Страница:
– Ты!
Замер вдруг. И была странная пауза. Потом Петр развернулся и быстро пошел прочь. Так быстро, что в темноте растворился через мгновение. Шаги его я еще некоторое время слышал, но скоро полная темнота соединилась с полной тишиной, и соединением этим отделился я от всего живого и неживого и то ли вознесся куда-то, то ли провалился, но из мира выбыл или выпал. Были только я и камень, который выщупывал руками, чтобы не потерять равновесия, чтобы не обмереть от страха перед пустотой…
Потом было медленное возвращение. Крик ночной птицы, шорох Озера и шорох ветра в дальних зарослях, мое порывистое дыхание, наконец. Затем была возврашена и возможность движения. Поднялся с камня, оглянулся. Там, где жилище, – темно. Люди спали. В небе не было луны. И хорошо. Я не хотел свидетелей. До своего дома добирался ощупью не менее получаса. Руками выщупал ступеньки, дверь, стол в комнате, спички на столе. И лишь когда лепесток желтого пламени сформировался в дрожащее сердечко, аккуратно водрузил над светильником стеклянный саркофаг. Сел за стол. Голову на руки. Смотрел на огонь или в огонь, словно хотел постичь тайну горения. В действительности – не хотел. Я хотел жалеть Петра. Но вот этого как раз и не мог. Не жалелся он. Никак! Совсем другие чувства просились к свободе. Например, очевидное мое преимущество перед Петром. В отличие от него я знал любовь, причем в самом таинственном значении этого слова-шифра. Петр перемудрил, в то время, как тайна любви в бескорыстии, только и всего! С первого моего шага на Север всю свою жизнь я подчинил любви к маме. В подчинении не было насилия, но не было и корысти. Я ушел от прежней жизни радостно и свободно. Пусть некоторые точки, что я расставил над прошлым, были похожи на кляксы, но они там и остались – в прошлом. Ничто из брошенного мною за мной по следу не бежало. Бескорыстие мое подтверждалось еще и тем, что я сознавал: мама моя – вовсе не пуп земли, и при желании можно было бы отыскать более значимые цели посвящения жизни.
Оказавшись в другом мире, я искренно и, опять же, бескорыстно полюбил людей этого мира, хотя это несколько иной уровень любви, да и любить их легко, скорее даже, их невозможно не любить, поскольку они сами переполнены любовью, и остаетея только отвечать взаимностью. В итоге я, одержимый любовью-жалостью к одному близкому человеку, оказался в мире или пусть даже в мирке любви всех ко всем. И провалиться мне, если я в этом смысле не оказался Избранным…
Однако последнее, мысленно произнесенное слово вздернуло меня на ноги, и я затопал туда-сюда, искоса поглядывая на взволновавшееся сердечко в ламповом стекле.
Тот психопат в облачении, с ним не чисто и не ясно… Его бред имел смысл, вот только должен ли я докапываться до смысла? Разве он не сказал, иди и жди? То есть живи, как живется, а остальное приложится. Но что оно – остальное? Может быть, прорыв моей мамы ко мне и действия мои в этой связи подвинули меня на какой-то иной уровень, который я не могу постичь по причине, как говорил Петр, «осколочного» характера моего сознания? Тогда действительно остается только плыть по течению, чего проще!
Я понял, что мне совершенно необходимо снова «увидеть» маму, чтобы убедиться, что все правильно, все хорошо, что, главное, ей хорошо…
Мамы в эту ночь я «не увидел». Зато приснилась Надежда. Как бывает во сне, у нас с ней что-то происходило или не происходило, я любил ее или вроде не любил, мы что-то выясняли мелочное, пустяковое, но была похоть, это я помнил, когда проснулся.
Уже третий день вкалывал, как проклятый, на деляне. Про проклятость – это я уж так, для красного словца, потому что в действительности все наоборот – не знал и не предполагал, что физическая усталость может восприниматься как счастье. Срабатывал ли фактор «свободного труда», когда знаешь, что делаешь и для чего, настроение ли тому причина, только работником я оказался на славу.
В начале лета посетивший эти места научник прихватил с собой по заказу Антона пилу «Дружба», и Антон на радостях навалил сушняка на две зимы, навалил и нарезал на чурки, но повытаскивать на деляну не успел. Первый день я этим и занимался. Стаскивал чурки со всей округи, иногда с расстояния до полукилометра. С утра до сумерек шарился по буреломам и завалам, но, похоже, повытаскивал все, хотя и сам Антон не мог сказать, сколько и чего накромсал он в те дни, пока бензин не кончился.
Потом я занялся превращением сосновых, березовых, кедровых чурок в дрова-поленья. Откуда-то из Закарпатья, где служил в десантниках, вывез Антон идею топора с удлиненным топорищем. Здесь реализовал ее и утверждал, что величина траектории падающего топора прямо пропорциональна силе удара и обратно пропорциональна силе приложения. Дело нехитрое, и опыт у меня был, но пока приноровился к длинному топорищу, изрядно крутил руки и плечи. Освоил, однако ж, и к вечеру намахался до темноты в глазах.
Общие заботы были на совете распределены разумно. В то время, как я был назначен на дровозаготовки, Антон с Ксенией пробавлялись сетями. На совместную работу им отпускалось не более двух с половиной часов, и за один заход они едва успевали добраться на лодке до рыбообильных отмелей и поставить сети. Вторым заходом в той же спешке затащить сети с уловом в лодку, и только потом, после очередного сеанса передачи сводки, рыба, успевшая основательно позапутаться в сетях, уже на берегу выковыривалась из ячеек и сразу же обрабатывалась: чистилась, просаливалась и укладывалась в объемистый погреб-подполье, затоваренное льдом еще с зимы.
Ревизия продуктовых запасов диктовала необходимость поездки на «материк», и вечером в сарае в подсветке двух ламп Антон приводил в рабочую готовность казенный мотор «Вихрь», которым пользовался только в исключительных случаях, подобных нынешнему, по причине бензинового лимита. Объем предстоящих закупок, точнее, возможная стоимость их, привела меня в смущение, и я торопливо начал импровизировать по поводу возможных займов, если Антон возьмет меня с собой, но и займы и мое участие были безоговорочно отвергнуты, а из потаенных углов Жилища были извлечены на свет две шкурки соболя…
Я чувствовал себя паразитом и дармоедом, и оттого утром следующего дня поднялся вообще с рассветом и, наскоро перекусив, потопал на деляну с твердыми намерениями утереть нос всяким гераклам с их прославленными подвигами.
С девятиголовой гидрой я покончил еще до того, как солнце выпуталось из сосновых сплетений на восточном склоне. Из немейского льва я настрогал поленницу почти в собственный рост. Передохнув самую малость и окунув физиономию в ручей, что сочился сквозь камни у края деляны, принялся за кентавров и управился с недоделками до наступления полуденной жары. Какого-то быка-психопата я укротил походя, но результатами своего труда так обложился к тому времени, что ни ногой ступить, ни топором размахнуться. Пришлось приступать к расчистке конюшен, и это была неинтересная работа, потому что имела много правил. В частности, по указаниям Антона, поленница должна стоять, как говорится, мордой к ветру, спиной к дождю, она должна быть достаточно высока и устойчива. Были мне сообщены и некоторые хитрости, обеспечивающие качество выполнения работы, половину из которых я, конечно же, позабыл, и, приступая к этому делу, вынужден был самоуверенно убеждать себя в природных способностях, кои упредят возможные ошибки и промахи.
Для богатыря, каковым я был с этого утра, работа, конечно, была унизительной, но учитывая, что, в отличие от Геракла, я не имел дело с вонью, и дрова, простите, это все же не дерьмо, я справедливо полагал, что мне опять крупно повезло, что мне просто надо переквалифицироваться в масона и озадачиться построением храма-поленницы, и если это дело выгорит и храм простоит и не обрушится до зимы, то пришедшему посему случаю Антихристу я, обернувшись взад Гераклом, запросто обломаю рога, чем блистательно и завершу цикл исторических подвигов…
Праздный треп с самим собой был внезапно прерван появлением Ксении с корзинкой в руке и с восторгами на лице, которые выразить она толком и не успела, потому что на вершине дровяного завала появился шустрый ее детеныш, и вопль восхищения содеянным мною огласил окрестности так, что окрестности просто обязаны были содрогнуться. Сам выбравшись из завала поленьев, я с видом скромного труженика подошел и встал рядом с Ксенией и в скромности устоять не смог, поскольку был воистину шокирован объемом проделанной работы.
– Ну зачем же вы так… – робко пролепетала Ксения, а я, как и подобает, не обратил внимание и деловито спросил:
– До дому-то потом на чем доставлять дрова будем?
– На волокуше, – отвечала она, – зимой по снегу это легко, здесь же все время под горку. Полдороги сами едут, еще и притормаживать приходится. Проголодались?
Всерьез раздосадованный тем, что не сообразил сам, тем более, что уже видел в работе это нехитрое приспособление для безлошадников, крикнул для порядка Павлику:
– Эй, слезай давай, пока ноги себе не переломал! – И, не надеясь на исполнение, сам стащил его с завала. Когда стаскивал, он обнял меня за шею, прижался и прошептал, что ему без меня скучно, что он бы и сам пришел на деляну, но одного его не пускают, а он хочет… Я благодарно тиснул его и хотел опустить на землю, но он еще сильнее прильнул ко мне и затих… Отчего-то это встревожило меня, оглянулся на Ксению. Она распаковывала корзину. Вынула кастрюлю, обмотанную шерстяным платком, потрогала.
– Щи. Еще теплые. Пожалуйста… А ты отцепись! – это она Павлику. – Дядя Адам вон сколько дров нарубил, а ушел-то на голодный желудок, да? – Это уже мне. – С приборами возилась, не заметила, когда встали… А может, на сегодня хватит? А то завтра спины не разогнете…
– Конечно, хватит! – взвопил мальчишка. – Папка никогда столько не нарублял!
Уже привычно перекрестясь, хотя и без молитвы, я накинулся на щи с геракловым азартом. Мать и сын сидели рядом на траве и смотрели мне в рот. По мере насыщения и физического роздыха ко мне как бы стали возвращаться нормальные человеческие чувства, или, по крайней мере, одно из них – восхищение сидящей передо мной женщиной. Где же это, – думал я, поглядывая на Ксению, – и в каких семьях рождаются и вырастают такие вот чудесницы? Красавица? Не скажешь. Но прекрасная! И отчего-то это не одно и то же. Красавице можно, положим, подмигнуть, и плевать на реакцию. А этой руку поцеловать хочется, а потом пойти куда-нибудь и где-нибудь какой-нибудь подвиг совершить и к ногам ее кинуть-бросить, небрежно заметив, дескать, вот шел мимо, увидел, совершил. Может, пригодится на что-то? И ведь, в сущности, – простоволоса, никаких тебе соболиных бровей вразлет, правда, есть в лице нечто от породы, но что это такое – порода? Классицизм черт? А кто эту классику определил? Не Господь же! Но уверен, пройди она по улице, что лопух, что бабник затасканный – заметят, оглянутся, встревожатся. Явление!..
Похоже, я насытился пищей по потребности, потому что, как говорится, и оглянуться не успел, как мои мысли о Ксении стали сползать с восторженно-торжественного уровня на уровни, скажем, несколько иного порядка, и эта гнусная диверсия моей физики возмутила меня и оскорбила, словно пребывало во мне два сознания, и лишь одно из них я мог контролировать, другое же, демонстрируя суверенитет, сколачивало в моем мозгу фракцию из гадких мыслей и желаний. Далеко, впрочем, дело не зашло. Мне всего лишь захотелось коснуться рукой ее лица, но я ж не новичок и не лопух, мне известна логика прикосновений. Пронаблюдав, как рука моя вкрадчиво положила ложку и, подрагивая, замерла над ней, сказал, разумеется, мысленно: «Смотри, сука, отрублю!» И представил, как кидаю руку похоти на чурку, в другой руке топор, хрясь! – и отрубленная кисть корчится пальцами на траве в судорогах раскаяния. В конце концов, я царь или не царь! То-то! Фракция вытекла из мозгов туда, откуда вылупилась. Восторжествовавшая чистота помыслов вскинула меня на ноги и провозгласила: «Все! Спасибо! Гудок зовет на подвиг. Приду до комаров».
– Может, все-таки хватит на сегодня? – робко спросила Ксения. И отрок вторил ей пискляво:
– Дядя Адам, пойдем домой, а? Покупаемся…
– Делу – время, потехе – час, – сказал я назидательно. И содрогнулся при мысли о купании…
Личико ее светлоокое погрустнело, а светлоокость задержалась взглядом на моем лице чуть дольше должного. Оттого, что не успел бдительно прищуриться, заслон выставить, что-то переплеснулось из ее глаз в мои и проникло в душу, и душа застонала, застонала… И средство неизвестно… Душа – не желудок. Не выблюешь! Еще продолжал демонстрировать жажду мускулов покорять природу чурок и поленьев, но как только мать с сыном исчезли в просвете тропы, соломенным матрасом рухнул на траву и давай кататься по ней, ну, что конь перед дождем… Накатался вдоволь, уткнулся лицом в траву и лежал без чувств и мыслей с одним лишь сознанием присутствия в мире. Угорев от травяного дурмана, приподнял голову и увидел в паре метров от себя изящно сверкающие женские сапоги, черные с блестящей металлической окантовкой и темно-золотистой шнуровкой по бокам. Медленно поднимал глаза. Ноги… коленки… выше… С дыханием непорядок… Но, слава Богу, юбка замшевая, нет, всего лишь юбчонка. Лежи я метром ближе, глаз не поднять… Широкий пояс с готической бляхой, зеленая блузка с демократическим распахом на груди… Грудь – вызов… Шея… Темные волосы, счесанные на плечи. И, наконец, лицо! И это не кто-нибудь! Это Надежда! Это моя вчерашняя Татьяна Ларина!
– Ты что, сдурела! – зарычал я, поднимаясь. – Ты на кого похожа!
Довольная произведенным впечатлением, Надежда проковыляла вокруг меня той похабной походкой манекенщицы, какой ни одна нормальная женщина отродясь не ходит, разве, если только не спрячет между ног что-нибудь ценное, чего ей никак нельзя обронить. А накрашена! Губы как у вампира, только что оторвавшегося от шеи младенца. Вокруг глаз темнота, будто три ночи не спала, гвардейскую дивизию обслуживала, и скулы красные – об небритых мужиков терлась! Чисто уродина!
– Говори, – потребовала, – похожа я на так называемую женщину легкого поведения!
– Вылитая шлюха, – добросовестно подтвердил я. – Та, которую ты когда-то играла, просто монашка в сравнении…
– Ты был прав. Та пьеса – туфта. Только теперь поняла, когда настоящую роль получила. Мы ничего не знаем об этих женщинах. Ничего! Там драма длиною в жизнь. Понимаешь?
– Еще бы!
– Не понимаешь. А вот он…
– Кто?
– Автор новой пьесы! Интереснейший мужик! Не чета вам, циникам и потребителям.
– А он что, импотент?
– Почему?
– Не потребляет? Или гомик?
Посмотрела на меня с сожалением и превосходством.
– Между прочим, принято считать, что общение с природой облагораживает. Но, видимо, бывают и исключения. Да? Но все равно! Мне поговорить надо. Знаешь, я, кажется, нашла нерв, то подсознательное и нереализованное, доминанту, что ли… Там по сюжету героиня встречает того, кого искала всю жизнь. Но поздно. Предпоследний клиент заражает ее спидом…
– Ужас!
– Ну, подожди!
Найдя место, села на траву. Я пристроился рядом.
– Она понимает это, как возмездие, но как несправедливое. И бунтует… Такой монолог! Карамазовский! Знаешь, если после него я не увижу в первых рядах слезы, я брошу театр. Я решила! Но я сумею, правда? Я сказала Роману, или зал будет плакать, или я разревусь на сцене от отчаяния.
– А Роман – это и есть…
Смутилась, но подбородок вздернула.
– Да. Автор. Из Москвы. Там его знают все. Он выбрал наш театр. И если хочешь, да, он мне нравится, и очень может быть, что у меня все переменится. Ты же не злой? Ты хочешь мне добра?
– Хочу.
– Тогда пожелай…
– Желаю.
Она потянулась чмокнуть меня в щеку, я отшатнулся от ее кровавых губ. Не обиделась. Отмахнулась.
– Между прочим, – сказал я, – это весьма симптоматично, что советские драматурги вспахивают сейчас целину темы проституции, насколько знаю, твой Роман не первый… Психологически им должна быть очень близка эта тема именно в профессиональном смысле…
Покосилась на меня.
– Хочешь какую-то гадость сказать?
Я только плечами пожал.
– По-моему, я ее уже сказал. Раньше мы понимали друг друга с полуслова.
Повернулась ко мне, и мы долго молча смотрели друг другу в глаза.
– Ты такой умный, да? Тогда скажи, почему мне хочется ударить тебя? За все, за все!
– Ударь. И будешь права.
– Пусть лучше это сделает какая-нибудь другая. Следующая… Пусть и за себя и за меня… Ладно?
– Вот и пообщались, – сказал я, поднимаясь. – Работы сегодня уже точно не будет.
В завале поленьев отыскал свою рубашку, надел навыпуск. Прибрал топор в нужное место, осмотрелся. Самый занудный гераклов подвиг переносился на завтра. И правильно. Растянем удовольствие! Проходя, сказал, не поворачиваясь: «Бывай!» У края поляны оглянулся. Надежда все так же сидела на траве, но вслед мне не смотрела. Когда с тропы оглянулся, ее уже не увидел.
Глава 7
Снилась темнота и горький, горький плач в темноте. У плача было стереофоническое звучание. Он был как бы со всех сторон. Плачем заполненная темнота разрывала мои глаза. Как и прежде, своего присутствия где-либо я не ощущал, только глаза… Ими я воспринимал плач, ими же пытался разорвать темноту, но тщетно. Я знал, что плачет мама, но не хотел признавать этого, и так упрямо не хотел, что даже не сочувствовал и не сопереживал и лишь упрямо пожирал глазами темноту неубывающую и неприбывающую… Пропитанная, пронизанная плачем темнота получала способность к сопротивлению, глаза не выдерживали его и обретали боль…
Я не понимал, я не мог примириться с несправедливостью, я хотел кричать и возмущаться, но глаза не умеют этого делать, когда они слепы. Жажда крика была сама по себе, а глаза сами по себе скреблись о толщу темноты, озвученной безысходным плачем. Причем, это не были рыдания. В рыданиях есть интонация, по ней можно о чем-то догадаться. Рыдания близки к истерике, их можно переждать… Но плач, тем более, когда он везде! – это невыносимо! Я возжаждал немедленно проснуться и проснулся, а глаза мои оказались в слезах.
Я определенно решил, что это был сон. Обычный сон, и к прежним моим сновидениям он никакого отношения не имеет, не может иметь, потому что у мамы нет причины для слез, но масса причин для радости, и рано или поздно, может быть, даже следующей ночью я увижу ее такой, какая она обязательно должна быть с момента моей новой жизни и моего нового рождения.
Однако здравые рассуждения лишь частично властны над настроением. И было настроение этим утром испорчено и помрачнено маетой души, понимающей мир по-своему, по-женски интуитивно, да еще со склонностью к капризу… Дух – другое дело. Дух – мужчина. Душа – женщина…
Такое сопоставление показалось мне весьма перспективным, я дал себе слово при случае подумать об этом с напряжением и, глядишь, почти отвлекся, как оттолкнулся от впечатлений ночи.
Этим утром Антон отправлялся на лодке за продуктами «на материк». Я, как всегда, слегка запоздал с подъемом. Заботливая Ксения и в этот раз сумела бесшумно пробраться в мои апартаменты и выставить на столе завтрак. Но из открытого окна со стороны Озера уже слышался рев «Вихря», и я, торопливо плеснув в лицо холодной воды, поспешил к Озеру, на ходу зажевывая неслыханной вкусноты свежеиспеченную лепешку.
Антон гонял лодку по кругу, проверяя мотор на разных режимах. Озеро было неспокойно, а небо подернуто мутной пленкой, и я нечисто порадовался, что не мне плыть… Но за Антона не беспокоился, потому что для Озера он был свой, в том легко было убедиться, наглядевшись, как он управляет лодкой и как управляется с волнами. Лодка под его командой вообще казалась равноприродной Озеру, неспособной вступить в противоречие со средой движения… Одним словом, я любовался Антоном…
Вот он с крутого виража на скорости нацелился на крохотную бухточку-стоянку и вошел в нее изящно, вовремя погасив скорость и выключив мотор.
– Порядок! – сказал он и поощрительно похлопал мотор по бензобаку.
– Похоже, погода портится?
– Не серьезно, – отвечал Антон, даже не взглянув на небо. – Ведь я кто? Метеоролог! Про погоду я все знаю.
– Приборы не ошибаются?
– Кроме приборов еще уйма чего в природе есть! Мы тут такие приметы заприметили, что никакому научному объяснению не поддаются. Спроси Ксению, расскажет. А сегодня к обеду будет дождик нешибкий, и ночью небо слегка посопливится, а завтра будет солнечно и прохладно. Вот и проверь!
Когда вернулись домой, Антон провел меня в комнату к стенду с ружьями. '
– Кое-где жимолость поспела, ягодники могут объявиться, к ним иногда всякая шелупонь прибивается, так что имей в виду, «тулка» заряжена, в «тозовке» только патрон дослать. Давай уж, смотри тут. Я за три года первый раз спокойно поеду. А то раньше, пока до дому доберусь, всю морду исцарапаю, это у меня нервное, чуть что – лоб начинает чесаться, такая придурь!
Появился сонный Павлик, хныкнул было, чтоб отец с собой взял, но вразумлен был в несколько слов, дескать, дядя Адам человек здесь новый, не все знает, и без него, шустрого и догадливого, никак дяде Адаму не управиться. Я же только руками развел, выказывая полную беспомощность и абсолютную нужду в помощнике и советчике.
В глазах Ксении тревога. Меня это даже насторожило. Подумал, может быть, они разошлись во мнениях о погоде. Спросил. Погода ее не волновала. Но суетливость – этого раньше за ней не замечал. И морщинки меж бровей… И руки все норовят лишний раз прикоснуться к Антону. Коснется его и на мгновение застывает, умолкает на полуслове. Антон взял ее за локти, наклонился.
– Ну, ты чего? Послезавтра к вечеру буду дома. А может, раньше.
– Конечно! – ответила как очнулась. – Список не потеряй. С деньгами осторожней, в автобусах такие ловкачи…
– Ну да! А я лопух неотесанный, так что ли?
Тут мы все дружно рассмеялись, и Антон громче всех, потому что достоверно знал, что не лопух. Я же все более убеждался, что судьба свела меня с уникальным по нынешним временам человеком. Что в сущности есть наши слова? Одежда! Я могу, к примеру, напялить на себя пиджак с плечами в косую сажень и на кого-то произвести впечатление. Но разденусь – и разоблачен. И слова, что произносим, тоже часто всего лишь – косметика сути, оттого и рекомендовано по делам судить. Антон в этом смысле исключителен, о нем можно судить по его словам, да еще с допуском положительного коэффициента, и не потому, что он скромен, вовсе нет, просто он не знает настоящей своей цены, и его слово о себе неэквивалентно…
Прощание на берегу не было долгим. Подошло время утренней обработки метеоданных, и Ксения спешила на площадку. На берегу не стояла, платком не махала, лишь перекрестила торопливо водяную борозду с ревом уносящейся лодки. Антон еще и за мыс не успел уйти, а мы трое уже топали от берега.
Хмурь на небе сгущалась, и мир вокруг серел на глазах. Заметил, что в таких случаях первыми цвет теряют хвойные: сосна, ель, листвяк, если не считать Озера, оно сереет первым. Дольше прочих держатся молодые березы. Чистую зелень их листьев в такую именно пору и замечает глаз, особенно, когда первые капли дождя глянцем раскатываются по ним и высвечивают каждый в отдельности так отчетливо, что хочется пересчитать их и число непременно записать где-то среди прочих важных и нужных для человека сведений о жизни. Ведь даже цветы иные в хмурую погоду теряют яркость, синий, к примеру, – за пять шагов можешь и не заметить тот же колокольчик или ирис. Желтые и красные цветы тоже блекнут, а бордовая саранка вообще теряется в разнотравье. И чтоб не потеряться самому, так важно опереться глазом на что-то упрямое не из упрямства, а по неведенью, по неумению приспосабливаться, по незнанию нужды выживания. Просто выживать – в этом есть что-то недостойное… Коварен язык! Чтобы выжить самому, надо выжить кого-то? Выживать или жить вопреки? А вопреки? Что за слово? Откуда взялось? В упреке? Жить в упреке? Нет, это тоже плохо. Жить поперек? И того хуже. Жизнь не должна быть противостоянием, принципиально ей ничто не противостоит, даже смерть, потому что она – не конец, и мама моя доказала мне это.
– Вы же говорили, что ваша мама умерла?
Боже мой! Оказывается, я проборматывал все это, сидя на ограде метеоплощадки. Ксения, к счастью, только последнюю фразу услышала. Делая последние заметки в журнале, она подошла ко мне, участливо взглянула в глаза.
– Я своим раз в полгода пишу и стараюсь не думать о них часто. Как подумаешь, что может случиться, хотя они у меня еще не старые, но все равно, как подумаешь, хоть вой. Потому я вас очень хорошо понимаю. Это ужасно – потерять родителей. Пусть далеко, но где-то… И вдруг нигде! Страшно! Вот ведь и муж у меня, семья в общем, а без них все равно стану сиротой… Вы очень любили ее, да?
Участливость ее достигала опасного предела, я увидел это по руке, робко протянувшейся ко мне. Отшатнулся, но только мысленно, и потому рука ее достала мой локоть, коснулась, и я почувствовал, что ранен, что поврежден, что мне срочно нужна помощь рассудка и воли, и она пришла, эта помощь из резерва, именуемого цинизмом.
Замер вдруг. И была странная пауза. Потом Петр развернулся и быстро пошел прочь. Так быстро, что в темноте растворился через мгновение. Шаги его я еще некоторое время слышал, но скоро полная темнота соединилась с полной тишиной, и соединением этим отделился я от всего живого и неживого и то ли вознесся куда-то, то ли провалился, но из мира выбыл или выпал. Были только я и камень, который выщупывал руками, чтобы не потерять равновесия, чтобы не обмереть от страха перед пустотой…
Потом было медленное возвращение. Крик ночной птицы, шорох Озера и шорох ветра в дальних зарослях, мое порывистое дыхание, наконец. Затем была возврашена и возможность движения. Поднялся с камня, оглянулся. Там, где жилище, – темно. Люди спали. В небе не было луны. И хорошо. Я не хотел свидетелей. До своего дома добирался ощупью не менее получаса. Руками выщупал ступеньки, дверь, стол в комнате, спички на столе. И лишь когда лепесток желтого пламени сформировался в дрожащее сердечко, аккуратно водрузил над светильником стеклянный саркофаг. Сел за стол. Голову на руки. Смотрел на огонь или в огонь, словно хотел постичь тайну горения. В действительности – не хотел. Я хотел жалеть Петра. Но вот этого как раз и не мог. Не жалелся он. Никак! Совсем другие чувства просились к свободе. Например, очевидное мое преимущество перед Петром. В отличие от него я знал любовь, причем в самом таинственном значении этого слова-шифра. Петр перемудрил, в то время, как тайна любви в бескорыстии, только и всего! С первого моего шага на Север всю свою жизнь я подчинил любви к маме. В подчинении не было насилия, но не было и корысти. Я ушел от прежней жизни радостно и свободно. Пусть некоторые точки, что я расставил над прошлым, были похожи на кляксы, но они там и остались – в прошлом. Ничто из брошенного мною за мной по следу не бежало. Бескорыстие мое подтверждалось еще и тем, что я сознавал: мама моя – вовсе не пуп земли, и при желании можно было бы отыскать более значимые цели посвящения жизни.
Оказавшись в другом мире, я искренно и, опять же, бескорыстно полюбил людей этого мира, хотя это несколько иной уровень любви, да и любить их легко, скорее даже, их невозможно не любить, поскольку они сами переполнены любовью, и остаетея только отвечать взаимностью. В итоге я, одержимый любовью-жалостью к одному близкому человеку, оказался в мире или пусть даже в мирке любви всех ко всем. И провалиться мне, если я в этом смысле не оказался Избранным…
Однако последнее, мысленно произнесенное слово вздернуло меня на ноги, и я затопал туда-сюда, искоса поглядывая на взволновавшееся сердечко в ламповом стекле.
Тот психопат в облачении, с ним не чисто и не ясно… Его бред имел смысл, вот только должен ли я докапываться до смысла? Разве он не сказал, иди и жди? То есть живи, как живется, а остальное приложится. Но что оно – остальное? Может быть, прорыв моей мамы ко мне и действия мои в этой связи подвинули меня на какой-то иной уровень, который я не могу постичь по причине, как говорил Петр, «осколочного» характера моего сознания? Тогда действительно остается только плыть по течению, чего проще!
Я понял, что мне совершенно необходимо снова «увидеть» маму, чтобы убедиться, что все правильно, все хорошо, что, главное, ей хорошо…
Мамы в эту ночь я «не увидел». Зато приснилась Надежда. Как бывает во сне, у нас с ней что-то происходило или не происходило, я любил ее или вроде не любил, мы что-то выясняли мелочное, пустяковое, но была похоть, это я помнил, когда проснулся.
Уже третий день вкалывал, как проклятый, на деляне. Про проклятость – это я уж так, для красного словца, потому что в действительности все наоборот – не знал и не предполагал, что физическая усталость может восприниматься как счастье. Срабатывал ли фактор «свободного труда», когда знаешь, что делаешь и для чего, настроение ли тому причина, только работником я оказался на славу.
В начале лета посетивший эти места научник прихватил с собой по заказу Антона пилу «Дружба», и Антон на радостях навалил сушняка на две зимы, навалил и нарезал на чурки, но повытаскивать на деляну не успел. Первый день я этим и занимался. Стаскивал чурки со всей округи, иногда с расстояния до полукилометра. С утра до сумерек шарился по буреломам и завалам, но, похоже, повытаскивал все, хотя и сам Антон не мог сказать, сколько и чего накромсал он в те дни, пока бензин не кончился.
Потом я занялся превращением сосновых, березовых, кедровых чурок в дрова-поленья. Откуда-то из Закарпатья, где служил в десантниках, вывез Антон идею топора с удлиненным топорищем. Здесь реализовал ее и утверждал, что величина траектории падающего топора прямо пропорциональна силе удара и обратно пропорциональна силе приложения. Дело нехитрое, и опыт у меня был, но пока приноровился к длинному топорищу, изрядно крутил руки и плечи. Освоил, однако ж, и к вечеру намахался до темноты в глазах.
Общие заботы были на совете распределены разумно. В то время, как я был назначен на дровозаготовки, Антон с Ксенией пробавлялись сетями. На совместную работу им отпускалось не более двух с половиной часов, и за один заход они едва успевали добраться на лодке до рыбообильных отмелей и поставить сети. Вторым заходом в той же спешке затащить сети с уловом в лодку, и только потом, после очередного сеанса передачи сводки, рыба, успевшая основательно позапутаться в сетях, уже на берегу выковыривалась из ячеек и сразу же обрабатывалась: чистилась, просаливалась и укладывалась в объемистый погреб-подполье, затоваренное льдом еще с зимы.
Ревизия продуктовых запасов диктовала необходимость поездки на «материк», и вечером в сарае в подсветке двух ламп Антон приводил в рабочую готовность казенный мотор «Вихрь», которым пользовался только в исключительных случаях, подобных нынешнему, по причине бензинового лимита. Объем предстоящих закупок, точнее, возможная стоимость их, привела меня в смущение, и я торопливо начал импровизировать по поводу возможных займов, если Антон возьмет меня с собой, но и займы и мое участие были безоговорочно отвергнуты, а из потаенных углов Жилища были извлечены на свет две шкурки соболя…
Я чувствовал себя паразитом и дармоедом, и оттого утром следующего дня поднялся вообще с рассветом и, наскоро перекусив, потопал на деляну с твердыми намерениями утереть нос всяким гераклам с их прославленными подвигами.
С девятиголовой гидрой я покончил еще до того, как солнце выпуталось из сосновых сплетений на восточном склоне. Из немейского льва я настрогал поленницу почти в собственный рост. Передохнув самую малость и окунув физиономию в ручей, что сочился сквозь камни у края деляны, принялся за кентавров и управился с недоделками до наступления полуденной жары. Какого-то быка-психопата я укротил походя, но результатами своего труда так обложился к тому времени, что ни ногой ступить, ни топором размахнуться. Пришлось приступать к расчистке конюшен, и это была неинтересная работа, потому что имела много правил. В частности, по указаниям Антона, поленница должна стоять, как говорится, мордой к ветру, спиной к дождю, она должна быть достаточно высока и устойчива. Были мне сообщены и некоторые хитрости, обеспечивающие качество выполнения работы, половину из которых я, конечно же, позабыл, и, приступая к этому делу, вынужден был самоуверенно убеждать себя в природных способностях, кои упредят возможные ошибки и промахи.
Для богатыря, каковым я был с этого утра, работа, конечно, была унизительной, но учитывая, что, в отличие от Геракла, я не имел дело с вонью, и дрова, простите, это все же не дерьмо, я справедливо полагал, что мне опять крупно повезло, что мне просто надо переквалифицироваться в масона и озадачиться построением храма-поленницы, и если это дело выгорит и храм простоит и не обрушится до зимы, то пришедшему посему случаю Антихристу я, обернувшись взад Гераклом, запросто обломаю рога, чем блистательно и завершу цикл исторических подвигов…
Праздный треп с самим собой был внезапно прерван появлением Ксении с корзинкой в руке и с восторгами на лице, которые выразить она толком и не успела, потому что на вершине дровяного завала появился шустрый ее детеныш, и вопль восхищения содеянным мною огласил окрестности так, что окрестности просто обязаны были содрогнуться. Сам выбравшись из завала поленьев, я с видом скромного труженика подошел и встал рядом с Ксенией и в скромности устоять не смог, поскольку был воистину шокирован объемом проделанной работы.
– Ну зачем же вы так… – робко пролепетала Ксения, а я, как и подобает, не обратил внимание и деловито спросил:
– До дому-то потом на чем доставлять дрова будем?
– На волокуше, – отвечала она, – зимой по снегу это легко, здесь же все время под горку. Полдороги сами едут, еще и притормаживать приходится. Проголодались?
Всерьез раздосадованный тем, что не сообразил сам, тем более, что уже видел в работе это нехитрое приспособление для безлошадников, крикнул для порядка Павлику:
– Эй, слезай давай, пока ноги себе не переломал! – И, не надеясь на исполнение, сам стащил его с завала. Когда стаскивал, он обнял меня за шею, прижался и прошептал, что ему без меня скучно, что он бы и сам пришел на деляну, но одного его не пускают, а он хочет… Я благодарно тиснул его и хотел опустить на землю, но он еще сильнее прильнул ко мне и затих… Отчего-то это встревожило меня, оглянулся на Ксению. Она распаковывала корзину. Вынула кастрюлю, обмотанную шерстяным платком, потрогала.
– Щи. Еще теплые. Пожалуйста… А ты отцепись! – это она Павлику. – Дядя Адам вон сколько дров нарубил, а ушел-то на голодный желудок, да? – Это уже мне. – С приборами возилась, не заметила, когда встали… А может, на сегодня хватит? А то завтра спины не разогнете…
– Конечно, хватит! – взвопил мальчишка. – Папка никогда столько не нарублял!
Уже привычно перекрестясь, хотя и без молитвы, я накинулся на щи с геракловым азартом. Мать и сын сидели рядом на траве и смотрели мне в рот. По мере насыщения и физического роздыха ко мне как бы стали возвращаться нормальные человеческие чувства, или, по крайней мере, одно из них – восхищение сидящей передо мной женщиной. Где же это, – думал я, поглядывая на Ксению, – и в каких семьях рождаются и вырастают такие вот чудесницы? Красавица? Не скажешь. Но прекрасная! И отчего-то это не одно и то же. Красавице можно, положим, подмигнуть, и плевать на реакцию. А этой руку поцеловать хочется, а потом пойти куда-нибудь и где-нибудь какой-нибудь подвиг совершить и к ногам ее кинуть-бросить, небрежно заметив, дескать, вот шел мимо, увидел, совершил. Может, пригодится на что-то? И ведь, в сущности, – простоволоса, никаких тебе соболиных бровей вразлет, правда, есть в лице нечто от породы, но что это такое – порода? Классицизм черт? А кто эту классику определил? Не Господь же! Но уверен, пройди она по улице, что лопух, что бабник затасканный – заметят, оглянутся, встревожатся. Явление!..
Похоже, я насытился пищей по потребности, потому что, как говорится, и оглянуться не успел, как мои мысли о Ксении стали сползать с восторженно-торжественного уровня на уровни, скажем, несколько иного порядка, и эта гнусная диверсия моей физики возмутила меня и оскорбила, словно пребывало во мне два сознания, и лишь одно из них я мог контролировать, другое же, демонстрируя суверенитет, сколачивало в моем мозгу фракцию из гадких мыслей и желаний. Далеко, впрочем, дело не зашло. Мне всего лишь захотелось коснуться рукой ее лица, но я ж не новичок и не лопух, мне известна логика прикосновений. Пронаблюдав, как рука моя вкрадчиво положила ложку и, подрагивая, замерла над ней, сказал, разумеется, мысленно: «Смотри, сука, отрублю!» И представил, как кидаю руку похоти на чурку, в другой руке топор, хрясь! – и отрубленная кисть корчится пальцами на траве в судорогах раскаяния. В конце концов, я царь или не царь! То-то! Фракция вытекла из мозгов туда, откуда вылупилась. Восторжествовавшая чистота помыслов вскинула меня на ноги и провозгласила: «Все! Спасибо! Гудок зовет на подвиг. Приду до комаров».
– Может, все-таки хватит на сегодня? – робко спросила Ксения. И отрок вторил ей пискляво:
– Дядя Адам, пойдем домой, а? Покупаемся…
– Делу – время, потехе – час, – сказал я назидательно. И содрогнулся при мысли о купании…
Личико ее светлоокое погрустнело, а светлоокость задержалась взглядом на моем лице чуть дольше должного. Оттого, что не успел бдительно прищуриться, заслон выставить, что-то переплеснулось из ее глаз в мои и проникло в душу, и душа застонала, застонала… И средство неизвестно… Душа – не желудок. Не выблюешь! Еще продолжал демонстрировать жажду мускулов покорять природу чурок и поленьев, но как только мать с сыном исчезли в просвете тропы, соломенным матрасом рухнул на траву и давай кататься по ней, ну, что конь перед дождем… Накатался вдоволь, уткнулся лицом в траву и лежал без чувств и мыслей с одним лишь сознанием присутствия в мире. Угорев от травяного дурмана, приподнял голову и увидел в паре метров от себя изящно сверкающие женские сапоги, черные с блестящей металлической окантовкой и темно-золотистой шнуровкой по бокам. Медленно поднимал глаза. Ноги… коленки… выше… С дыханием непорядок… Но, слава Богу, юбка замшевая, нет, всего лишь юбчонка. Лежи я метром ближе, глаз не поднять… Широкий пояс с готической бляхой, зеленая блузка с демократическим распахом на груди… Грудь – вызов… Шея… Темные волосы, счесанные на плечи. И, наконец, лицо! И это не кто-нибудь! Это Надежда! Это моя вчерашняя Татьяна Ларина!
– Ты что, сдурела! – зарычал я, поднимаясь. – Ты на кого похожа!
Довольная произведенным впечатлением, Надежда проковыляла вокруг меня той похабной походкой манекенщицы, какой ни одна нормальная женщина отродясь не ходит, разве, если только не спрячет между ног что-нибудь ценное, чего ей никак нельзя обронить. А накрашена! Губы как у вампира, только что оторвавшегося от шеи младенца. Вокруг глаз темнота, будто три ночи не спала, гвардейскую дивизию обслуживала, и скулы красные – об небритых мужиков терлась! Чисто уродина!
– Говори, – потребовала, – похожа я на так называемую женщину легкого поведения!
– Вылитая шлюха, – добросовестно подтвердил я. – Та, которую ты когда-то играла, просто монашка в сравнении…
– Ты был прав. Та пьеса – туфта. Только теперь поняла, когда настоящую роль получила. Мы ничего не знаем об этих женщинах. Ничего! Там драма длиною в жизнь. Понимаешь?
– Еще бы!
– Не понимаешь. А вот он…
– Кто?
– Автор новой пьесы! Интереснейший мужик! Не чета вам, циникам и потребителям.
– А он что, импотент?
– Почему?
– Не потребляет? Или гомик?
Посмотрела на меня с сожалением и превосходством.
– Между прочим, принято считать, что общение с природой облагораживает. Но, видимо, бывают и исключения. Да? Но все равно! Мне поговорить надо. Знаешь, я, кажется, нашла нерв, то подсознательное и нереализованное, доминанту, что ли… Там по сюжету героиня встречает того, кого искала всю жизнь. Но поздно. Предпоследний клиент заражает ее спидом…
– Ужас!
– Ну, подожди!
Найдя место, села на траву. Я пристроился рядом.
– Она понимает это, как возмездие, но как несправедливое. И бунтует… Такой монолог! Карамазовский! Знаешь, если после него я не увижу в первых рядах слезы, я брошу театр. Я решила! Но я сумею, правда? Я сказала Роману, или зал будет плакать, или я разревусь на сцене от отчаяния.
– А Роман – это и есть…
Смутилась, но подбородок вздернула.
– Да. Автор. Из Москвы. Там его знают все. Он выбрал наш театр. И если хочешь, да, он мне нравится, и очень может быть, что у меня все переменится. Ты же не злой? Ты хочешь мне добра?
– Хочу.
– Тогда пожелай…
– Желаю.
Она потянулась чмокнуть меня в щеку, я отшатнулся от ее кровавых губ. Не обиделась. Отмахнулась.
– Между прочим, – сказал я, – это весьма симптоматично, что советские драматурги вспахивают сейчас целину темы проституции, насколько знаю, твой Роман не первый… Психологически им должна быть очень близка эта тема именно в профессиональном смысле…
Покосилась на меня.
– Хочешь какую-то гадость сказать?
Я только плечами пожал.
– По-моему, я ее уже сказал. Раньше мы понимали друг друга с полуслова.
Повернулась ко мне, и мы долго молча смотрели друг другу в глаза.
– Ты такой умный, да? Тогда скажи, почему мне хочется ударить тебя? За все, за все!
– Ударь. И будешь права.
– Пусть лучше это сделает какая-нибудь другая. Следующая… Пусть и за себя и за меня… Ладно?
– Вот и пообщались, – сказал я, поднимаясь. – Работы сегодня уже точно не будет.
В завале поленьев отыскал свою рубашку, надел навыпуск. Прибрал топор в нужное место, осмотрелся. Самый занудный гераклов подвиг переносился на завтра. И правильно. Растянем удовольствие! Проходя, сказал, не поворачиваясь: «Бывай!» У края поляны оглянулся. Надежда все так же сидела на траве, но вслед мне не смотрела. Когда с тропы оглянулся, ее уже не увидел.
Глава 7
Услышанное звучало так: «Число есть тайна и смысл. Смысл и тайна числа в полноте его. Изыми от числа ничтожную часть, и другого числа не возникнет, а лишь разрушится прежнее, и исчезнет тайный смысл его, как будто не было вовсе». Едва ли я понял…
Снилась темнота и горький, горький плач в темноте. У плача было стереофоническое звучание. Он был как бы со всех сторон. Плачем заполненная темнота разрывала мои глаза. Как и прежде, своего присутствия где-либо я не ощущал, только глаза… Ими я воспринимал плач, ими же пытался разорвать темноту, но тщетно. Я знал, что плачет мама, но не хотел признавать этого, и так упрямо не хотел, что даже не сочувствовал и не сопереживал и лишь упрямо пожирал глазами темноту неубывающую и неприбывающую… Пропитанная, пронизанная плачем темнота получала способность к сопротивлению, глаза не выдерживали его и обретали боль…
Я не понимал, я не мог примириться с несправедливостью, я хотел кричать и возмущаться, но глаза не умеют этого делать, когда они слепы. Жажда крика была сама по себе, а глаза сами по себе скреблись о толщу темноты, озвученной безысходным плачем. Причем, это не были рыдания. В рыданиях есть интонация, по ней можно о чем-то догадаться. Рыдания близки к истерике, их можно переждать… Но плач, тем более, когда он везде! – это невыносимо! Я возжаждал немедленно проснуться и проснулся, а глаза мои оказались в слезах.
Я определенно решил, что это был сон. Обычный сон, и к прежним моим сновидениям он никакого отношения не имеет, не может иметь, потому что у мамы нет причины для слез, но масса причин для радости, и рано или поздно, может быть, даже следующей ночью я увижу ее такой, какая она обязательно должна быть с момента моей новой жизни и моего нового рождения.
Однако здравые рассуждения лишь частично властны над настроением. И было настроение этим утром испорчено и помрачнено маетой души, понимающей мир по-своему, по-женски интуитивно, да еще со склонностью к капризу… Дух – другое дело. Дух – мужчина. Душа – женщина…
Такое сопоставление показалось мне весьма перспективным, я дал себе слово при случае подумать об этом с напряжением и, глядишь, почти отвлекся, как оттолкнулся от впечатлений ночи.
Этим утром Антон отправлялся на лодке за продуктами «на материк». Я, как всегда, слегка запоздал с подъемом. Заботливая Ксения и в этот раз сумела бесшумно пробраться в мои апартаменты и выставить на столе завтрак. Но из открытого окна со стороны Озера уже слышался рев «Вихря», и я, торопливо плеснув в лицо холодной воды, поспешил к Озеру, на ходу зажевывая неслыханной вкусноты свежеиспеченную лепешку.
Антон гонял лодку по кругу, проверяя мотор на разных режимах. Озеро было неспокойно, а небо подернуто мутной пленкой, и я нечисто порадовался, что не мне плыть… Но за Антона не беспокоился, потому что для Озера он был свой, в том легко было убедиться, наглядевшись, как он управляет лодкой и как управляется с волнами. Лодка под его командой вообще казалась равноприродной Озеру, неспособной вступить в противоречие со средой движения… Одним словом, я любовался Антоном…
Вот он с крутого виража на скорости нацелился на крохотную бухточку-стоянку и вошел в нее изящно, вовремя погасив скорость и выключив мотор.
– Порядок! – сказал он и поощрительно похлопал мотор по бензобаку.
– Похоже, погода портится?
– Не серьезно, – отвечал Антон, даже не взглянув на небо. – Ведь я кто? Метеоролог! Про погоду я все знаю.
– Приборы не ошибаются?
– Кроме приборов еще уйма чего в природе есть! Мы тут такие приметы заприметили, что никакому научному объяснению не поддаются. Спроси Ксению, расскажет. А сегодня к обеду будет дождик нешибкий, и ночью небо слегка посопливится, а завтра будет солнечно и прохладно. Вот и проверь!
Когда вернулись домой, Антон провел меня в комнату к стенду с ружьями. '
– Кое-где жимолость поспела, ягодники могут объявиться, к ним иногда всякая шелупонь прибивается, так что имей в виду, «тулка» заряжена, в «тозовке» только патрон дослать. Давай уж, смотри тут. Я за три года первый раз спокойно поеду. А то раньше, пока до дому доберусь, всю морду исцарапаю, это у меня нервное, чуть что – лоб начинает чесаться, такая придурь!
Появился сонный Павлик, хныкнул было, чтоб отец с собой взял, но вразумлен был в несколько слов, дескать, дядя Адам человек здесь новый, не все знает, и без него, шустрого и догадливого, никак дяде Адаму не управиться. Я же только руками развел, выказывая полную беспомощность и абсолютную нужду в помощнике и советчике.
В глазах Ксении тревога. Меня это даже насторожило. Подумал, может быть, они разошлись во мнениях о погоде. Спросил. Погода ее не волновала. Но суетливость – этого раньше за ней не замечал. И морщинки меж бровей… И руки все норовят лишний раз прикоснуться к Антону. Коснется его и на мгновение застывает, умолкает на полуслове. Антон взял ее за локти, наклонился.
– Ну, ты чего? Послезавтра к вечеру буду дома. А может, раньше.
– Конечно! – ответила как очнулась. – Список не потеряй. С деньгами осторожней, в автобусах такие ловкачи…
– Ну да! А я лопух неотесанный, так что ли?
Тут мы все дружно рассмеялись, и Антон громче всех, потому что достоверно знал, что не лопух. Я же все более убеждался, что судьба свела меня с уникальным по нынешним временам человеком. Что в сущности есть наши слова? Одежда! Я могу, к примеру, напялить на себя пиджак с плечами в косую сажень и на кого-то произвести впечатление. Но разденусь – и разоблачен. И слова, что произносим, тоже часто всего лишь – косметика сути, оттого и рекомендовано по делам судить. Антон в этом смысле исключителен, о нем можно судить по его словам, да еще с допуском положительного коэффициента, и не потому, что он скромен, вовсе нет, просто он не знает настоящей своей цены, и его слово о себе неэквивалентно…
Прощание на берегу не было долгим. Подошло время утренней обработки метеоданных, и Ксения спешила на площадку. На берегу не стояла, платком не махала, лишь перекрестила торопливо водяную борозду с ревом уносящейся лодки. Антон еще и за мыс не успел уйти, а мы трое уже топали от берега.
Хмурь на небе сгущалась, и мир вокруг серел на глазах. Заметил, что в таких случаях первыми цвет теряют хвойные: сосна, ель, листвяк, если не считать Озера, оно сереет первым. Дольше прочих держатся молодые березы. Чистую зелень их листьев в такую именно пору и замечает глаз, особенно, когда первые капли дождя глянцем раскатываются по ним и высвечивают каждый в отдельности так отчетливо, что хочется пересчитать их и число непременно записать где-то среди прочих важных и нужных для человека сведений о жизни. Ведь даже цветы иные в хмурую погоду теряют яркость, синий, к примеру, – за пять шагов можешь и не заметить тот же колокольчик или ирис. Желтые и красные цветы тоже блекнут, а бордовая саранка вообще теряется в разнотравье. И чтоб не потеряться самому, так важно опереться глазом на что-то упрямое не из упрямства, а по неведенью, по неумению приспосабливаться, по незнанию нужды выживания. Просто выживать – в этом есть что-то недостойное… Коварен язык! Чтобы выжить самому, надо выжить кого-то? Выживать или жить вопреки? А вопреки? Что за слово? Откуда взялось? В упреке? Жить в упреке? Нет, это тоже плохо. Жить поперек? И того хуже. Жизнь не должна быть противостоянием, принципиально ей ничто не противостоит, даже смерть, потому что она – не конец, и мама моя доказала мне это.
– Вы же говорили, что ваша мама умерла?
Боже мой! Оказывается, я проборматывал все это, сидя на ограде метеоплощадки. Ксения, к счастью, только последнюю фразу услышала. Делая последние заметки в журнале, она подошла ко мне, участливо взглянула в глаза.
– Я своим раз в полгода пишу и стараюсь не думать о них часто. Как подумаешь, что может случиться, хотя они у меня еще не старые, но все равно, как подумаешь, хоть вой. Потому я вас очень хорошо понимаю. Это ужасно – потерять родителей. Пусть далеко, но где-то… И вдруг нигде! Страшно! Вот ведь и муж у меня, семья в общем, а без них все равно стану сиротой… Вы очень любили ее, да?
Участливость ее достигала опасного предела, я увидел это по руке, робко протянувшейся ко мне. Отшатнулся, но только мысленно, и потому рука ее достала мой локоть, коснулась, и я почувствовал, что ранен, что поврежден, что мне срочно нужна помощь рассудка и воли, и она пришла, эта помощь из резерва, именуемого цинизмом.