– Жалость – это подаяние. Благодарю за копеечку!
   Но провалиться мне, если я не переиграл. Не дрогнула ни рукой, ни глазом. Рука ее с локтя моего сползла к кисти, а кисть предательски вывернулась ладонью, и ладони наши вспыхнули. Она лишь опустила глаза и тихо высвободилась. Отвернулась.
   – Мне кажется, что я все про вас знаю. Нет?
   – Нет. Но про меня и не нужно ничего знать. Со мной все в порядке… Мне у вас нравится…
   Нужно было срочно отступать. Причем, не показывая спины. Захотелось взять в спокойные ладони ее слегка порозовевшее личико, поцеловать в лоб и сказать с достоинством старца: «Иди и живи с миром, красивая! Не искушай айсберг теплом семейного камина. Жалобно прошипишь и погаснешь!» Но когда первые капли дождя упали на мое лицо, то, ей-Богу, зашипели… Ксения, сунув журнал регистрации под кофту, крикнула озорно: «Бежим!» И мы побежали к дому. К моему, понятно, он был ближе. Что-то подобное я точно видел в кино, только там это было естественней, потому что по сценарному замыслу исполнялся настоящий ливень. Здесь же были налицо лишь первые совсем некрупные капли дождя, и не было нужды бежать, да еще так быстро… Уверен, что она тоже видела этот фильм… Вторая часть сценария не состоялась вовсе, поскольку, когда, запыхавшись, вскочили на ступеньки моего крыльца, были совершенно сухими, дождевая вода не сбегала по нашим лицам, не нужно было отжимать подол платья, тем более, что она была в брюках, а рубашка, если и прилипала к моему телу, так только от пота. Чуть было не затянулось противоестественное наше стояние друг против друга, но находчивость – разве не моя черта!
   – Антон говорил, что вы тут всякие погодные приметы освоили…
   Раньше нужно было произнести имя, потому что Ксения мгновенно очнулась, и улыбка, осветившая ее светлое лицо, мне уже не предназначалась.
   – Да! Это как чудо! Антон первый заметил. Вот, например, видите скалу, нет, не из этих, дальше в распадке, и сосны на вершине, видите? Так вот если перед закатом там висит маленькая черная тучка, а небо пусть все чистое-пречистое, с утра начнется дождь, и будет он почти без перерывов не меньше двух суток. А барометр может ничего не показывать. Необъяснимо! Или вот с курами, я же с ними вожусь, заметил Антон! Вечером прихожу, это зимой, а они все скучились в левой части курятника, вы же видели, курятник большой, мы хотели двадцать штук завести… А тут они все в левом углу, и петух в середине. И что думаете? Ночью обязательно усилится мороз. Что в кучке, это еще понятно, но почему всегда только в одном месте? Ой, да много всего такого интересного! Антон вообще…
   Детским озорством вспыхнули глаза, когда прошептала:
   – Антон вам свое хобби не показывал?
   – Нет.
   – Хотите посмотреть?
   – Конечно.
   Почему-то мы снова побежали. Теперь к их дому. Когда пересекали полосу черемушника, тогда только слегка подмокли головами и плечами, но все равно вызвали законное удивление Павлика, идущего нам навстречу. Он посмотрел на небо, на нас и сказал деловито:
   – Если папка поехал, значит, сильного дождя не будет, потому что, если сильный, он лодку зальет, и она потонет. Папка-то выплывет, а лодка?
   – Лодку не зальет, потому что сильного дождя не будет, – успокоила его Ксения. – Пойдем с нами. Я кое-что дяде Адаму покажу, а ты папке не рассказывай, а то он сердиться будет.
   Присутствие между нами Павлика оказалось подарком моменту. Сама она поняла это или нет, не знаю, но рада была определенно, иначе зачем бы дважды останавливаться и тискать сына… Павлик стеснялся ласк ее и капризничал.
   Мы зашли в дровянник, в котором я уже бывал не однажды, или, по крайней мере, заглядывал в него. Двухметровая поленница, как оказалось, перекрывала внутреннюю часть сарая, где, к моему удивлению, обнаружилась настоящая мастерская, и, конечно, первое, что бросилось в глаза, – полуметровая деревянная статуэтка.
   – Это мама! – торжественно провозгласил Павлик, но мог бы и промолчать. У Антона был талант, и я даже поежился от неожиданности открытия. Всеми прочими способностями Антона я восхищался искренно и бескорыстно, то есть без зависти. Мы же не завидуем обонянию собаки или зрению кошки. У них свое, у нас свое. Теперь же был не просто уязвлен и обескуражен, но всей мощью самолюбия узрел посягательство на нечто исключительно мне принадлежащее, чем я будто бы просто еще не успел должным образом распорядиться. Злая, гадкая ревность стекла с моих губ.
   – Очень даже неплохо…
   – Правда? – радостно откликнулась Ксения. – Ой, знаете, я не могу смотреть, как он делает! Сначала просто полено, а потом из полена начинает вылезать голова… Или рука… Я не могу смотреть, дрожь появляется где-то под сердцем. Смешно? Но что-то же есть тут… Перекреститься хочется… Я глупая? А вот посмотрите!
   Она отодвинула в сторону лист фанеры, и я обмер. Не меньше десятка статуэток разной величины – и все это была Ксения. И ни одного повтора… Ксения сидела, шла, стояла, лежала почти что в позе гойевской махи… Но одна из этих… Я подошел и взял в руки. Здесь Ксения сидела на корточках и рассматривала что-то… Так она могла сидеть у грядки или у воды…
   Это был шедевр. Я не хотел верить, что передо мной произведение рук недавнего десантника, выпускника годичных метеокурсов… Он что, с неба свалился, этот парень? Откуда он может знать пластику жеста? Кто мог ему объяснить, что достаточно ковырнуть дерево особым образом в нужном месте, и жест оживет и лицо оживет, фигура получит движение и энергию, что вообще исчезнет материал и возникнет иное, с материалом не сопрягаемое?.. Невозможно! И потом какими инструментами ему удается воспроизвести тонкость черт лица, гибкость руки, изящество пальцев? Я хотел видеть набор его инструментов, словно тем разоблачилась бы его неискушенность в сфере искусства… Ксения подслушала мои намерения.
   – А вот, Адам, его главный фокус. Смотрите, чем он все это делает!
   В картонной коробке из-под вермишели лежали рядышком четыре маленьких топорика разной конфигурации. И все! Я взял один из них в руки.
   – Осторожно! – предупредила она. – Сама видела, как он им брился. Чуть в обморок не упала.
   – Жутко острый! – подтвердил Павлик и аж напрягся весь, когда я пальцем коснулся острия. – А я боюсь, когда он поправляет. Я тогда кричу ему: «Не стругай маму!» А он только смеется.
   Рассматривая фигурки, каждую в отдельности, я сделал еще одно оскорбительное для себя открытие. Антон знает и понимает о Ксении такое, о чем мне никогда в не догадаться, не подскажи он мне своими самодельными топориками. И даже подсказанное все равно останется для меня непонятым до конца, потому что его знание – знание сердца, а мое понимание – всего лишь тренированность ума.
   За моей спиной Ксения вскрикнула, засуетилась. Оказалось, чуть не пропустила время радирования. Павлик выскочил за ней, и я остался один на один с Антоном и его любовью к своей жене. А точнее, я остался один на один с болью, что поселилась во мне где-то между горлом и желудком и грозила прожорливым червяком выгрызть и поглотить мерзким нутром атом за атомом весь резерв моего оптимизма и благорасположенности к миру, в котором оказался. Мог ли я позволить…
   Я начал рассуждать! Я всегда любил этим заниматься, знал толк и имел опыт. Теперь пришло время использовать опыт в самозащите. Канва рассуждений выстраивалась в соответствии с им присущей логикой, когда все начинается хладнокровным упреждением досады.
   Как интеллигент, то есть человек, подготовленный образованием к творчеству, я не состоялся. Во мне не отыскались таланты к частному. Ни художнического, ни писательского, ни музыкального, ни даже технически-импровизационного даров. Не отыскались, потому что попросту не были заложены природой. Иными словами, я человек, лишенный страсти. Плохо это или хорошо? Как посмотреть. А посмотреть можно по-разному. К примеру, так, что человек, лишенный страстей, подлинно свободен. Кому неизвестно, что прибуксовывается к таланту! Зависть, соперничество, жажда признания, злоба современников, хмель зазнайства. Талантливый человек – раб своего таланта. Чем больше талант, тем крепче рабство. И вот я от всего этого свободен, моя жизнь цельнее и полнокровнее хотя бы уже тем, что я понимаю свое преимущество перед всеми, кто погряз в соперничестве с человечеством за свое место под солнцем. В каком-то смысле я счастливый дикарь. И, возможно, именно по этой причине со мной произошло то, чего ни с кем не случалось: я получил шанс прервать одну, всего лишь одну, но конкретную цепь зла и страдания. И мне известен прецедент подобного избранничества в истории. Авраам и его народ только потому и оказались Богоизбранными, что были на момент истории самым безобразно диким племенем, не зараженным никакой культурной традицией, их свободный дикий разум был открыт к восприятию факта существования высшей истины, которую постичь они так и не сумели, но послужили проводником Божественной воли в мир. Вот и я! Почему бы нет? Пусть мое дело – пылинка в космосе. Но зато какова! Иными словами, я более особенен, чем любой талант, который всегда можно поставить в строчку с ему подобными.
   В мастерскую Антона я вошел одним человеком, а вышел другим. Оставалось только разобраться с моим отношением к Ксении. Бесспорно, по мирским меркам Антон, как личность, на целый порядок выше меня в силу присутствия в нем настоящего творческого импульса и отсутствия такового у меня. По этим же мирским законам тяга Ксении ко мне (а таковая налицо!) говорит не в ее пользу. Поскольку об испорченности речи быть не может, то может быть речь только о ее – увы! – глупости, порока для женщины не столь уж тяжкого, в известных случаях даже милого, но всегда весьма опасного. Но возможно и другое. Возможно, чистотой сердца своего чувствует она то особенное, что подкинула мне судьба в биографию, и тянется теперь, как дикарка к дикарю. Оттого быть мне трижды бдительным, тем более, что, чего греха таить, дикарка воистину прекрасна, взгляда ее прямого мне минуты не выдержать, прикосновения – секунды, и если качнусь однажды легкомысленно навстречу, быть космической беде, именно таковой и не менее.
   Трезвость и здравомыслие суждений выпрямили мою спину, и таким вот – прямоспинным – шествовал я по двору под мелким дождиком…
   К вечеру похолодало, и Ксения решила протопить печи. Она решила, а я охотно исполнял. Затопил у них и у себя. Бегал от дома к дому, ворошил, подкидывал, ощупывал печные плоскости и радовался быстрому проникновению тепла в кирпичную кладку. Иногда останавливался между домами и любовался работой дымоходов. Что говорить, дым из трубы над крышей дома – это всегда как-то по-особому приятно, тихая, утробная радость переполняет душу, хочется по-кошачьи ластиться к кому-то и мурлыкать и оценить бытовой уют по действительному достоинству его.
   Когда на улице уже совсем стемнело, мы все трое сидели на опрокинутых табуретках около раскрытой печи и в красно-синих углях пекли картошку. Лампу не зажигали, и романтический полумрак жилища закосноязычил наши речи до примитивнейших реплик и восклицаний, особенно когда очередная вытащенная из печи картошка перебрасывалась по ладоням – то-то визгу было и воплей нечленораздельных, – кому удавалось удержать ее, раскаленную, тот и съедал на зависть остальным, и если в не благородная доброта отрока, мне в ничего не досталось, не умел, как они, перебрасывать из ладошки в ладошку, непременно ронял… Все перемазались, зажгли лампу, по очереди сунулись физиономиями в зеркало и хохотали до упаду – чумазые, усатые, довольные, сытые. Потом умывались, по очереди поливая с крыльца на руки уже почти в полной темноте, бежали в избу, смотрелись в зеркало, в общем, просуетились еще с полчаса, а когда стало ясно, что мероприятие закончено и что мне надо уходить куда-то к себе, тоска петлей обвилась вокруг горла. Павлик прощально завис на моей шее, и я обнял его крепко, как своего, сердцем чувствовал биение его сердчишка, и этот взаимный перестук взволновал меня необъяснимо… А рядом стояла светловолосая нимфа и улыбалась мне… И от нее я тоже должен был уйти в темноту, туда, где никого, кроме меня, не будет… Что-то такое прочитала она в моих глазах, засуетилась, протянула руки, чтоб забрать Павлика, и не без труда оторвала его от меня. Им же от меня и загородилась в смятении и тревоге. Это теперь уже я прочитал в ее глазах. Развернулся и выбежал вон.
   Темнота черной тряпкой хлестнула по глазам и обмоталась вокруг головы. Ни малейшего просвета или свечения. Спичек в кармане тоже не оказалось. Выставив вперед руки, ногами выщупывая тропу, пробирался я к своему дому. Черемушник преодолел в полусогнутом состоянии, опасаясь нарваться лицом на ветку, и поклялся завтра же с топором пройтись по этому месту и полностью обезопасить его для подобных ситуаций.
   Со стороны моего дома слышались какие-то странные, ни на что не похожие звуки. Я замер, вслушиваясь. Потребовалось время, чтобы понять, что звуки – человеческие, и что в них не таится опасность. К крыльцу, однако, почти что подкрадывался, и когда, судя по звукам опять же, был уже шагах в пяти, понял, что на моем крыльце кто-то тщетно пытается справиться с рыданиями, что там попросу кто-то плачет. Тогда сознательно шумно сделал несколько шагов и спросил – потребовал: «Кто здесь?!»
   Сначала был шорох, затем чиркнула спичка и осветила чье-то лицо. Чтобы опознать его, подошел вплотную и наклонился.
   – Я это.
   Ну да. Это был он. Вася. На его грязном лице от глаз к щекам и губам пролегали полосы от слез, а одна, последняя, еще висела на скуле и целое мгновение светилась потом, когда погасла спичка.
   – Почему ты ее бросил? – спросил он зло.
   – Я не бросил. Я ушел, потому что уже поздно… Ты о чем?
   – Мне это невозможно видеть! Кругом жизнь: а она одна стоит мертвая, фарами в землю! Ты обманул меня!
   – Про машину, что ли?
   – Ты предатель! Тебя расстрелять мало!
   – Заткнись! Машина – это металл.
   – А ты кто?
   – А я человек.
   – Ты тоже – молекулы!
   Я нащупал его плечо, сжал.
   – Вася, ерунда это все. Мне нужно было идти дальше. Дорога кончилась. Не на себе же мне ее тащить… Кто-нибудь ее найдет обязательно! Начнется ягодный сезон, люди попрут, а в ней еще полбака бензина…
   – Ты тупой! – стряхнул мою руку с плеча. – Я душу в нее вложил и тебе передал, а ты бросил! Душа умерла! Я же видел, я видел! Она больше никогда не будет живой! Сука ты… Через тебя все мертвые…
   И он зарыдал, издавая такие нелепые звуки, какие и не предположить за человеческим горлом. Не подозревал я ранее в нем способности к подобным чувствам, потому не на шутку сконфузился.
   – Давай-ка в дом! – попросил я. – Посидим…
   – Пошел ты! – заорал он. – Пошел ты, гад!
   И даже ступеньки крыльца сотряслись подо мной, когда он сорвался…
   – Сука! Гад! – крикнул он теперь уже из темноты. Эхо вопля заглушило шаги, и показалось, что он не убежал, а улетел по воздуху.
   Лампу зажигать не стал. Прокрался на кровать, рухнул и шептал одно и то же: «Мама, ты же знаешь, все ради тебя! Оно все стоит того, чтоб ради тебя… Ничего другого во мне нет, все пустотой оказалось, только ты… Я справлюсь. Верь! Ради тебя со всем справлюсь… Ради тебя…»
 
   Утром ушел на покос. Как и предсказывал Антон, день начинался солнечно и прохладно. Для сушки сена самое то, как говорил Павлик. Тропа, что вела на деляну, через километр раздваивалась, и левая тропка еще через километр вьшолзала на небольшое болотце, где между кочек, кустов и полугнилых берез накашивал Антон сено для коровы. Перед вчерашним дождем было собрано оно в две остроконечные копешки и перекрыто кусками рваной толи. Нужно было заново раскидать его по выкошенному пространству и по мере высыхания ворошить и переворачивать.
   За час раскидал все. Еще у меня было задание набрать моховиков, что росли прямо на обочинах тропы. Ксения хотела к возвращению Антона приготовить грибной подлив. Пакет я закидал грибами еще до слияния двух тропок, но далее не прошел и сотни метров, как навстречу по тропе выметнулся наш пес Джек, а еще через минуту показалась Ксения с двустволкой за плечами. Увидев меня, заторопилась, и я поспешил ей навстречу. Оказалось, что пропала корова. Такое случалось и ранее, когда по причине прохлады и восточного сквозняка исчезали комары и пауты. Когда этой нечисти полно, корова обычно держалась открытых мест и практически всегда была на виду… Ксения торопливо объясняла мне все это, нервно поглядывая на часы. Ничто не могло быть причиной опоздания с метеосводкой.
   – Иди к южным скалам, – советовала Ксения, – там сырые места, трава хорошая. Как до них дойдешь, начинай прочесывать с юга на север петлями… Сколько раз хотели с Антоном ботало достать, ну, колокольчик на шею… Некуда ей особенно деваться, а заблудиться может. Джек с тобой пойдет, если залает так, ну, радостно, что ли, догадаешься, значит, нашел. Сам только не заблудись. Южные скалы желтые, северные серые… Да по солнцу… Ружье на всякий случай…
   Снова взглянула на часы.
   – Побегу! Времени совсем ничего…
   И побежала. Собака кинулась было за ней, но я свистнул, и Джек послушно вернулся к моим ногам.
   Что ж, это была вполне мужская работа. А ружье за плечами – так славно! Рука на ремне, как при деле непустяшном, и тяжесть ружья квалифицирует шаг, придает ему особый смысл, а я, безусловно, найду этот бродячий комбинат по переработке дикорастущих, эка невидаль!
   С тропы шагнул, как в неизвестное. За все время своего пребывания здесь – впервые. До того все по тропкам топал. Два десятка шагов – и тайга. Вокруг все одно и то же, сплошная мешанина из сосен, листвяков, осин. Слева завал, справа завал – очень некультурный лес, но это и есть тайга, а не лес. Пни, муравейники, камни, между камнями провалы-ловушки, как две осины – так паутиновая сеть, не всегда увидишь ее, и тут же облепит лицо, ослепит, зло и брезгливо высвобождаешься и ногой проваливаешься в мховую ловушку – в общем, работа!
   Через каждую сотню метров останавливался и высматривал вершины южных скал, они почти отовсюду просматривались и были действительно желтыми. Скорее всего по прихоти освещения… Закрученный хвост лайки мелькал меж травы и камней, и получалось, что это собака спешит к южным скалам, а я лишь следую за ней… Выводок рябчиков взметнулся справа, сердчишко мое занырнуло в желудок, а рука скинула ружье с плеча. Парочка рябчиков уселась на сухих ветках листвяка в пределах видимости, и был велик соблазн опробовать двустволку. Но всего два патрона, что в стволах… Не для пернатых было передано мне оружие, но «на всякий случай», и здесь случай был явно не тот.
   Уверенность моего шага рождала странные мысли, которые словно наплывали со стороны или выныривали из подсознания, так что я толком не успевал их переосмыслить, упорядочить и оценить… Человек с ружьем… Мужчина с ружьем… С оружием! Извечное призвание… Оружие – продолжение мужчины… Мужчина – истребитель себе подобных… Или не подобных… Регулятор численности… Ассенизатор человечества… А в войнах… лучшие ли погибают? Может, наиболее агрессивные? Разумного оправдания войнам нет и никогда не было, потому что задним числом всегда виден вариант компромисса, но только задним… Кровопускание когда-то было чуть ли не единственным медицинским средством… Выпускалась дурная кровь, что препятствовала обновлению, застаивалась в артериях… И вон ее! Разумная потеря крови – прием оздоровления… Был кто-то первый, кто додумался до такого… И он, безусловно, был циник, ведь кровь – ценность… Но взял нечто острое, воткнул в живую ткань, просадил вену и не ужаснулся красной струе, а сказал: «Выпускаю кровь, и это хорошо!» И если человечество – организм, подверженный застою, то войны… Кажется, что-то подобное я уже читал или слышал. Или всегда знал, и лишь потребовалось ощутить прикосновение оружия к плечу, к плоти, чтобы дух оружия проник в нервы и оживил мертвым грузом таившийся в подсознании инстинкт мужчины, призванного всегда быть готовым к величайшему медицинскому действу – коррекции числа…
   Через час примерно я достиг южных скал. Они впечатляли. Они походили на пачку средневековых замков, стащенных в одно место и заброшенных, одичавших, притворившихся скалами. Они перекрывали солнце, и в тени их тайга обретала жуть, способную заставить ежиться, оглядываться, вздрагивать от всякого звука и шороха и даже слегка вспотеть ладони на плоскости ружейного ремня. От скал я сделал полсотни шагов к западу, то есть к Озеру и потопал в обратном направлении к тропе. Такими зигзагами намеревался прочесать все пространство между южными скалами и берегом, но уже на третьем заходе почувствовал, что задачка эта не для моих нетренированных ног, и лишь из упрямства и самолюбия, насилуя всю свою физическую природу, шагал и шагал, через три часа уже не веря ни в какую корову, будто бы где-то в этих древесно-каменных кружевах поджидающую меня. Четырехногая крючкохвостая тварь с англосаксонским именем нагло демонстрировала мне свое превосходство, обегая меня, бредущего, кругами, унижающе сочувствуя, поджидала, пока я переползу через завал камней или деревьев, и, убедившись, что я еще на ходу, уносилась вперед или в сторону, или просто мгновенно исчезала, как проваливалась. По мере того, как выдыхался, свирепели мысли. Корова в моем сознании превращалась в этакое тупое уродище, общение с которым унижает человека, превращает его в раба, а человек не должен быть рабом, но только господином, и от всего порабощающего обязан освобождаться… Поклялся, что не прикоснусь более к молоку… Но как про молоко вспомнил, пить захотелось нестерпимо, казалось, бидон выпил бы и не поперхнулся…
   Что темнеет, понял не сразу. Но как только понял, сказал себе, что видал корову в гробу, тотчас же воспрял духом и с новыми силами рванул напрямую к Озеру, очень надеясь, что подлая корова нашла проход в скалах, а за скалами ее сожрал медведь. Суровый кинокадр выстраивался перед глазами: тупое жвачное бредет по тайге в поисках, где бы еще пожрать и пожевать, поперек ее тупости – хозяин тайги, вздыбившийся на задние лапы, взмах лапы, и в мертвых коровьих глазах вечная тоска о недожеванном! Вот так! Не будешь по тайге шляться, грязнохвостая!
   В сумерках потерялся ориентир – южные скалы. Шел на прохладу. Взбирался на камень и лицом угадывал направление сквозняка. Дело это было ненадежное, и уже почти полностью стемнело, когда наконец вышел в долину. Ноги – что протезы. Собачка, еще недавно шустрая, теперь тоже вяло плелась рядом. Но вдруг сорвалась и с лаем метнулась вперед. Яуже видел огни дома, и кроме них не видел ничего и видеть не хотел. А через десяток шагов наткнулся на корову. Сдержанно, но со страстью высказал ей все, что о ней думаю, ткнул в зад стволом ружья и такими периодическими тычками гнал подлую до самого крыльца, на котором тут же, жужжа механическим фонариком, появилась Ксения. Луч фонаря, лишь скользнув по коровьей спине, вонзился в мои глаза, я заслонился ладонью, и в то же мгновение Ксения повисла у меня на шее. Это было такое крепкое объятие, что я зашатался.
   – Прости, пожалуйста! Прости, ради Бога! – шептала она мне в ухо, сразу же и промокшее от ее слез. – Надо же быть такой дуре, послать тебя… вся извелась… Прости, пожалуйста! Господи, уже все передумала! Да пропади она пропадом, эта корова!
   Грохотнула сенная дверь, вскрик раздался, и теперь на мне висел еще и Павлик. Он не мог говорить! Он рыдал. Яшатался под тяжестью их необъяснимой и незаслуженной любви ко мне. Я обнимал и целовал их по очереди и без… Павлик оторвался от меня, кинулся к корове, закричал:
   – А ну, пошла в стайку, гадина! Пошла, говорю!
   И лишь когда он снова вцепился в мой локоть, я осознал, что целую Ксению… в губы… целую, как… О Боже! И она! Попытался отстраниться и почувствовал сопротивление. Ее грудь…
   Павлик дергал меня за локоть.
   – Дядя Адамчик, мама тут по поляне бегала, из тозовки стреляла, только тозовка тихо стреляет, в лесу не услышишь. А корову ты где нашел, гадину?..
 
   Пока Ксения суетилась с ужином, я сидел за столом, упираясь взглядом в солонку, и пытался осознать, что именно произошло минутами раньше. Смущенной Ксения не казалась. На нее взглянуть, так ничего и не произошло. Вся сияет, светится радостью! Отчего, спрашивается? Оттого, что за столом в ее доме вместо мужа сидит чужой, посторонний человек, о котором она ничего не знает, кроме дурацкого выдуманного имени?
   Когда ел, не давился только по причине голода. Ксения сидела напротив за столом и, подперев подбородок руками, неотрывно смотрела на меня. Так иногда смотрела на меня мама, но мама при этом могла думать о своем, а если обо мне, то, помню, всегда уверен был в таких случаях, что прикидывает она мою судьбу или отца вспоминает, на которого я был похож более, чем на нее. Но о чем может думать Ксения? Взгляд ее чист, беспорочен, но я откликнуться на него не могу, не смею, в моем опыте нет такой заготовки. Если подниму глаза и уставлюсь, произойдет что-то чудовищное… «Ну и пусть», – говорю себе и поднимаю глаза и впериваюсь… А в ответ только чудесная улыбка. И это улыбка любящей жены. Не любовницы и не влюбленной женщины – жены. Откуда-то мне известно такое. Дикость ситуации парализует, мне бы тоже просто улыбнуться в ответ, сказать что-нибудь бесхитростное и доброе, но смотрю и смотрю и жду, когда она сама поймет неправильность всего и словом или жестом отшвырнет меня на должную дистанцию, чтоб отлететь мне, больно удариться каким-нибудь уязвимым местом, застонать и… образумиться…