Мы с Петром не какие-нибудь ханыги и забулдыги, мы с ним интеллектуалы областного масштаба, потому подруги наши – это я так интеллигентно выражаюсь – не какие-нибудь официантки или продавщицы, но тоже, разумеется, подвижницы культурного фронта, других не держим, да оно и неудивительно, поскольку одинокая женщина не имеет социальной приписки, одинокая женщина есть везде, одинокая женщина – это жертвенная свеча в сумерках житейского мельтешения, это родник, не всегда прохладный и не всегда прозрачный, но всегда желанный для мужчины, не озабоченного семейным творчеством или уставшего от такового или потерпевшего крах на этой многотрудной и неблагодарной ниве бытия. К тому же, и это я утверждаю без цинизма, одинокие женщины в большинстве своем прекрасны каким-то внутренним светом мудрости, они начисто лишены чванства замужних и устроенных женщин, в их глазах и только в них прочитывается порою та самая эсхатологическая тоска, что, в общем-то, щедро разлита по миру, но исключительно небесного происхождения, и сколь бы ни были корыстны мои рассуждения на эту тему, именно в ней, в этой теме, я сам себе кажусь наиболее искренним и последовательным, потому что не могу жениться на всех одиноких и, следовательно, не должен, то есть не обязан жениться вовсе…
   Петр более поэтичен в отношении с женщинами, но, как ни странно, и более корыстен, и это сочетание поэзии и корысти для меня загадочно, потому в нашем дуэте всякий раз, когда он играет «на повышение», я забавляюсь сбрасыванием его с пьедестала, что иногда весьма коробит его, но вполне устраивает, ибо своей «заземленностью» я рельефнее высвечиваю возвышенные тенденции тоже достаточно хитроумно устроенной души моего друга.
   Откровенную зависть прочитал я в его глазах в тот момент, когда знакомил с Надеждой, когда представлял ее, перспективную актрису областного драмтеатра, в ее собственной, современно благоустроенной квартире с роялем в углу зашторенной залы, с не моей, но любящей меня дочерью ее, черноглазой попрыгуньей Люськой, и, как положено в приличных домах, с кудлато-патлатой собачкой, которую сам я, откровенно говоря, терпел лишь по причине интеллигентности моей натуры. Собака, запрыгивающая на белоснежную, хрустящую, благовонную, на священную постель, – это зрелище и по сей день вызывает у меня сладостное видение – стриженая шавка с визгом вылетает через форточку… Петр же пришел от всего представленного в такое умиление и благостное расположение духа, что, начав с рыцарского целования руки, закончил телефонным звонком в единственный более-менее респектабельный в городе ресторан и сделал заказ с доставкой на дом на такую сумму, что моя скуднооплачиваемая актрисочка побледнела носиком и щечками и защебетала жалобно и восторженно о чем-то, не имеющем отношения к факту… Я хотя и был встревожен произведенным на нее впечатлением, но одновременно чисто мазохистски настроил контрольные приборы ревности на деловую волну проверки, и объект исследования в итоге ничуть не разочаровал меня.
   Но все это случилось и было давно, еще в начале нашей стыковки с Петром, когда я, как паразит по призванию, сутками не снимал с себя пестрого, долгополого халата, заласканный, занеженный, закормленный, обнаглевший в благополучии, но соскучившийся по Петру, вызывал его телефоном на десерт и разнообразил свое паразитическое существование беседами о возвышенном и демонстрировал ему свое жалкое умение извлекать из благородного инструмента неблагородные созвучия. Уже потом, много потом была злополучная премьера, в которой Надежда заимела, наконец, главную роль – роль городской шлюхи, встретившей на своем шлючьем пути человека коммунистической нравственности и под его преобразующим влиянием, и особенно вследствие его исключительно коммунистического утопления при спасании на водах, конечно же, ребенка, сама превратилась в девственницу, честно желанную для всякого советского человека. Большей туфты и дешевки мне зреть не случалось. Так и сказал… Понимал, что нельзя, но сказал. Догадывался, чем рискую, но, возможно, это был чисто мужской риск, когда некто от избытка благополучия карабкается на Эверест или ныряет в беспросветные пещеры, или ищет приключения на темных улицах, провоцируя тем самым судьбу, столь податливую на провокации.
   Не зная подоплеки, Петр учуял ситуацию и дерзким ястребком пошел наперехват, но получил такой впечатляющий щелчок по носу, что долго не высовывал его из недавно отстроенного бункера. Юлька, стерва лукавая, только-только вступившая в комсомол, обрывала мне телефон с требованием явиться немедля и спасти ее любимого братца от хандры и алкоголя, а когда явился, необоснованно долго висела у меня на шее, выдавливая из глаз слезинки и размазывая их по моему мохеровому кашне.
   Агония наших отношений с Надеждой длилась еще полгода. За это время она успела получить новую главную роль, на этот раз – многомудрой, но еще юной учительницы-новатора, отважно сражающейся с консерватором-директором и бандой зловредных и замшелых пауков из гороно. Познавать школьную действительность Надежда отправилась в образцово-показательную школу города, откуда и была выловлена и загружена вниманием к Петру Светланочка – учитель словесности, славная, милая тридцатилетняя одинокая женщина, надолго затмившая всех прежних женщин Петра воистину кошачьей (в хорошем смысле слова) ласковостью и редкой для ее коллег информированностью в предмете преподавания. На осенней волне моего романа с Надеждой мы успели вписать в наши биографии несколько замечательных вечеринок, где были стихи, музыка, танцы и любовь, любовь…
   Потом и у Петра отчего-то все рассосалось, расползлось, растерялось, были встречи без продолжений, звонки без встреч, совсем как у меня. Появлялись и исчезали женщины – но наступил пик наших поездных авантюр, от которых мы хмелели больше, чем от женщин. И лишь когда лично меня брала за горло «фефела» и не было времени для вольного поиска, я обращался за помощью к Надежде, и она мне оказывала ее, возможно, потому что сама нуждалась,.. Как-то это неприлично смотрится в словах, но в жизни… нормально…
   И вот сегодня случайно набрался номер телефона Надежды, клянусь – случайно! – и нечто ностальгическое постучалось в мою не первой свежести душу. Тогда возжаждала душа чистого чувства или хотя бы не очень грязного, такого, когда бы присутствовала в его объеме память о подлинном и настоящем, достойном ностальгической слезы, ведь что бы ни произошло сегодня, а потом еще и завтра ночью, о чем еще думать и думать утром с похмелья (с Петром уже не поговорить!), – все это, как лебединая песнь – для меня, а для мамы моей, обреченной на просмотр прощального паскудства, мука и страдание, закольцованные в вечности, с единственным утешением, что скоро, совсем скоро волею моей разорвана будет цепь свинства, и в кольце страданий появится сегмент радости и отдохновения, и чем больше будет отпущено мне жизни, тем длиннее будет сегмент, а в случае долголетия, проживи я, положим, лет девяносто, то две трети кольца радости против одной трети страдания – это же почти рай, во всяком случае, уже не ад, и в моей воле изменить небесный приговор, что фактически равнозначно соучастию в Творении…
   Дух захватило и пусть бы не отпускало, но набрался номер Надежды и голос ее после третьего гудка, такой вдруг родной, ласковый – особый! Все сошлось удивительно. Перезвонив через пять минут, Надежда сообщила, что и Светланочка в наличии и тоже готова встретиться, потому что пребывает в тоске и унынии, то есть четыре разных человека в одно и то же время оказались в одинаковом состоянии духа, одинаковостью потянулись друг к другу, откликнулись и устремились… В устремленном состоянии расставание с «соратниками по борьбе» прошло несколько скомканно, особенно Вася недоумевал, чего это вдруг, когда все было так славно по-мужски, и на тебе, разбегаемся, в сущности, даже не добрав до нормы, торопливо ладошку в ладошку и топай пыльной улицей в опостылые берлоги! Вася был сконфужен и обижен. «Митрич» держал марку делового, но тоже прятал глаза, отдавливая пальцы в демонстративно крепком рукопожатии. Нам же с Петром – катись они оба! Юлька, вздернув подбородок и прищурившись, вылила мне на голову цистерну презрения, а на попытку по-братски облапать ее прошипела в шею:
   – Заработаешь спид, не смей дышать в мою сторону!
   – Прибежали в избу дети, – назидательно ответил я и изловчившись все-таки чмокнул куда-то.
 
   – «Мне холодно, знаешь, мне холодно, слышишь!» – декламировала Светланочка, вперив волоокий взор в Петра, расслабленного, размякшего, похорошевшего под поощрительное хлопанье ресничек учительницы словесности. Божественно выглядели наши любимые! Надежда имитировала слушательницу Бестужевских курсов, самое начало века, – платье «макси» в талию до умопомрачения, шея, украденная у Нефертити, подчеркнута лишь на одну пуговочку расстегнутым воротничком в кружевах, и руки ее прекрасные тоже в кружевных манжетиках, и прическа – «княжна Мэри» – словно только для ее головки и придумана… Светланочка же, напротив, – волнующее декольте – черного, но синевой мерцающего платья неизвестной мне материи, и что-то вольное, но вдохновенное с ее волосами, как принято говорить, пшеничного отлива, а на скульптурных ножках золушкины туфельки, только черные, но тоже сверкающие… Не иначе, как у Надежды завязался блат с костюмершей театра. А рядом мы с Петром в протертых джинсах, в рубашках не первой свежести развалились в креслах, задрав заношенные тапочки с протертыми гуттаперчевыми подошвами. Им бы оскорбиться, милым, да послать нас подальше, хамов и нерях, но нет же, любят они нас таких вот, и за что, спрашивается, и что оно такое – их любовь, возможно, и не любовь вовсе, а одна лишь тоска бабья, и тогда это должно быть оскорбительно для нас, и тоже – ничего подобного, не утруждаем себя соображениями на этот счет, наслаждаемся, все принимая, как должное…
   – «… Но я закричу в эту серую слякоть, чтоб крик поднимался все дальше, все выше: „Люблю тебя, знаешь! Люблю тебя, слышишь!“« – на выдохе умолкает Светланочка, потупив глазки, порозовев щечками. И как это ей удается так трогательно умолкать – Петр заерзал даже?! Тренируется поди, чертовка! Надежда натаскивает?
   Блондинка и брюнетка. Ольга и Татьяна! Мне нравится это сравнение. Оно мне льстит. Но с Петром я не делюсь, на подолострадальца Ленского он уж никак не похож. И если я не тяну на Онегина, то Надежда – в своей наследственно-господской квартире – само собой, но даже здесь, у меня на «трахтенхауз», – она, ей-Богу, в чем-то лучше Татьяны, может, как раз тем, что вот она у меня здесь без зауми и предрассудков, понятна и доступна, и мне не нужно перед ней «входить в образ», а наоборот, могу распуститься и даже сыграть на понижение, а в итоге все равно получу ее…
   Оглянулся на Петра. Так и есть, он тоже уже не против получить… Но красавицы наши, они не торопятся, они умницы, они знают наше скотство мужское, когда так обхамишься, что не считаешь нужным даже подыграть им, более прочего нуждающимся в игре, именуемой общением любящих сердец. Им нужно время, чтобы суметь забыть, кто мы такие в действительности, то есть самцы-гедонисты, не озабоченные проблемой продолжения человеческого рода, в сути – уроды, рабы своего уродства, трусы и лентяи, играющие в так называемые мужские игры, им, красавицам и умницам, ненужные совершенно. Ведь подозреваю же, что где-то на самом глубинном уровне сознания или, наоборот, на самом высшем этаже его должны они презирать нас небывалым презрением, способным испепелить нас, дай они ему волю, но не испепеляют, а потакают нашему гордому эгоизму и хамству. Значит, так тому и быть!
   В соответствии с избранным стилем Светланочка падает на колени Петру. В том же полном соответствии Надежда грациознейшим образом опускается на пол перед моим замызганным креслом и нежнейше прислоняется головкой к моей руке на ободранном подлокотнике. Слава Богу, пол у меня чистый. Другой рукой я бережно глажу ее волосы, в движения руки вкладываю всю нежность, на какую способен, и не без огорчения замечаю, что Петр в выигрыше, поскольку по условиям предложенной игры может позволить себе большую вольность в выражении чувств. Они попросту целуются. Я же вьшужден изображать из себя Онегина, снизошедшего до проблем Татьяны. Чтобы уравнять шансы, бережно отстраняюсь, на столике, что напротив нас, обеспечиваю полноту бокалов, раздаю оные персонально. Тост не произносится, потому что – пошлость. Теперь наши дамы-красавицы на полу промеж кресел, обнявшись, поют «Не пробуждай…». Светланочка, как положено, неумелым, но приятным и достаточно сильным первым, Надежда – вторым голосом. В этом давнем дуэте, отработанном еще во времена параллельных наших романов, Надежда в роли старшей сестры, поощряющей младшую. Своим красивым, поставленным голосом она как бы выправляет мелодию, обеспечивает ей ровное звучание и глубину, выказывая то редкостное чувство меры, что от природы присуще русскому голосу, когда голоса, сколько бы их ни было количеством, сливаются в нечто единое, объемное и пространственное… Впрочем, эту мысль я додумал тоже еще в те времена…
   Дамы захотели потанцевать. Что поделаешь, вечер вырисовывался по полной программе. Поковырявшись в полураздавленном тройнике, я сумел-таки подключить корейский кассетник, и музыка нашлась подходящая, хотя не оказалось свеч, и пришлось довольствоваться ночником. Мы самозабвенно танцевали, если можно назвать танцем топтание и раскачивание.
   – Ты сегодня подозрительно хорош, – шептала Надежда на ухо. – Тому есть причины?
   – Есть, – отвечал я серьезно. – Очень важные причины, но ты не будешь спрашивать о них.
   – Не буду. Я ведь тоже, согласись, сегодня в форме.
   Я поцеловал ее в ушко и подумал, что потом, возможно, ближе к утру у меня может появиться желание кое-что рассказать ей, ведь не подозревает даже, на каком рубеже стою, за какой порог ногу занес. Но поймет ли?
   Светланочка радостно взвизгивала от Петровых ласк, он тоже что-то там постоянно ворковал, и оба они, игриво возбужденные, даже несколько быстрым передвижением по комнате словно оттеняли глубокий минор наших с Надеждой чувств, их партия была неким легкомысленным фоном, на котором мы с Надеждой как бы отрабатывали сцену встречи и возвращения друг к другу, и система Станиславского торжествовала в нашей талантливой и искренней игре. В эти минуты я знал, что подруга моя – хороший человек и великолепная женщина, что едва ли мне еще когда-нибудь повезет сочетанием этих важнейших качеств, что по высшей справедливости она мне – подарок ни за что, а я ей – вовсе не подарок… И много еще красивых и правильных мыслей выстроилось в очередь, но одна, пришедшая последней, вдруг растолкала всех прочих и нарисовалась в моем мозгу с поразительной отчетливостью: я хочу эту женщину и в то же время никогда не хотел на ней жениться, и чем больше я ее хочу, тем абсурднее сама мысль о женитьбе. Через минуту-другую мы исчезнем с ней в летней комнате, где уже все готово для любовного торжества, но и в мгновение высшего земного счастья, что отпущено природой мужику, – даже в балдеже, когда – Бог мой! – чего только не наговоришь и не наобещаешь, – и тогда не пожелаю я продлить наше общение далее утра или полудня и, расставаясь, еще неизвестно, за что буду больше благодарен – за то, что пришла, или за то, что уходит.
   Раньше плевал бы я на все подобные несуразицы в собственных ощущениях, раньше была реальность, которая всегда права. Теперь же, когда мысли мои и поступки, как перед кинокамерой – пред взором мамы моей, обреченной на мной сотворяемые для нее страдания, – явная извращенность, нечистота и пакостность поведения…
   – Поднимем бокалы, содвинем их разом! Да здравствуют девы! Да скроется разум! – возвестил Петр, подтаскивая всех нас к столику.
   – Налей! Выпьем, ей-Богу, еще! – басом согласился я.
   – Какой обед там подавали! Каким вином нас угощали! – слегка фальшивя, пропела Светланочка.
   – Хочу произнести речь! – неожиданно громко заявила Надежда, и все притихли. – Я утверждаю, что мы с вами – хорошие люди. Хо-ро-ши-е! Потому мы должны хорошо жить, мы обязаны хорошо жить! Достоевский считал, что нужно хорошо жить, потому что есть Бог. И неправильно! Если Бога нет, то тем более нужно жить хорошо, если после жизни – ничего… Какой ужас!
   Она схватила мою руку, обхватила ее, прижалась… Глаза – космические блюдца!
   – Страшно! Где-то жизнь, и ее так мало. А где-то – «ничего»… Я не хочу об этом знать, но откуда-то знаю и вынуждена жить с этим знанием, как с приговором. Мальчики, Светка, ну чем бы таким заняться, чтоб не знать и не думать, чтобы жить, а не двигаться в никуда…
   – Ну, чего это ты вдруг? – не без досады прошептал я ей.
   – Для себя лично, – нерешительно откликнулась Светланочка, – я придумала, это ерунда, конечно, то есть невозможно, конечно…
   – Поделись, милая, ведь проблема одна на всех!
   Петр влепил ей в щечку звончайший поцелуй.
   – Я бы, – потупясь, продолжала она, – ушла бы в монастырь… Только в мужской…
   Петр аж присел от хохота. Надежда гневно зыркнула глазами, прикусила губу – знакомый признак обиды. Но Светланочка бросилась к ней, обняла.
   – Нет, нет, я серьезно. Ведь в монастыре не умирают с голоду, а едят, хотя и умеренно. Потому что так природой устроено. А мужчина… Это же тоже для нас от природы так… Я бы встречалась, ну… раз… во сколько-нибудь дней, как бы от голода, ведь если от природы… главное, чтобы не злоупотреблять, как обжорством… А все остальное время молилась бы, а есть вообще могу мало… А молитва, это я точно знаю, она что-то такое дает, когда становится нестрашно, а совсем наоборот. Я пробовала, честное слово!
   Мы с Петром упали на пол и, дрыгая ногами, заходились хохотом. Надежда в кресле сотрясалась так, что начала крушиться ее великолепная прическа. Над нами стояла Светланочка, преподаватель великой русской литературы и великого, могучего, того самого, что в дни тягостных раздумий… и показывала нам язык, точнее, язычок, затем топнула ножкой и, нагнувшись над нами, дурнями, закричала:
   – Я имею право предположить, что в монастырских уставах допущена ошибка? Имею право или нет? А может, из-за этого все и происходит не как надо! Религиозный кризис, и революция, и перестройка эта дурацкая!..
   – Я за! Стопроцентно за! – орал Петр. – Но поскольку в чужой монастырь со своим уставом ни ни! – создаем свой! Берусь подыскать место и обеспечить первоначальный капитал. Ой, девочки, на севере нашего озера процветает такая глушь, самолетом не долететь, сесть некуда…
   Смешливость из меня, как метлой.
   – Это точно, что есть такое место? Ну да! Конечно! А почему мне ни разу не захотелось смотаться туда в отпуск…
 
   Мы лежали с Надеждой в уже несвежих, уже мятых простынях и молчали. Светало, и мы больше не были нужны друг другу. Ничто нас больше не интересовало друг в друге, и в этом факте не было ни добра, ни зла, был один голый факт, более голый, чем мы оба. Где-то там, в черных или светлых провалах ненашего измерения тихо плакала моя мама…

Глава 4

   «Подстрахуйся,– сказал я Васе,– мало ли что, если ключи в замке, три минуты в кармане». Вася колебался…

   Бугристая, укатанная проселочная дорога и фары с галогенными лампами, мотор, как часики, тормоза – хват, и музыка на полную мощность, так, что вибрация в ушах – бесовской ритм, ахающий и чвакающий, а сквозь ритм штопором или шампуром сакс – мировая тоска, опережающая движение, забегающая дорогу. Но когда она мировая, то все наоборот, она – как рожа паяца, ржать над ней до животных колик и бесноваться от восторга, потому что на мировую-то как раз наплевать, на рожу нарисованную – наплевать, количество – в качество и нет тоски, но только лихость и счастье внутри стального коня поперек пространства…
   Вековая мечта человечества – движение поперек, наискосяк, куда глаза глядят, куда душе хочется, и чтоб лихо, и чтоб дыхание вподзахват, и чтоб мысли всякие – куда, мол, и зачем – кубарем на обочину и с глаз долой…
   Вековая мечта человека по имени Я – нестись вот так средь ночи по хорошей дороге в хорошей машине в какую-нибудь очень хорошую сторону, о которой ничего не знаешь, кроме того, что она хорошая. Ах, если бы еще можно было на подъемах не терять скорость, но взлетать и опускаться по желанию, не тарахтеть колесами на дощатых мостах, а перепрыгивать через речки и ручеечки, и лес матерый по сторонам, луна бычьим пузырем над головой, в голове сквозняк оздоровительный, освежающий, в руках колесо поворотов налево, направо, налево, направо, и не потому, что дорога так диктует, а потому что сам стопроцентно согласен с ней, с дорогой, именно так и хочу – налево, направо, налево, направо!
   В отличие от прочих умников я знаю, что такое счастье – это состояние восторга, но не всякого, а лишь такого, что не поддается переоценке. Женщина, к примеру, – самый доступный источник восторга, но в условиях некоторого сна разума – отбалдел на пике страсти в мозговой отключке, и через минуту реле – щелк! – женщина перед тобой та же, а мысли о ней в лучшем случае нормально-добрые, а могут быть никакие, а может быть и тоска до следующего взбрыка…
   Но, положим, забрался на вершину, что вершиннее других, и – восторг! Стоишь и качаешься, и мозги при этом в полной трезвости. Можешь стихи читать, думать о земле или о космосе, ни о чем не думать, а лишь стоять и качаться от восторга и, спускаясь, никакими разочарованиями атакован не будешь, потому что и очарования не было, а было только счастье, что не разложимо по составным, его не проанализируешь, но только помнишь.
   А если ночь, луна, машина, скорость и музыка бесовская, педальку лишь чуть-чуть ногой – и взмываешь на лесистый холм, а затем вниз, в бездну, куда фары еще не пробиваются, да с визгом тормозов на поворот неожиданный, но угаданный, и снова вверх – вот это счастье! Настоящее счастье, потому что в нем нет никакого смысла, то есть ни пользы ни вреда, но только дух захватывает, петь и кричать можешь или ругаться самыми последними словами, или стиснуть зубы, вцепиться в баранку, слиться с металлом в единое, несущееся поперек пространства существо, и плевать на всякие смысла и значения, что где-то сзади завихрились проселочной пылью и пропали в темноте, зато в реалиях все то же: ночь, луна, машина, скорость!
   Я уходил на север. Но разве ж я первый? Сколько было до меня таких же, убегающих куда глаза глядят и куда не глядят, но душа просится! Но я и не претендовал на оригинальность, я просто убегал, уходил, исчезал, не оставляя следов и завещаний. В темноте за спиной оставалась моя неуемная жизнь, а поскольку она оставалась сама по себе, а не кому-либо в наследство, то можно сказать, что в действительности в темноте за моей спиной не оставалось ничего, кроме завихрений проселочной пыли, которая осядет на дорогу и придорожные кусты, и никому не узнать, кто в очередной раз промчался из прошлого в будущее без оглядки и покаяний. Не было вопроса: правильно поступаю или нет. Все, что произошло и случилось до того момента, когда я включил зажигание и нажал педаль движения, оценке не подлежало, оно просто случилось и произошло, то есть был факт или количество фактов, а смысл моих действий пребывал заили вне, осуществление смысла началось с включением зажигания…
   Нас кто-то кому-то подставил. Кто были эти черные тени, оплевавшие нас свинцом, «органы» или конкуренты, никто понять не успел. Шансы у нас у каждого были равные. Но я жив, я мчусь на север, и дороге не видно конца, указатель уровня бензина лишь на миллиметр отклонился влево, проселочная дорога высушена недельной жарой до плотности асфальта, до рассвета еще добрых два часа, – Моисей, выводивший евреев из Египта, и мечтать не мог о таких благоприятных условиях побега. Понимаю, конечно же, понимаю, что мне просто повезло. Это мама! Не знаю, как, но это она. Ей доступны мои мысли, она знала о моих подлинных намерениях на самое ближайшее будущее, она дала мне шанс не только на новую жизнь, но и на жизнь вечную, если под вечной жизнью понимать отсутствие вечных страданий ТАМ, в ненаших измерениях и горизонтах. Не сомневаюсь, что сделала она это исключительно ради меня. Но ведь и ради нее же! Умри я этой ночью на маневренном пятачке между рельсов и шпал, кольцо моей жизни обернулось бы непрерывной цепью страданий для мамы. Я должен был, обязан был остаться жить, и сознание этой обязанности тоже, возможно, сыграло некоторую роль в моем, по существу, чудесном спасении. Все прочее, помимо цели выжить, было вторичным, и я без конца буду подтверждать эту вторичность каждым следующим шагом своей жизни. Сейчас, когда я только бегу на север, – это еще не жизнь, но только поиск условий, территории, общества, наконец, с минимальным фактором влияния на мои мысли и поступки.
   Больше того, шестым чувством знаю, что бегу в единственно нужном направлении, хотя дорога для побега была одна, на всех других дорогах я мог быть легко перехвачен… Похоже, я уже вписан в программу, мной только утвержденную согласием на нее, и оттого в душе окрыленность, лихость и даже нервная дрожь порою, особенно когда выжимаю до конца педаль газа, и машина бесстрашным боевым конем устремляется в неизведанное, вышвыривая далеко впереди себя копье победы – прожектор с импортными галогенными лампами. И музыка не наша, не российская, она не вписывается в пространство, но вспарывает его, как копье-прожектор, разваливает на части по краям дороги, отшвыривает на обочины, конвульсирующее и кровоточащее с торжествующим небрежением.