дочка заявила, что в гробу видела эту жизнь,
что пойдет в торговый техникум, и вскоре, едва услышав по радио звуки
фортепьяно, немедленно вырубала громкость, и надо посмотреть с каким
выражением лица.
Мой муж всегда был очень обязательным. Он скрупулезно готовился к
лекциям, тщательно проводил семинары, и при самой жестокой простуде считал
себя не вправе пропускать и пустяковой консультации, на которую хорошо если
забредут пара-тройка студентов.
Я тоже всегда была очень добросовестна. Школу я закончила с золотой
медалью. На работе у меня не пропал ни один документ. Уже первого числа
месяца я старалась отоварить все талоны. Дома я постоянна что-то убирала,
стирала и жарила - у меня никогда не было ни минуты свободного времени.
Вся наша жизнь всегда была сплошным изнуреньем, а между тем за стеной у
нас соседи жили совсем по-другому. Несмотря на маленьких детей, они
умудрялись постоянно сидеть на диване, курить и пялиться в видик. Однажды
муж, случайно зайдя к ним, встретил у них в гостях выгнанного раньше из
своего института за неуспешность студента - тот, щелкая филлипсовской
зажигалкой, выглядывал в окно на свой "Мерседес", и не стеснялся со смехом
рассказывать, как украл в автопарке принесенные ему запчасти - погрузил в
багажник, прыгнул в машину и уехал, не заплатив.
У нас до сих пор нет ни видика, ни порядочного дивана, поэтому мы с
мужем обдумывали этот случай, усевшись на продавленную тахту и глядя в
подслеповатый телевизор. Мы думали о том, что, наверное, правы те, кто с
ленивой беспечностью плывет по течению. Мы же, изо всех сил налегая на
весла, вечно выгребали в хлюпающее болото.
И после этого мы с мужем совершили несколько безрассудных поступков. Я
решила сделать то, что по разным причинам всю жизнь боялась позволить себе -
в разгар инфляции, плюнув на все, взять да и родить еще одного, очень
позднего ребенка. Мой муж, к всеобщему изумлению, ушел с кафедры и, чтобы
заколотить много денег, принялся торговать порнографической литературой.
Ну, что вам сказать про нашу новую жизнь? На пятом десятке я родила
двойню и сейчас, замученная остеохондрозом и другими болячками, стираю
надаренные нам из состраданья знакомыми старые пеленки и варю кашу на
гуманитарном молоке. Моего мужа ограбили на второй день торговли,
кафедральное начальство, сжалившись, взяло его назад, и, немного отойдя, он
начал другую, более приемлемую новую жизнь, принявшись организовывать у себя
на кафедре малое предприятие.
Пока у нас те же тахта и телевизор, дети орут, мы не представляем, на
что будем дальше кормить и одевать их, морщины на наших лбах пролегли еще
глубже, и все же мысль о том что единственный раз в жизни мы поступили
правильно, плюнув на выдуманные химеры, греет нас и помогает нам в последних
попытках куда-нибудь выгрести.
1991

    Еще раз об отъезде



Ее зовут Ольга Абрамовна. Она учительница русского и литературы. Когда
в школе она диктует детишкам, она машинально старается избегать упоминания
слов "память" и "патриоты". От звука этих, когда-то таких близких, хороших
слов она теперь вздрагивает с тем же омерзеньем, с каким стряхивает с себя
паука. Этой нечисти она панически боится с детства. Но вопрос "ехать или не
ехать" у нее по-прежнему не стоит, хотя есть для этого все основания:
"пятый" пункт, тот самый, да-да. Многие коллеги не могут ее понять,
завидуют, что есть зацепка, говорят: не думаешь, идиотка, о себе, подумай о
детях. Детей у нее двое - младшая, вылитая копия своего русского папаши,
была бы украшеньем Израиля - круглая физиономия, голубые глазищи, белые
прямые патлы до плеч. Ее старший внимательно слушал дебаты об отмене записи
о национальности в паспорте. Он, еще недавно дававший торжественное обещание
пионер, посчитал, что унизительно отказываться от своего происхождения, и
лучше бы этот закон не принимали, чтобы не было соблазна. Причем эти
размышления у него применялись исключительно к маме. К себе проблему
еврейства он никак не относит. "Конечно, в случае чего ты могла бы поехать к
своим", - глубокомысленно изрек он. Когда Ольга Абрамовна попыталась
объяснить ему, что и он где-то еврей, сын был не в состоянии понять, почему
это он еврей, а не такой же пацан, как соседский Колька, тем более, что в
футбол он играет лучше. А тем не менее, когда несколько лет назад этот ее
сын заболел редкой болезнью крови и попал в реанимацию, первый вопрос,
который задал ей врач, был - о его национальности. Узнав, что еврейская
кровь присутствует, врач кивнул и молча сделал какие-то выводы. Так впервые
материализовалось то, что и сама Ольга Абрамовна никогда не могла до конца
постигнуть.
Теперь, когда возрождается все национальное, возрождается и еврейская
культура. Люди празднуют тору, прививают детям любовь и уважение к
традициям, считают себя временно проживающими в диаспоре, готовятся к
отъезду на родину. Она же воспринимает все это, как плохой театр с
картонными декорациями, с осыпающейся с густо набеленных щек наскоро
наложенной пудрой.
Она не знает, может, их воспитывали иначе, а среди ее детских героев
был также и Павка Корчагин. Не спешите кривиться и усмехаться, вспомните
лучше себя. Вспомните прощальный костер в лагере, "взвейтесь кострами". Были
фальшь и трескотня, но было и распирающее радостью чувстве общности,
единства, и ей везло, подруги у нее были хорошие, а когда подружка Ирка
ужасно удивилась, что Ольга еврейка, Ольга ничуть не обиделась - она
понимала Иркино удивление, потому что и сама не могла взять в толк, как это,
и что это такое?
Она не знает языка, государство Израиль для нее - такая же экзотика,
как Берег Слоновой Кости. Если бы она верила в Бога, то скорее в
православного, она не понимает, как это она сможет жить там, привязывать
детям ленточки на пояс и надевать имеющие религиозный смысл шапки. Каждый
раз, когда в той или другой республике начинается заваруха, она слушает
радио и ловит себя на одной и той же мысли - жалеет русских, оказавшихся
там, думает: а нам-то здесь как хорошо, а потом каждый раз одинаково
спохватывается: "Да мне ли радоваться?" Она заранее знала, что ее не возьмут
в университет и пошла в педагогический, не ропща и принимая это, как
данность. Она смотрит на себя в зеркале - ну, карие глаза, ну, волосы темнее
и вьются - ну, и что, неужели отличие только в этом?
Если русскому человеку сказать, что он не похож на русского, он
обидится. Когда одна знакомая дама сказала: "Ольга Абрамовна, да вы не
похожи на еврейку!", дама захотела польстить. Ужасно, но в ответ в Ольге
Абрамовне возникло теплое чувство признательности.
1992

    Такая страна



В последнее время люди у нас многое поняли.
Болтуны поняли, почему их не принимают всерьез, лодыри - почему всем от
них постоянно чего-то надо, пьяницы - почему жены вечно орут и замахиваются
сковородкой.
Любители поваляться на диване с газетой поняли, почему не они, а кто-то
другой делает открытия и пишет романы, задиристые зануды - почему постоянно
получают фонари под глаз, дурные руководители - почему нет никакого уважения
от народа.
Некрасивые девушки поняли, почему не за ними ухаживают усатые красавцы,
сварливые жены - почему к более ласковым подругам уходят мужья, рассеянные
хозяйки - почему подгорает картошка и бежит с плиты молоко.
И еще многие-многие люди теперь все-все поняли.
- Это такая страна! - прозрев, радостно объясняют они друг другу. - В
этой стране и не может быть иначе!
И им становится чуточку легче.
1991


    По ту сторону шкафов



Недавно двух моих подруг сократили, а меня пересадили в другой отдел, в
чужую комнату, в угол, за шкафы. По другую сторону шкафов деловито шумят
незнакомые люди, они не стремятся к контактам со мной, у них есть работа и,
проходя мимо, они скользят отстраненным взглядом. А однажды я слышала, как
они планировали, что собираются разместить в моем углу потом. Это "потом"
означало, видимо, после моего сокращения.
У меня нет работы - это, действительно, верный признак. Когда я прихожу
к начальству, оно уклончиво качает головой и просит подождать. Две мои
подруги вошли в план по сокращению на прошлый квартал. Я, возможно, войду в
текущий.
Я сижу целый день за шкафами и думаю. Я думаю, что можно, наверное,
что-то сделать, изобрести и предложить, чтобы все изумились, ахнули и сразу
вычеркнули меня из списка. Потом я начинаю размышлять, что, может, это перст
судьбы: я всю жизнь терпеть не могла свою унылую службу, несколько раз
порывалась уйти, но всякий раз оставалась, у меня не хватало духу плюнуть на
диплом, броситься в групповоды или в руководители кружка при ЖЭКе без
гарантии на деньги и успех, скатываясь по социальной лестнице.
И вот теперь я сижу за шкафами, потихоньку слушаю радио, а по мозгам
бьет напыщенная реклама. После работы я иду по городу мимо автоматов с
выдранными трубками, лотков с брошюрами о чудесных свойствах воды, анкетами
на выезд, руководствами, каким святым молиться при нужде и болезни. На
остановке, когда час нет трамвая я захожу погреться в коммерческий магазин и
смотрю, как в неправдоподобно дорогом телевизоре весело пляшут разноцветные
негры. Греющийся тут же пенсионер вслух вычисляет, сколько "Побед" можно
было купить за эту цену при Сталине. Под гортанные негритянские вскрики мы
обмениваемся с пенсионером одинаково затравленными взглядами, и, придя
домой, я в который раз думаю, что надо, наконец, что-то делать.
И однажды, когда я сижу, по обыкновению за своими шкафами, я слышу по
радио рекламу центра социальной ориентации, обещающую путем строго научного,
по американским методикам, тестирования выявить скрытые склонности и
возможности каждого человека и указать его истинное предназначение. Я долго
сомневаюсь, но все же иду, с трудом нахожу разрекламированный центр в
каком-то грязном подвале и, ответив на множество странных вопросов,
предложенных огненноволосой красавицей, узнаю, что, оказывается, мне
следовало родиться в Париже, а для этой жизни я не предназначена вовсе, и
остается только плыть по течению. Выбираясь из подвала, я трогаю опустевший
на приличную сумму кошелек и думаю, сколько всего могла бы позволить себе на
так глупо потраченные деньги.
Чтобы хоть как-то окупить полученный совет, я остаюсь сидеть за
шкафами. Люди по другую сторону по-прежнему не замечают меня. Реклама по
радио ежедневно издевается. В этом квартале меня, кажется, забыли сократить,
значит сократят в следующем.
1992


    Она никогда ничего не просит



Я теперь занимаюсь коммерцией. Она по-прежнему сидит в конторе.
Когда-то мы вместе учились в школе, потом в институте. Теперь она иногда
заходит в мой офис, проезжая мимо. Она всякий раз отнимает у меня сколько-то
времени, и хоть каждая потраченная не на дело минута всегда ощутима, ей я
стараюсь это не показать. А между тем, разговоры наши полезной информации не
содержат.
Она плюхает под стол сумки, садится, начинает рассказывать о вещах, мне
теперь незнакомых: как стояла в очереди и не хватило, как мерзавец-начальник
никому не прибавляет зарплату, а себе выбил огромную надбавку под десять
тысяч.
- Долларов? - живо интересуюсь я.
- Рублей! - испуганно машет она рукой, будто открещиваясь, и продолжает
рассказ, а я в раскаянья внимаю, стараясь не попасть больше впросак, не
выйти из предложенного смыслового ряда - дефицитов, талонных норм, окладов,
очередей.
Потом она спрашивает про мои дела, и я жалуюсь, как стало трудно
перекачивать безналичку, как лютует коммерческий банк, норовя сдать по
тысяче с внешнего оборота...
- Рублей? - морща лоб, изображая компетентную деловитость, уточняет
она.
- Долларов, - укоризненно поправляю я, и она понятливо кивает,
конфузясь от своей ошибки.
Мы пятнадцать лет сидели за одной партой, но разговор наш теперь похож
на разговор двух случайно встретившихся иностранцев, пытающихся объясниться
друг с другом с помощью мимики и жестов. Ей никогда не пригодится услышанное
от меня, а мне - то, что я узнаю от нее. Разве только в кругу нынешних
друзей я расскажу, об экзотике, сколько получают люди на государственной
службе, а она просветит сослуживцев, что это за штука - депозитный счет.
В институте мы обе изучали радиотехнику, и с тех пор я все еще помню,
что непрерывную функцию, в крайнем случае, могут заменить ее дискретные
отсчеты. Я теперь тоже живу от одной финансовой манипуляции до другой,
каждый раз норовя загрести побольше денежек. Я дроблю жизнь на отрезки, в
конце каждого из которых светит конечный результат. В погоне за ним я, как
кенгуру, перескакиваю все остальное.
И она, перемогаясь от очереди до зарплаты, в каждом куске своей жизни
пытается только свести концы с концами. И у нее нет ни времени, ни сил
оглядеться и отдышаться.
А когда-то мы крали курсовик с кафедры приемников: я бесшумно рылась в
полке, она стояла на стреме, а в смежной комнате, ни о чем не ведая,
печатала машинистка. Полка вдруг с грохотом сорвалась, курсовики посыпались,
машинистка вскочила, а мы уже неслись прочь по коридору, а потом, сгибаясь
пополам, два часа хохотали, совершенно забыв, что прототип не украден, а
сдавать курсовик - через два дня.
Процесс тогда занимал нас куда больше результата. А теперь мы недолго
пьем кофе в моем офисе, и скоро она берется за сумки, а я выхожу ее
проводить. На мне туфли из кожи питона. На ней сапоги с отреставрированными
союзками. Она никогда ничего у меня не просит. Я ей никогда ничего не
предлагаю.
1992

    Век живи, век учись



У меня нет зонтика, и хоть бежать из дома на пост недалеко, если льет
сильно, я успеваю промокнуть до нитки. Тетка Нурия, которую я меняю,
говорит: "Пусть Егорыч подарит тебе зонтик!", и я думаю, и правда, Егорыч
мог бы подарить мне зонтик, потому что мой пьяница после получки приходит
без денег и в хлам, и хорошо, что на детей я с него получаю, а кормить его
бесплатно - пусть ищет дураков в других местах, и, вообще, он мне не муж и
плевать я на него хотела. Последний раз он подрался с армянами, что продают
цветы у метро, ему порвали молнию, разбили нос и отняли деньги. "У них своя
милиция!" - вопил он потом и, конечно, сразу принялся за меня, и я побежала
за участковым, его забрали, и пришел он уже тихий-смирный.
Про Егорыча ему ничего неизвестно, про Егорыча знает только тетка
Нурия, Егорыч - начальник караула, лысый старичок в толстых очках со
вставными зубами, с планочками на форменном пиджаке. Он клацает своими
зубами, но внушает мне, что он-то никогда не будет один, и я могла бы ему
ответить, да просто не хочу портить отношения. Егорыч - бездетный вдовец, и
я поначалу думала, он пригласит меня с детьми на дачу, у него там яблоки и
клубника, он закатывает компоты и варит варенье, куда это все одному, но он
говорит, что за зиму все поедает, и я думаю, что у него точно еще кто-то
есть.
- Зачем тебе этот хрыч? - спрашивает тетка Нурия. - Вся и польза, что
иногда отпустит тебя с дежурства.
Он, правда, отпускает меня с дежурства, когда мне надо стирать, и все
же мог бы подарить мне этот зонт, а то недавно у подружки пропадал билет я
уж не помню на какую эстраду, и она пригласила меня, я хорошо накрутилась,
но, как назло, полил дождь, и на концерт я явилась мокрой выдрой.
И однажды я решаю - или он дарит мне зонт, или я посылаю его подальше -
я так и говорю тетке Нурии, и тетка Нурия говорит: "Правильно!", протирает
красные глаза - она, как велит Егорыч, всю смену без отрыва смотрит на лампу
на пульте, берет свои сумки и враскорячку идет домой. А я смотрю на лампу и
думаю, какой у меня будет зонт, но в следующую смену с утра на наш чердак
дают горячую воду, и я решаю в последний разок отпросится, чтобы все
перестирать, а насчет зонта поговорить после. Но когда Егорыч меня
отпускает, и я прибегаю домой, эти гады из РЭУ снова перекрывают воду, и я
возвращаюсь на работу, чтобы все же поговорить.
Но открыв дежурку, я столбенею на месте - Егорыч расположился все на
той же на нашей служебной кушетке, вся и разница, что с теткой Нурией. А
тетка Нурия накануне как раз уволилась на лето, чтобы ехать к сестре сажать
огород. И до меня сразу доходит, что ни к какой она не ездит к сестре, а
пашет у Егорыча на даче, и меня берет такое зло, я говорю: "Ах, старая
стерва!", а она, оправляясь, кудахчет: "А я что, я ничего!", а Егорыч,
прокашлявшись, говорит: "Тебя стирать отпустили, так иди и стирай!"
Но я хватаю со стула его пистолет и форменные штаны, он, рыпнувшись,
отлетает у меня обратно на кушетку, как одуванчик, я спрашиваю: "Почему у
вас посторонние на посту, табельное оружие без надзора, а пульт без
присмотра?" и иду к телефону звонить в центральную. И пока я набираю номер,
тетка Нурия принимается причитать: "А я что, я как начальство!", а Егорыч аж
бледнеет от злости и, шипя, интересуется, чего это я добиваюсь. И, сразу
перестав крутить телефон, я говорю, что добиваюсь всего-ничего - три тысячи
двести шестьдесят рублей на гонконговский зонтик, и он молча лезет в
портмоне, а я, бросив ему пистолет и штаны, хлопаю дверью.
Я бегу домой, радуясь, как хорошо все получилось. В этот день я успеваю
еще постирать, потому что воду все же дают, и мирюсь на радостях со своим
пьяницей - он обещает мне с получки закодироваться и начать копить на мягкую
группу. Я кормлю его обедом, он, объевшись, заваливается спать, а я иду в
ларек и покупаю зонтик. По дороге домой я встречаю тетку Нурию, она с
рассадой и рюкзаком чешет к Егорычу на дачу и говорит, что на вокзале есть
японские зонты за восемь сто, надо было мне просить восемь сто, у него есть,
он бы дал.
- Ладно, - думаю я, стараясь не огорчаться, век живи, век учись...
1993


    Хохотать, сверкая зубами



Я вышла за Колю, потому что было пора, все говорили: "Не вышла в
институте, в конторе не выйдешь тем более", а он был старший инженер,
аспирант, правда, хилый, белобрысый, с квохчущей, как наседка, мамашей. Я
так подозреваю, выбрала меня именно она: когда мы всей лабораторией
праздновали у них в квартире Новый год, все девицы напились и сходили с ума,
а я благородно беседовала с Колей о случайных процессах. Я всегда была
пай-девочкой - старалась в школе, корпела над курсовиками в институте,
безотказно выполняла все Колины поручения на работе, дома покорно слушала
свекровь, как лучше питать Колю и ухаживать за ним. Но когда при этом я
ловила Колин радостный взгляд, демонстрирующий, как он будет счастлив, если
я так и стану смотреть в рот его мамаше, про себя я решила: "Дудки!" Я еще
не знала, в чем это будет выражаться; я, как и прежде, сидела в нашей
конторе и делала схему сопряжения блоков, а дома писала в подаренную