Справа по ходу в мачтовых разрывах сосняка уже сочится пока еще серой слизью рассвет. Но лишь едва. Прямо по курсу полноценная ночь, значит, не менее часа праздника побега, затем нырок в глубину таежных сумерек и отдых, вовсе не обязательный, но, тем не менее, предусмотренный программой во избежание случайных встреч…
   Впервые рассвет не обрадует меня. Сил еще полна коробочка, мчаться бы да мчаться, но тайна вращения планет больше моей тайны и, наверное, важнее, и, не роняя достоинства, я подчинюсь, как подчиняюсь жизни и надеюсь в свое время подчиниться смерти, ибо в искусстве подчинения есть высокая мудрость, не меньшая, чем в бунте, к примеру…
   Впрочем, мудрость я проявил гораздо раньше, когда, не дождавшись полного рассвета, нырнул в тайгу по каменистому ручью. Урча, как медведь, и переваливаясь с колеса на колесо, ну совсем как медведь, машина моя всемогущая проковыляла полсотни метров и выбралась из ручья на крохотную полянку, затоптанную зверьем таежным, которое, если и пребывало в те минуты где-нибудь поблизости, то наверняка разбежалось в ужасе, не столько от моторного рева, сколько от рева и визга африканских ритмов из усиленных динамиков, искусно вмонтированных в дверцах вездехода, когда я эти дверцы щедро распахнул на обе стороны. Выйдя из машины, огляделся окрест, и хоть никакого окреста не было кроме предрассветной мглы и деревьев разнопородных, я все же почувствовал себя этаким конквистадором, явившимся в мир дикой гармонии с некой цивилизаторской миссией, ибо, воистину, зачем еще являться такому, как я, в такие места, как эти!
   С завтраком никаких проблем. Транспортное средство было укомплектовано на все случаи жизни. Единственно, костер развести не решился, а может, поленился, обошелся хлебом, консервами и водой из ручья. Затем вырубил музыку и некоторое время привыкал к тишине. Вытащил из машины кучу всякого тряпья, укутался им и заставил себя заснуть, то есть не обращать внимания на осмелевшее, а потом и озверевшее в тишине таежное комарье. Все получилось. Спал долго. Засыпал безоблачным рассветом, проснулся в пасмурный полдень. Прислушался к настроению души, оно явно было на прежнем тонусе. Сны, если и были, не помнились. В обойме моей «макаровской пушки» остались невостребованными три патрона. Судьбу четырех отчетливо восстановить не мог, помнил только вытянутую руку свою… сам вполуоборот к мечущимся вдоль вагонов теням… и все это на бегу… прочь… в обратную сторону… к машине… К этой самой, самой прекрасной в мире машине… Я проснулся, а она еще спала, потому что заслужила продолжительный сон на благо следующего бодрствования…
   Решил прошвырнуться вдоль ручья, полакомиться ранней голубикой или смородиной, что попадется. А повезет, так и подстрелить что-нибудь съедобное и бесцельно существующее в диком изобилии. Кланяясь голубичным кустам, несколько раз ронял «пушку» из кармана. Два рябчика, что встретились, не пожелали ждать, пока я выполню процедуру прицеливания, презрительно обсвистали. Промочил ноги, и заели комары. Вернулся на привал. Напротив машины по другую сторону ручья на пологом камне сидел Вася, зав.транспортным отделом. Был он грустен и нечист лицом, и вся одежда забрызгана черно-коричневой грязью.
   – Привет! – сказал я.
   Он вяло кивнул. Спросил без особого энтузиазма:
   – Как машина?
   Свою машину он никогда не называл «тачкой».
   – Отлично, – ответил я, любовно погладив капот.
   – Еще бы! – хмыкнул он самодовольно и снова погрустнел. – Теперь она твоя по закону. За маслом следи…
   – Повезло мне, конечно, – извиняющимся голосом бормотал я. – Подбежал, смотрю, ключи в замке. Завелась с полуоборота…
   – Еще бы! Только дорога эта тупиковая, километров сорок и упрется в Озеро…
   – Знаю. На лодке ходил до того места…
   – Чего ж так все неправильно получилось, а?
   – Подставили нас…
   – Жалко… Я же сеть заказал за десять кусков, сельсовету три штуки кинул… Все на мази было…
   Он опять покачал головой сокрушенно, поднялся и стал мыть сапоги в ручье. Взглянул на мои.
   – Грязь в машину не таскай.
   Я тоже стал мыть сапоги, грязь на них засохла, отскребал ногтями. Головами мы чуть не сталкивались с ним. Но вот он распрямился, выщел из ручья. Рукой потянулся куда-то за спину, нахмурился.
   – Знаешь, так больно было…
   – Конечно… – прошептал я.
   – Долго было больно…
   – Но сейчас же… нет?..
   – Сейчас нет. А тогда будто электросваркой насквозь… Ползу, а нутро все горит… Долго полз… К машине… Слышу, завелась… С полуоборота, да?
   – Сразу…
   – Зверь машина! Завелась, а я отключился…
   – Я видел, как ты упал…
   – Упадешь тут… Ладно, пойду я. Машину не жалей, она этого не любит. Нагрузку любит… Так что знай, газуй…
   И он потопал вдоль ручья, куда я ходил только что. Комарье таежное словно со всех болот слетелось и сплелось над его головой венцом туманным. Вася уже исчез за деревьями, а венец этот будто сквозь деревья еще долго был виден, пока глаза мои не заслезились.
   Больше на этой поляне мне нечего было делать. Я не хотел оставаться здесь ни минуты, покидал в машину тряпье, упаковал остатки жратвы, проверил уровень масла, там было все в порядке, завелся, развернулся и, как советовал Вася, не жалея машины, сумасшедшими прыжками помчался вниз по ручью. Выскочил на дорогу и так поддал газу, что аж влип в спинку сиденья. Покрутил ручку приемника, наткнулся на какую-то воющую ведьму и – на полную мощность! Боже, как она визжала, эта иноземная стерва! Я так и видел ее, полусогнутую с разинутой пастью, глаза навыкате, на шее все жилы вздулись, одна рука засовывает в пасть микрофон, другая зажимает развязывающийся от натуги пупок! Но как заразителен этот сатанизм! Я почувствовал, как напряглись мышцы моих рук, пальцы в мертвой хватке на баранке, и я весь, нависший над баранкой, – зверь в полной готовности к боевому прыжку, губы расползаются в оскал, того и гляди – залязгаю зубами. А из горла хрип звериный, шипенье змеиное, горготание дикарское! Ох, совсем немного нужно человеку, чтобы встать на четвереньки! А машина – вверх, вниз, вверх, вниз… Влево, вправо, влево, вправо… И вниз…
   Дорога шла параллельно Озеру в обход его болотистых берегов. Когда-то там, где она заканчивалась, был центр леспромхоза, по-стахановски уничтожавшего приозерные леса. Потом вырубка была запрещена, а дорога, добросовестно проложенная по холмистым окрестностям Озера, сохранилась и кем-то даже поддерживалась в терпимом состоянии. В сухую погоду она была лучше асфальтной, в дожди по ней пробраться можно было только на машине усиленной проходимости.
   Скатившись с холмов, я уже почти подбирался к тупику. Последняя часть дороги шла по болоту. Рытвины и провалы сменялись бревенчатыми настилами, где скорость при всем желании не разовьешь, и я вынужден был расслабиться, соответственно – слегка придушить все еще надрывающуюся в визге иноземную ведьму. «Ну, ты, сучка нечесаная, – процедил с властной интонацией, откручивая влево регулятор громкости, – уймись-ка слегка! А то, не ровен час, выскочу из колеи!» И вовремя. Впереди нарисовался метров на сорок бревенчатый настил с двумя рядами изрядно прогнивших досок-пятерок. Под тяжестью прогибались доски и бревна, положенные прямо на плавун, между бревнами пузырилась болотная грязь, в эту грязь прыгали в обе стороны перепуганные лягушки, и даже одна узорчато расписанная змея соскользнула в воду и затерялась в пузырях. Заброшенность места рождала в душе тревожную маету… В самом конце гати взметнулась в воздух копылуха, рев мотора не заглушил вопль ее крыльев. Петляя между полугнилых берез, она ушла влево к Озеру; провожая взглядом ее полет, я чуть было не сошел с колеи, чертыхнулся и аккуратно выбрался – вполз на небольшой холм, откуда сквозь пожухлую листву серебристым мерцанием уже просматривалось Озеро.
   Я выкатился к Озеру, как Иванушка-дурачок к золотому крыльцу дворца Царя-батюшки. Разве ж это было то самое Озеро, что под городом? Одного взгляда, одного вздоха хватило, чтобы понять, что попал я в то единственное место на Земле, где счастье и радость растворены в каждой клетке и молекуле, в каждом атоме материального вещества, и более всего в воздухе и воде. Вдыхаешь воздух – вдыхаешь счастье, пьешь воду – упиваешься радостью! И преображаешься, и очищаешься… Я еще не испытал этого, но предчувствовал, догадывался… Я попросту знал! Нужно было только начать жить здесь. То есть сказать громко и решительно: я хочу, я буду жить здесь! И с этими словами жизнь начнется сама собой, просто и естественно. Но я не торопился сказать эти волшебные слова. Я хотел настроить себя на должную тональность, точнее, совпасть с тональностью открытого мною мира и отряхнуть прах суеты мира оставленного.
   Для этого нужно было напиться воды, надышаться воздухом, подготовить горло к произнесению чистых и искренних слов.
   Из онемевшей машины я буквально выпрыгнул, но к воде шел медленно и трепетно, как к причастию. Высмотрел большой камень в метре от берега, запрыгнул на него, лег и потянулся пересохшими губами к воде…
   В это время впервые за день появилось солнце, отразилось в воде и ослепило меня. Я переместился на камне таким образом, чтобы тень от моей головы упала на воду, и когда это случилось, увидел, что вся поверхность воды у камня и дальше в глубину усеяна какими-то букашками, живыми и неживыми, и сор какой-то от деревьев, возможно, и что вообще вода у берега вовсе не столь уж чиста, как это виделось на расстоянии. Руками пытался разогнать сор, но со дна поднялась муть, и желание пить, упиться, утолить жажду ослабло, если не пропало вовсе. Раздосадованный, поднялся и с высоты своего роста опять увидел чистую воду чистого Озера, но теперь уже не обманулся.
   С камня на камень пропрыгал вдоль берега до ближайшего поворота. На каменной россыпи, что клином вдавалась в Озеро, на последнем в глубину покатом скальном обломке сидела Светланочка в светлом платьице. Руками она обхватила колени, в них же упиралась подбородком, чуть покачиваясь с закрытыми глазами в такт едва заметного колыхания водяной глади. Я подобрался к ней вплотную, и моя тень упала на нее. Она обернулась, прищурилась.
   – А, это ты…
   Я покрутился на камне, пристроился рядом.
   – Знаешь, о чем я думала? Мы считаем, что мир стремится к гармонии, к созвучию. А все как раз наоборот. Мир стремится к противоречию, к диссонансу. А мы гоношимся, гоношимся…
   – Неправильно, – возразил я, – мы всего лишь не совпадаем.
   – Не совпадаем, – согласилась Светланочка. – А ведь это так больно! Иногда так больно, что нет мочи терпеть. Хочется голову запрокинуть и кричать и выть по-звериному.
   Плечом она чуть прислонилась к моему плечу и тихо подрагивала, как на сквозняке.
   – Я не понимаю смысла жизни. Вообще. Зачем все это? Я вот такая… Почему именно такая… Почему я родилась именно от моей мамы, а не от какой-нибудь другой женщины? Знаешь, как иногда представляется: стоит где-то самый главный с большой корзинкой, полной человеческих душ. Ему каждую секунду сообщают, что в таком-то месте Земли рождается ребенок, тогда он, этот главный, встряхивает корзину и, как лотерейный шар, не глядя, вынимает одну душу и забрасывает в тельце, и тогда ребеночек издает первый крик личности. Может быть, крик протеста… Не бывает же так, чтобы родился и заулыбался. Обязательно кричит. Потому что обидно…
   – Чепуха! Просто больно…
   – Но это же одно и то же! Как ты не понимаешь! Петр меня не любил. Мне было обидно и больно. Это одно и то же.
   Я попытался отстраниться, но она еще сильней прижалась ко мне и еще сильней задрожала. Ее дрожь передавалась и мне…
   – Вот ты можешь мне сказать, почему он меня не любил? Ведь я ему нравилась. Я же хорошенькая, разве нет? Вы друзья, тоже сплетничаете, нас обсуждаете… Говорил он тебе что-нибудь? Понимаешь, это очень важно знать, почему тебя не любят! Исправиться можно, если бы знать, в чем дело…
   – Мы с Петром женщин не обсуждали, – ответил я, почти не погрешив против истины.
   – Но это ужасно! – прошептала она. – Это еще хуже. Значит, вы без нас о нас вообще не думали. Мы не были для вас интересным предметом для разговора. Пьяницы вот, они же любят рассказывать, где и сколько они выпили, хоть уши затыкай, все об одном и том же…
   – Мы не пьяницы и не сплетники, – возразил я с достоинством. – Женщины для нас – это сугубо личное. Даже странно слышать от тебя. Только подонок может обсуждать женщину, с которой спит…
   Она рывком развернула меня к себе. Глаза в глаза. В ее глазах слезы.
   – Ну ты хоть слышишь, что говоришь? Ты понимаешь, что говоришь? Ты считаешь, что женщину можно только обсуждать? А говорить о ней? Говорить! С которой спишь, да? А которую любишь? А может, вы просто несчастные создания, не умеющие любить? Знаешь, пьяницы, они богаче вас, у них хоть страсть есть. Дурная, но страсть. Они каются и грешат. И снова каются. И страдают от своей страсти. Они душевные гиганты в сравнении с вами, деловыми да отважными. Их жалеть можно.
   – Вот Петра бы и пожалела, – проворчал я, отворачиваясь.
   Светланочка отстранилась, уткнулась лицом в колени.
   – Опять ты мимо. Пожалеть можно пьяницу. А я жить не хочу без него… Скажи, он умер быстро?
   – Он не мучился…
   – А ты… ты не мог его спасти?
   – Не мог.
   – И я не могла… Значит, он жил в мире совсем один, если никто не мог его спасти. Ты «Гранатовый браслет» читал? Как думаешь, Куприн выдумал эту историю или подсмотрел? А, неважно! Такая история обязательно где-нибудь случалась. Или Квазимода… Да я бы ноги мыла…
   – Сначала, может быть, и мыла. Поначалу все стелются…
   – Ой, посиди уж лучше со мной молча. Пока мужик молчит, про него мечтать можно…
   Светланочка вдруг оказалась не рядом со мной, а совсем на другом камне. В полупрофиль… Светленькая, остроносенькая, подбородочек… такой изящный… милый, можно сказать… И вся легкая… хрупкая…
   Вдруг уже не на этом камне, а еще дальше. Стоит на берегу, а кажется, будто в воздухе… Я вскочил, побежал к ней, скользил на камнях, последние метры вдоль берега по воде…
   – Подожди, – крикнул, задыхаясь, – подожди! Есть идея!
   Наверное, я бежал, как сумасшедший, потому что у ног ее свалился без сил в судорогах одышки. Она опустилась рядом, погладила мою руку, скребущую песок. Поднялась, подошла к Озеру, ладошками зачерпнула воду и ко мне.
   – Ну, скорей!
   Вода в ее ладошках была такая чистая и прозрачная, что я сначала и не увидел ее. Один полный глоток вернул спокойствие моему дыханию, но не хотелось, отрываться от ее ладоней, и я уткнулся в них лицом, целовал, целовал…
   – Понимаешь, – зашептал, – мы с тобой здесь не случайно! Я, кажется, догадался! Мы должны быть вместе… Мы можем, а?..
   Ни одной женщине я не смотрел в глаза с таким волнением, с такой собачьей надеждой, и, наверное, никто никогда не видел такого выражения на моем лице, как в этот момент.
   – А как же Надя? – спросила она тихо.
   – Но ее-то нет здесь! Нет! Нигде! Ты есть, а ее нет!
   Она улыбнулась грустно, покачала головой.
   – Я здесь, потому что умер Петр.
   – А я тогда почему? Нет! Слушай, я, кажется, могу тебя полюбить, как ты хочешь! Кажется, это уже есть во мне где-то… Я чувствую! Ну, правда же! Сейчас все зависит от тебя, пожалуйста, посмотри на меня… по-другому! Может быть…
   Все поплыло у меня перед глазами. И так уже лежал на земле, а казалось, что падаю, падаю, проваливаюсь в бездну, и сердце мое падает быстрей меня, не догнать его, не вернуть на место, но только падать вместе с ним…
 
   Я был один. Я был почти Адам. Не знаю, что было вокруг Адама в момент, когда он обнаружил себя в Божьем мире, но вокруг меня было все, что человеку может быть обещано самым добрым Божеством: голубое небо, щадящее солнце на небе, а на земле – земля с ее прекрасными запахами жизни, лес и скалы, и Озеро – первоисточник и охранитель всего живого, и тысячи чудесных мелочей, из которых каждая со своим смыслом и предназначением, и все, что было вокруг меня, было ДЛЯ меня, потому что все видимое и осязаемое рождало во мне ответ – принимаю и радуюсь! И еще – благодарю! «И приветствую звоном щита!»
   А ведь когда-то, впервые прочитав известные блоковские строки, искривился, помню, в недоверии, усомнился в том, что человеку века двадцатого доступны подобные настроения.
   Но, значит, доступны! Во все времена! Но не всем, а лишь некоторым, и вот я попал в это избранное число, причем не случайно, а исключительно в награду за…
   Я не хотел ни пить, ни есть, я даже женщины не хотел, и если желание вообще это недостаток чего-то, тогда в этом смысле у меня не было никаких желаний, но одна лишь только радость жизни.
   Пели птицы, стрекотали кузнечики, жужжали какие-то мелкие твари – мир был полон звуков, и когда подошел к машине, грязным капотом уткнувшейся в траву, насупившейся, осиротевшей, – такая жалость, такое сочувствие накатили на душу, – к человекам не помню подобного, и по самой нелепой и кощунственной ассоциации вспомнил о маме. Я гладил руками пропыленные плоскости «джипа» и говорил тихо, но проникновенно: «Вот, видишь, началось необратимое, может быть, уже вот с этого момента тебе больше не придется страдать, глядя на меня. В кольце моей жизни начался новый сегмент, который высушит твои слезы. Я постараюсь жить долго, чтобы этот сегмент был длинным, я, собственно, и остался в живых ради этого, ради тебя, мама, потому что, если говорить честно, не имел я права оставить в своей „пушке“ три патрона неиспользованными, но если хоть на минуту задержался бы там, в маневровой ловушке, то не успел бы к машине, и не вырваться бы мне тогда из этого мира, где невозможно жить так, чтобы тебе не стыдиться и не страдать из-за меня. Я разочарую, я обману Того, кто приговорил тебя к вечным страданиям. По его законам справедливости Он, может, и справедлив, но по моему пониманию, поскольку другого мне не дано, ты заслужила всего самого райского».
   Ключи сиротливо болтались в замке зажигания. Было желание прикоснуться к ним, только прикоснуться, но она, машина, могла неправильно понять мое прощальное движение, она, для движения сотворенная, без движения обрекалась на долгую смерть, на вечное умирание, она могла не знать, что кто-нибудь и когда-нибудь еще обнаружит ее здесь и оживит любовным прикосновением, я на это надеялся, и мое прощание с ней не было трагичным, но только грустным и благодарным.
   Откуда-то я знал, что мне надо идти дальше на север, куда нет дороги, а только одно направление берегом Озера. Я вытащил с заднего сиденья рюкзак, проверил содержимое, его было достаточно для нескольких дней безбедного пути, вспомнил и поблагодарил Васю, предусмотревшего все варианты, кроме – увы! – своего, уже коротко, по-мужски попрощался с «джипом» – всего лишь жестом, и торжественно, да, именно так – торжественно – двинулся в путь, а попросту потопал вдоль берега полный сил и самых прекрасных намерений. И верил, что где-то за моей спиной и над – мама улыбается мне улыбкой благословения.
   Прекрасен мой край! Прекрасен, потому что мой. Но не исключено и по-другому: мой, потому что прекрасен! Почему бы мне так не думать? Каждому с рождением дается какой-нибудь аванс, и мне, допустим, вот этот ломоть первозданности, чудом сохранившийся на севере нашего Озера, где обречен я на свершение подвига личного преображения. С каждым шагом, сделанным по благословенной земле, утверждаюсь во мнении, что можно человеку жить хорошо и правильно, что в нем самом полно всего необходимого для того, нужно только умно распорядиться собой, ведь и ума для этого у каждого от рождения достаточно. Ловлю себя на соблазне сочинить теорию счастливой жизнеорганизации, мне кажется, что она, эта теория, почти что у меня в руках, но вовремя вспоминаю, сколько таких сочинителей знает история, и трезвею.
   А продвижение на север, между тем, становилось все более затруднительным. Я приближался к группе высоких и отвесных скал, и по мере приближения каменные завалы все чаще преграждали путь, на их преодоление тратил до получаса, это каких-то сорок-пятьдесят метров, а сил уходило, как на километры. Пора было делать привал, но решил дотянуть до скал, они уже были близко, или так казалось, к тому же не терпелось выяснить, есть ли там береговой проход, издали казалось, что скалы торчат из воды.
   Усталость вроде бы и ощущалась, но «райские» ощущения ничуть притом не ослабевали, а напротив, глубже укоренялись в душе, потому что совсем, как в раю, то вдруг кулик сядет на камень в метре от меня, меня вовсе не замечая, то пара кабарожек спокойно продефилирует мимо в нескольких шагах, дружно взглянув в мою сторону, бурундук взвизгнет, взметнется на кривую сосну и уставится на меня удивленно и безбоязненно. А у самых скал уже – и совсем чудо! – когда-то зимовье стояло, место позаросло малинником, и муравейник чуть ли не в полурост человека, и над ним медведь, не шибко большой, но впечатляющий. Во мне проснулся было инстинкт потомков Адама, хватанулся за «пушку», но вспомнил с радостью, что я не потомок, но самый что ни на есть Адам, и тогда лишь чуть-чуть напрягшись, ну, самую малость, прошел мимо хозяина тайги деловым шагом ходока и так и не понял, был им замечен или нет…
   Ах, если бы вот так всю оставшуюся жизнь – идти да идти по райским пространствам! А накопленную радость оставить в наследство потомкам! На несколько поколений хватило бы!
   Тут подозрительным показался мне собственный оптимизм, и заставил думать себя о реальном, о том хотя бы, что если бы шел не по самому берегу, а чуть в стороне от него, комары за час похода превратили бы меня в ненавистника природы, или если бы дождь с утра до вечера да с северным ветром, как это частенько бывает в наших местах… А зимой! Не дай Бог зимой оказаться здесь!..
   Скалы, наконец, восстали надо мной во всей своей каменной гордости, нависли над головой. Солнце, уже заметно сползающее к западу, услужливо подсвечивало их оскаленные вершины, а сосны на уступах искривились в самых невероятных позах, рассматривая меня, такого лихого и самоуверенного. Я же, хотя и смотрел снизу вверх, ни завистью, ни дерзостью обуян не был. Цель моего похода не посягала на устоявшуюся иерархию камня, дерева, земли и неба моя цель была во мне и только во мне, и не понадобилось никому этого объяснять. Добро добру не соперник. Я был призван к движению, а все, что вокруг меня, – к покою, мы были не просто союзниками, мы были гаранты друг друга. «Хороши!» – сказал я скалам. Скалы с достоинством промолчали.
   При всем том берегового прохода под скалами не оказалось. Обход исключался. Оставалось одно: раздеваться и водой преодолевать скальную часть берега в надежде, что путь будет не слишком долог, вода не слишком глубока, а дно не слишком каменисто. Разулся, разделся, увязал шмотки с рюкзаком в один узел, попробовал воду рукой. Нормально. Но как только ступил ногами, взвыл утробно, и брань непроизвольно посыпалась в воду из перекошенного рта. Так неожиданно было это отторжение меня Озером, так было оно несправедливо, незаслуженно, что не сработала во мне обычная человеческая реакция, то есть я не выскочил из воды, как любой другой на моем месте, но с воплем и бранью продолжал двигаться вперед. Тысячи ядовитых игл воткнулись в икры, сотни ржавых гвоздей – в ступни, судороги молниями пронзили тело до шеи и затылка. Сам я, наверное, походил на сумасшедшего или одержимого, когда, взметая гроздья брызг, спотыкаясь о подводные камни, пер и пер вперед, то по пояс в воде, то по колено, то по грудь, с воздетыми к небу руками и промокшим узлом в руках. Сколько длилось это истязание, полчаса или полжизни, когда, наконец, оказался на песчаной полосе, определить не мог. Кровь тихо сочилась из порезанных ступней, икры противоестественно вздулись, колени посинели. Когда оглянулся на пройденный путь, поразило притворное спокойствие Озера, обидело равнодушие скал, повернувшихся ко мне спиной, хотя скалы были ни при чем…
   Порезы ступней, к счастью, не были глубоки, скорей, царапины, боль утихала, и ноги оживали. Развязал узел. Джинсы изрядно подмокли, рубаха, носки, сапоги меньше. Оделся, сотрясаясь ознобом. Подошел к Озеру, попробовал воду рукой. Нормальная. «Ну и сволочь же ты!» – сказал я ему без угрозы, а так, по потребности высказаться. К тому же впереди, сколько глаз видит, берег, в каменных и древесных завалах, но все же берег, а то, что позади, оно уже позади, и билет у меня, как известно, только в один конец.
   До темноты я надеялся пройти еще много. Чем больше пройду, тем меньше останется. Меня уже начинала волновать цель похода-побега, я ведь о ней еще ничего толком не знал, кроме того, что она есть. Первые сотни метров еще прихрамывал, потом разошелся, приходилось преодолевать всякие береговые препятствия, вошел в азарт, обсох на ходу, заранее радуясь предстоящему привалу с костром, в одиночку под звездным небом.
   Но, похоже, тому не суждено было состояться. Чуть ли не за полкилометра увидел на отмели, заваленной топляком, людей, троих, по крайней мере, рассмотрел сразу. Они сидели с удочками на стволе громадной сосны, заброшенной штормом на вершину завала. Судя по пестроте одеяния, туристы. С краю – женщина, девчонка, скорее всего… Лодки, однако же, нигде не увидел.
   Не жаждал я общения, но когда признался себе в этом, было уже поздно. Меня заметили. Девчонка махала рукой. Я ответил, но шагу не прибавил, все еще прикидывая, как бы уклониться от компании. Однако за полсотни шагов увидел, что девчонка – это Юлька, рядом с ней Петр, а дальше, вот уж кого не ожидал встретить здесь, – мать Петра и Юльки. Признаться, не сразу вспомнил, что зовут ее Марией Васильевной, и неудивительно, в доме Петра она была этаким добрым духом, всегда пребывающим то в другой комнате, то на кухне, то во дворе. Не помню, перекинулся ли я за все время знакомства с Петром десятком фраз с его молчаливой, несуетливой и застенчивой матерью.