- Пожалуйста, не ссорьтесь там... Мне ведь все равно, куда... Может быть, он прав, мне надо с ним...
   Вот этого ее равнодушия Селиванов боялся больше всего.
   - Тебе жить надо!
   - Для чего?
   - Детей чтоб рожать! - зло сказал он.
   Людмила не смутилась и не возразила. Только чуть коснулась его руки:
   - Я вам благодарна за все! Пожалуйста, постарайтесь по-хорошему...
   Ночь прихватила Селиванова версты за три до зимовья, и хоть был он чужд всякой мистики, ночная тайга была для него явлением таинственным. Не то чтобы верил он, а скорее воображал, что ночь есть освобождение всего живого и неживого от бытия, которое по сути - вынуждение и обязанность. Деревья, камни, трава, звери и даже люди - пока живут, все время чего-то им надобно и что-то сами они должны. И если б не было ночи, разве хватило бы сил человеку идти, дереву стоять, камню лежать?! Но она приходит, и, становясь невидимым, все живое и неживое растворяется в спокойное, темное марево, где нет напряженности в различиях и соперничестве. Это состояние есть тайна для глаз. Потому, если идет человек ночью по тропе и глаза его что-то различают, вынуждены деревья, камни и сама тропа приходить в свое дневное обличие, чтоб не столкнулось отдыхающее с бодрствующим.
   Когда приходилось идти ночью, Селиванов завидовал и злорадствовал зараз. Завидовал всему, что по сторонам от него пребывало во мраке, а значит, в свободе от своей формы. Зато все, что было доступно его глазу, вынуждено было срочно возвращаться в свое обличье. И Селиванов ехидно шептал в темноту: "Ну, давай, давай, ишь разнежился, а ну кажись!" И впереди смутными очертаниями, как бы нехотя, неторопливо, вырастал пень или камень. Проходя рядом, Селиванов торжествующе говорил: "То-то!" Но было ясно - не успеет он и пяти шагов ступить, пень или камень снова сонно расползутся в черноту и покой. Знал он и другое: нельзя чиркать спичкой, когда идешь ночью по тропе: все спящие, растворившиеся могут не успеть обратиться в себя и спросонок перепутать свои обличья; тогда ветка кедра обернется лапой с когтями, пень - медведем, а тропа свернется в клубок.
   Или у костра ночью: кинь в него сухую хвою невзначай - взорвется костер пламенем, и какие только чудовища не замечутся вокруг, как застонет тайга, как вскрикнет все ушедшее из себя, застигнутое врасплох в неприличной бесформенности!
   А еще бывает! Когда новолунье: тоненький серп висит над гривой - не навязывается на глаза, не затемняет звезды. И в другой половине неба они так ярки, что получается: будто человек и звезды только в своем образе среди мрака и теней. И не то, чтобы звезды ближе были, но небо само и есть то место, где живет человек вместе с землей и со всем, что на ней и вокруг нее. И букашка вроде бы, и сын неба!
   Сын неба и земли, шел Селиванов ночной тропой к зимовью на таежном участке, прозванном Чехардаком за то, что если с главной гривы смотреть на таежные сопки внизу, похожи они на пьяных мужиков, прыгающих друг через друга в дурацкой забаве - чехарде.
   Селиванов шел и вслушивался в ночь и скоро услышал, чего ждал: на базе осатанело выли привязанные собаки. Выли как по покойнику, но на самом деле от страха перед ночной жутью и от обиды на хозяина. А когда тот ворчливо отвязывал их, зашлись в таком скулеже восторга, что даже по пинку получили. Радость их, однако, не убавилась. И не прибавилась, когда хозяин кормил их, потому что не хлебом единым живы собаки...
   Сам заварил чайку в котелке, попил без ничего, посидел у печурки и лег на нары, не раздеваясь, ружье к стенке положив, под рукой чтобы...
   Расслабился Селиванов. Следовало бы ему встать пораньше. Но получилось так, что, услышав лай, вскакивать с нар не решился: сонная рожа могла сойти за испуганную, а в сумерках зимовья и настоящий испуг скрыть можно. Про себя же успел подумать, что деловой этот Длинный, за сутки обернулся. Спешил парень, да опоздал!
   Расперев руками, ногами и головой дверной проем, Длинный гаркнул с баловством в голосе:
   - Подъем!
   Селиванов неторопливо поднял голову, приподнялся, сел, притворно протирая глаза. С порога Длинный шагнул прямо к нарам Людмилы, присмотрелся, потом спросил:
   - Где она?
   - Как где - ахнул Селиванов удивленно. - Она ж с тобой ушла!
   - Что?! - прохрипел тот.
   - Да сразу же, как ты пошел, она сказала, что с тобой пойдет, и побежала вдогонку! Разве не догнала?
   Голос Селиванова дрожал искренним недоумением.
   - Этого только не хватало! - Длинный опустился на нары. - А ты чего?! Почему не остановил?
   - Да как же! Говорил! Не стала слушать!
   - С ней надо было идти, дурак!
   - Так ты ж велел тут ждать!
   И здесь Селиванов промахнулся: почувствовал себя победителем и в голосе того не скрыл. Длинный поднялся, подошел к нему, заграбастал в кулак рубаху так, что у того горло перехватило, подтянул с нар к себе.
   - Врешь!!
   - Да что ты! - прохрипел Селиванов.
   Тот хотел видеть его глаза, но в зимовье было сумеречно. Рывком сдернул Селиванова с нар и поволок к выходу. Селиванов зашелся в визге, пытался рукой нащупать ружье, но не дотянулся. Пинком под зад Длинный швырнул его через порог, не выпуская рубахи, тряхнул, поставил на ноги, удавьим взглядом впился в Селивановы глаза.
   - Врешь, скотина! По роже твоей вижу, - врешь! Шуточками занялся? - Он все еще надеялся, что Людмила где-то здесь.
   - Да говорю ж, за тобой убежала! - уже совсем фальшиво пропищал Селиванов, фальшь свою услышал и затрепетал от страха, но не расслабился. И тот удар, что должен был выбить ему челюсть, пришелся по черепу. Почти потеряв сознание, Селиванов шлепнулся на землю. Даже не боль, а страх и ужас сохранила ему память. Полуслепой от хлынувшей на глаза крови, он вскочил на ноги и со щенячьим визгом кинулся прочь. Но сзади цыганским бичом щелкнул выстрел. Селиванов упал, не понимая, жив он или мертв.
   - Встать! - ударил по ушам окрик. Он поднялся на четвереньки. Ему в глаза уставился махонький зрачок револьвера.
   - Сюда, скотина!
   Селиванов сначала пополз, стряхивая с бровей кровь, потом поднялся и, будто ощупывая руками впереди себя воздух, вздрагивающим шагом стал приближаться к Длинному. Он что-то пришептывал заплетающимся языком. Вблизи зрачок револьвера был таким же крошечным, и в этой крошечности сидело полдюжины смертей. И не только для слабых, но и для самых удачливых, ловких, храбрых. Всех сильнее была эта черная дырочка в железке.
   - Сейчас ты мне все расскажешь! - яростно процедил Длинный.
   - Расскажу! Расскажу... - залепетал Селиванов, торопливо мотая головой. И вдруг осознал, что действительно сейчас все расскажет и поведет и потеряет... Он не мог вспомнить, что нашел он такого ценного, чего не смел потерять, но было оно едва ли не ценнее самой жизни.
   - Расскажу... Расскажу... - еще лепетал он. Длинный сунул пистолет в карман и шагнул. Не страх перед побоями, не страх перед смертью и даже не страх утраты чего-то, а скорее неспособ-ность выбрать между этими страхами наименьший и отчаяние от своего бессилия швырнул Селиванова под руку Длинному. Тот от неожиданности только дернулся. Но Селиванов уже прошмыгнул у него под рукой и влетел в раскрытую дверь зимовья.
   - Ах сволочь! - взревел Длинный и бросился за ним. У самого порога острый таран чудовищной силы ударил его, и взорванной грудью он рухнул на траву.
   Не только жизнь, но и кровь давно покинули тело, а Селиванов все еще стоял за порогом, держа ружье наизготовку. Лежа, Длинный казался еще длинней. Лежал он так, будто вот-вот вскочит. И Селиванов никак не мог решиться перешагнуть порог. Его колотил озноб, он даже руку не мог оторвать от ружья, чтоб смахнуть кровь, залепившую ему правый глаз, и обтереть губы.
   На выстрелы примчались собаки. Не подходя близко, они взволнованно топтались в несколь-ких шагах от Длинного, втягивая в себя запах крови, который, казалось, заполнил всю тайгу.
   - Ой-ёй! - простонал Селиванов. Выставив ружье, он одной ногой переступил порог. - Господи!
   Приблизясь к лежащему, он стволом пошевелил ногу Длинного. С ружьем наизготовку, обошел его со всех сторон. Он не мог принять случившегося. Ему казалось, что он не хотел, даже не предполагал такого. Сидя на корточках перед мертвым, положив ружье на колени, он покачи-вал головой. Страх прошел, сменившись апатией. Селиванов бы сел или лег на траву, но ему казалось, что кровь Длинного пропитала всю землю вокруг.
   "Правду сказал Иван... Убиец я", - подумал он.
   Наконец, отложил в сторону ружье, подполз к Длинному и не без робости, коснувшись его плеча, перевернул на спину.
   - Надо ж! - воскликнул он. Лицо Длинного было точно таким, как полчаса назад, когда тот был еще жив...
   "Что же это происходит с человеком? - думал Селиванов. - Все остается тем же - лицо, руки, ноги, а человека уже нет, только гильза стреляная. Неживой человек - уже не человек, ежели в нем жизни нету! Тогда это что ж получается? Человек и есть жизнь? А жизнь - что она такое, если может быть и не быть? Начаться и кончиться? И куда девается, когда кончается? Ведь шлеп, и нет жизни! А через день - от человека одна трухлятина! Куда ж уходит все это?!"
   Он поднял было глаза к небу, но ощутил досаду, такое оно было синее, яркое и само по себе.
   "Может, в землю уходит и там накапливается? Может, когда земля трясется, это значит - там много собирается отлетевшего духа человеческого?"
   Тут вдруг заныл, засвербил больно рассеченный лоб, и Селиванов вспомнил и о своей ране, и о своей крови, что залила ему все лицо.
   - Ну, ты полежи малость, - сказал он Длинному,- опосля что-нибудь сообразим.
   И тут же подумал, что могилу придется копать здоровенную, вон какой дылдой вырос! А что толку? В землю, как и всем! Селиванов спустился к ручью, присел на камень и стал мыться. Ручеек был хилый, кровь с лица и рук окрасила воду. Подбежала собака и начала лакать из ручья.
   - Кровь мою пьешь, сука! - Селиванов потянулся было за камнем, но передумал. - Пей, хрен с тобой! Чего ей пропадать!
   От холодной воды заломило голову.
   "Когда болит что, - думал он, шагая к зимовью,- это, надо понимать, жизнь о себе кричит, уходить из человека не хочет. А кому кричит? Себе самой, что ли? Значит, сама о себе беспокоит-ся. Вот беру нож и смолу с дерева сажу на рану, потому что жизнь моя мне так делать велит! Но жизнь разве не я сам? А шлепнет меня кто-нибудь, я останусь, а жизни во мне не будет. То есть для того, кто меня шлепнет, я еще буду, а для себя - нет! Был бы Бог, тогда всему объяснение простое: отлетела душа к Богу, а гильза ей уж без надобности! А там или ад, или рай, по грехам судя! Не! Ежели б Бог был и рай тоже, зачем тогда людям тут худо жить, все в рай торопились бы! А коли не торопятся, которые попы даже, - они ведь тоже не торопятся и живут не без греха, - значит, и для них это тоже вопросик неясный!"
   Селиванов усмехнулся.
   "Если б рай был, так как только человек об том узнавал, тут же и пускал бы себе пулю в лоб, чтоб поскорее туда попасть, пока грехов не насовал во все карманы! И жить тогда зачем?.."
   Смола раскаленным железом закипела на ране, Селиванов сморщился, задрал голову, зажмурил глаза. Когда открыл, снова взглянул на небо. Оно было все таким же синим и ярким.
   "Оно, конечно, какая-то тайна в небе есть! Так в чем ее нет? Все кругом тайна и хитрость, и плутовство; и промеж людей, и промеж зверей, и промеж камней! Смолу на лоб кладу для чего? Потому что под ей кровь сохнет и дырку закупоривает! А почему? И ежели на этот вопрос какой-нибудь ученый лекарь даст ответ, то на тот ответ все равно вопрос найдется, чтоб ему руками развести! А коли самого последнего ответа все равно никто не знает, так что проку вопросы задавать?! Один пусть на десять вопросов ответ знает, а другой - на сто, но если еще можно сто первый задать и он заткнется, так нешто он мудрец? Вот Бог бы был..."
   И тут Селиванов очень тихой мыслью спросил себя, хотел бы он, чтобы Бог был? Почувство-вав кощунство в самом вопросе, он даже вслух сказал: "Понятное дело!" Но про себя однако, и почти без страха, подумал, что не хотел бы он, чтобы Бог был, потому что, если Бога нету, он, Селиванов какой есть - на жизнь свою не жалуется, удовольствие в ней имеет, а после, когда умрет, не будет у него ничего - ни хорошего, ни плохого. А если, не дай Бог, Бог есть, тогда совсем другой меркой обмерится его жизнь. А мерка эта может быть такая, что сидеть ему на том свете вечно по уши в кипящей смоле. А там от мук и подохнуть нельзя, чтобы избавиться!
   В поисках смолевого кедра он оказался рядом с могилой офицера. Взглянув на нее, удивился, почему смерть хорошего человека, которому он всей душой хотел жизни, не взбаламутила его так, как та, которую сам сотворил, хоть и против своей воли.
   "Поди, совесть растормошилась, ведь как-никак, - а убивать грех!" Селиванову приятно было так подумать, и хотелось еще думать о себе как-нибудь особенно, чтоб было и совестно и гордо. Но деловитость - главная черта его характера - начала выявлять себя. И он уже ничего не мог сказать о себе такого, чтоб со смыслом было. Потому, наконец, он подумал вслух то, что было уже без всякой мудрости, но очевидно вполне:
   - Жарко однако! Скоро вонять начнет! Копать надо...
   В рубахе, лишь спереди заправленной под ремень, с засученными рукавами Иван колол дрова. Селиванов, бесшумно подойдя к калитке, некоторое время наблюдал за ним, не решаясь окликнуть. А как Иван колол дрова - Селиванову не понравилось. Уж больно лихо взмахивал он колуном. У Селиванова всегда вызывало неприятное ощущение всякое проявление физической силы, но сейчас дело было не в том. Иван играл полупудовым колуном будто напоказ. И чурки разваливались на все стороны от его рук с какой-то угодливой похотью, как кабацкая шлюха перед купчишкой. Селиванов и сам бы справился с любой из них, но делал бы хитро, разгадывая тайну дерева, присматриваясь и примеряясь, преодолевая их сопротивление и упрямство. Иван же словно плевать хотел на хитрость; и казалось: он лишь замахивался, а чурка уже ахала и треска-лась ради него в самом невозможном сечении...
   Селиванов еще бы стоял у калитки, но собаки, отставшие от него в километре от деревни (кота гоняли), ворвались в чуть приоткрытую калитку, промчались у Ивановых ног и унеслись за дом. Селиванов притворился, будто только что подошел, махнул Ивану рукой и, не распахивая калитки, протиснулся во двор.
   - Чего это ты? - спросил Иван, увидев его лоб.
   - Об сучок, мать его... - отмахнулся Селиванов. - Ну, как вы тут? Она как?
   Иван мялся.
   - Сегодня лучше. Вчера плохая была...
   - Про отца сказала?
   Иван кивнул и покосился на дверь.
   - Не понял я, кто он был-то?
   - Из тех, стало быть, - с намеком ответил Селиванов, - кто нынешней власти в ножки не кланяется!
   Иван нахмурился.
   - Не наше это дело, - сказал он угрюмо.
   - Понятно, что не наше! Завтра увезу ее в Иркутск.
   - Слаба она еще... - неуверенно возразил Иван, и опять не понравился Селиванову.
   - Посмотрим!
   Людмила сидела у окна, что выходило на рябинник. Увидев Селиванова, вся подалась к нему.
   - Ну слава Богу! Что с вами, вы ранены?!
   - С чего ранен-то! По темноте шел, на сучок напоролся!
   - А он?..
   Селиванов повесил ружье, скинул куртку, вернулся к порогу, протер сапоги и подошел к ней.
   - Ты обо всем этом не думай! Вон как тростинка стала. А с ним все в порядке! Договорились! Он сам по себе, мы сами по себе! Уехал в Иркутск. Вместе из тайги выходили.
   - Почему же проститься не зашел? - спросила она, вся настораживаясь и бледнея.
   - Говорит, дела... Кланяться велел...
   Она посмотрела ему в глаза, и Селиванов съежился.
   - Вы говорите неправду... Что-то случилось? Да?
   Селиванов по-бабьи всплеснул руками
   - Ну чего мне, крест целовать, что ли! Говорю, все в порядке! В Иркутске, сказал, зайдет навестить!
   Эта фраза была удачной, она изменила выражение ее лица, и только разбитый селивановский лоб да его глаза, не выдерживающие ее взгляда, мешали ей справиться с тревогой. Молчавший до того Иван вдруг сказал грубо:
   - Ну-ка, иди привяжи собак, а то мне весь огород вытопчут!
   Селиванов благодарно взглянул на него и поспешно вышел, Иван - за ним.
   - О чем речь? - спросил Иван.
   Селиванов замялся.
   - Да был там еще один...
   - Ну?..
   - Чего ну! Был да сплыл... Больше нетути! - зло ответил Селиванов.
   - Говори толком!
   Селиванов потрогал рукой лоб, взглянул на Ивана.
   - А может, тебе не все знать надо, Ваня?
   - Все равно узнаю!
   "Сходит на Чехардак и догадается! Дождем не пахнет... Кровь на траве... Могилы..." Он вздохнул и сказал виновато:
   - Шлепнул я его!
   Иван резко схватил его за грудки.
   - Ты еще не нашлепался? Да?
   - Не хватай! - обозлился Селиванов. - Я тоже жить хочу! Если б не я его, то он меня... Девку он хотел в свое дело взять, а я не дал! Понял?!
   - Какую девку?
   - Отпусти, говорю! Какую! У тебя что, двадцать девок в доме?
   Иван отпустил, недоуменно уставившись под ноги. Селиванов поправил рубаху, высморкался.
   - Это мне он вскользь врезал, и то чуть башку не расколотил. Тебе револьвер к морде не подставляли? А? Ну так нечего за грудки хватать! А то ишь какой справедливый! Тот тоже меня хватал, да отхватался!
   Селиванов пошел в дом. Иван за ним. Их долгое отсутствие и нахмуренные лица снова насторожили Людмилу. И пока Селиванов умывался, ел, пил чай, она смотрела на него молча и выжидающе.
   - Завтра в Иркутск поедем, - сказал Селиванов. Она не ответила. Ей было все равно, где быть и куда ехать.
   - Нешто в городе поправишься! - пробурчал Иван.
   Потом они с Иваном перекинулись фразами о том, о сем, и когда уже Селиванов совсем было успокоился, Людмила подошла к нему вплотную, так что он вынужден был подняться с табуретки, и потребовала тихо, но решительно:
   - Расскажите мне все!
   - Ну вот! - ахнул Селиванов. - По-новой бабка пошла курей считать. Я ж говорил...
   Но под ее взглядом голос его перешел на невнятное мычание, он замолчал, облизывая губы, умоляюще глядя на Ивана. Тот сидел в стороне, не подымая глаз. Селиванов беспомощно плюхнулся на табуретку.
   - Он жив? - спросила Людмила.
   Тут бы и подхватить, раз она еще надеется, да сочинить чего-нибудь, но в мозгах - студень бараний.
   - Да говорите же!
   - Не рви душу человеку, коли врать не умеешь! - угрюмо сказал Иван. Людмила быстро обернулась к нему, испугом зашлось ее лицо.
   - Шлепнул он его! - ответил Иван на ее молящий взгляд.
   - Как... шлепнул?!
   - У тебя что, язык отняло?! - взревел Иван. - Я за тебя говорить не обязан!
   - Ну, это...- виновато заспешил Селиванов. - Бить он меня начал, с револьвера стрелял... он в меня, я в его... ну и... того...
   Она как-то странно кивнула головой и отошла к окну.
   Он подбежал к ней.
   - Погибла б ты с ним! Ни за что ни про что! А какое его дело и правда его какая, про то ни ты, ни я не соображаем! А тебе жить надо!
   - Вы тоже недобрый... - проговорила она так тихо, что Иван не услышал.
   - О том после судить будем! - Селиванов отошел, надел куртку, кинул на голову картуз.- Дела у меня... к вечеру приду...
   Хлопнув обеими дверьми, плюнув на заскуливших собак и пнув ногой калитку, направился он, куда глаза глядят, поперек чащи рябиновой. Но скоро понял, куда: к тетке Светличной.
   - Андриян Никанорыч! - всплеснула руками Светличная. - Господи! Ну как там?
   - Самогон у тя есть?
   - Сконча...а...ался! - простонала она.
   - Глотка горит! Есть али нет, говори! А то в магазин пойду!
   Всхлипнув, она провела его в горницу. Селиванов протопал через кухню и сел за стол, покрытый вышитой скатертью.
   - Отмучился, значит! - вздохнула Светличная.
   - Кто отмучался, а кто нет!
   - Крест-то хоть поставили на могилке?
   Селиванов махнул рукой. Отстань, дескать! Она фартуком вытерла глаза, подошла к массивному буфету и вытащила двухлитровую бутыль. Принесла картошки вареной, огурцов соленых, луку. Поставила хлеб, стаканы.
   - Помянем!
   - Царствие ему то самое! - буркнул Селиванов и выпил, не поморщась. Она тоже выпила четверть стакана. Потом они молча жевали огурцы.
   - Лоб-то чем?..
   Он отмахнулся.
   - Сиротку куды девал?
   - Пристроил...
   Он налил себе еще, выпил и понял, что бесполезно: сколько ни пей, душе легче не станет...
   - А что если девку за Ивана Рябинина отдать? А?
   Пришла же в голову глупость! Он ожидал, что Светличная замашет руками, возмутится, - он даже хотел этого. Но она сказала по-другому.
   - Ежели полюбятся, так чего ж! Он мужик надежный!
   - Да нешто она за мужика пойдет! Благородиева дочка! Ты - того...
   Обидно стало до слез. Он резко отставил бутылку.
   - Хреновый у тебя самогон!
   - Давешний, - охотно согласилась Светличная.
   - Муж-то у тебя хохол был, что ли?
   - Хохол, - вздохнула она.
   - Не люблю хохлов! - задирался Селиванов.
   - Всякие бывают...
   - За меня пойдешь? - спросил, будто между прочим.
   Она покачала головой.
   - А чего? Еще и детей будем иметь!
   Она потупилась.
   - Бесплодная я... Оттого и муженек ушел...
   - Пошто ж так! - сочувственно сказал Селиванов, не скрывая разочарования.
   - Бог знает...
   Он схватил бутыль, налил по стаканам. Выпили и снова молча жевали картошку с огурцами.
   - Вот ты мне скажи: человеку добро делаешь, а он тебя недобрым обзывает, почему так? А?
   Она склонила голову на бок и, покачиваясь, тоненьким голоском тихо затянула песню:
   Не пойду сегодня в церковь,
   Будут милого венчать...
   Я не выдержу, заплачу,
   Будут люди замечать...
   - Нет, вот ты скажи: человеку добро сделал, смерти в рыло глядел, а он тебе говорит: недобрый, дескать...
   Зазвенели колоколы,
   Мил с другой венчается!
   Ой, подружки вы, подружки!
   Жизнь моя кончается!
   - А другой и ухом не повел, а в добрые попал! Это как, а?
   - Обидел тебя кто?
   - Кто меня обидел, тот... увидел! Чего с тобой толковать!
   Он навалился грудью на стол и то ли песню замычал какую-то, то ли просто заскулил по-пьяному. Так и заснул за столом. И когда Светличная волокла его на кровать, сапоги стаскивала и на бок заваливала, даже голосу не подал. Сама она залезла на печь, задернула занавеску и долго в темноте плакала...
   Утром, отказавшись от чая, побитой собакой выскользнул Селиванов из дома Светличной и почти побежал к Рябинину. Там его ждала оплеуха. Сначала Иван не очень уверенно предложил Людмиле пожить еще несколько дней у него. Селиванов не обратил внимания на его слова. Но потом! Людмила сказала коротко и определенно:
   - Не поеду!
   Иван от радости залился краской и стал противен Селиванову до нетерпения. Он плюнул, кинул за спину мешок, ружье - за плечи и, не прощаясь, ушел. В тайгу.
   В его отсутствие и случилось то самое утро, когда кто-то из деревенских, проходя тропой мимо рябининского дома, увидел на крыльце светловолосую царевну, а около крыльца - онемевшего, ошалевшего егеря...
   4
   Совсем стемнело, а старик Селиванов все еще сидел на колодине вблизи рябининского дома. Но вот в фигуре его наметилось какое-то движение: он фальшиво закашлялся, заохал, неохотно поднялся. И вдруг решительно, твердо направился к дому, в единственном, освобожденном от досок, окне которого уже мерцала желтым светом лампа.
   От того места, где когда-то была калитка, в сплошных зарослях кустарника и сорняков появилась прорубленная, вскопанная и плотно утоптанная дорожка до крыльца, тоже чуть подправленного, ровно настолько, чтобы не переломать ноги.
   Селиванов постучал сначала рукой, приставив ухо к двери. Затем рукоятью трости. Когда послышался скрип внутренней двери и шаги, он отступил на шаг и сгорбился сильней прежнего. Дверь подалась внутрь. Селиванов ахнул и отпрянул на самый край первой ступеньки. На пороге стоял седобородый старик.
   - Чего? - спросил он спокойно и равнодушно.
   Селиванов зашмыгал носом, делая непонятные жесты руками, но и слова не вымолвил, пораженный видом Рябинина.
   - Ну?
   - Не узнаешь, Иван? Это я, Ваня! - сказал, он наконец, тихо и взволнованно.
   Рябинин смотрел спокойно, и не понять было: то ли вспоминал, то ли не хотел вспомнить... Но вот отступил внутрь, не убирая руки с двери.
   - Заходи!
   Селиванов притворился, что не понял ответа, и дождался, пока тот повторил.
   Он тщательно вытер ноги и прошел через сени в избу. За порогом снова пораженный замер. Посередине такой густой черноты стен, потолка, пола и воздуха, что даже лампа ее не рассеивала, в центре, словно принявшая в себя всю слабую силу керосинового пламени, висела или, вернее, парила икона, а лик на ней (что и привело Селиванова в онемение) был писаной копией того, кто впустил его в дом и кто был некогда Иваном Рябининым. Степень сходства могла быть и плодом воображения пораженного Селиванова, к тому же Рябинин раньше бороды не носил. Но само сходство, несомненно, было. И в черных сумерках еще неожившего дома казалось, что вокруг нет ничего, кроме лампы, висящей в черной пустоте, и двух ликов. Селиванову стало не по себе. Он вдруг перекрестился, но не завершив креста и будто спохватившись, стал поправлять пиджак. Смущение его и суету хозяин дома заметил, но не отозвался. Он стоял возле стола, рядом с лампой и образом, словно для того, чтобы Селиванов уловил жутковатое сходство. На нем была рубаха навыпуск, перекрытая белой бородой, серебрившейся в свете лампы каждым волоском. На голове - необычный расчес волос, во всей фигуре - особый уклон плеч. Но главное - лицо. Оно было не просто спокойное, а как бы нездешнее, несущее в себе такие тайны, которых ни касаться, ни разгадывать было нельзя.
   - Проходи!
   Будто и не раскрыл рта Рябинин, - усы и борода скрыли движение губ, а голос как из-за спины его вышел. Селиванов трусливо крякнул и засеменил к столу, не отрывая взгляда от хозяина; наткнулся на скамью и, как слепой, нагнувшись, обшарил ее руками.