- Здравствуй, Иван! - сказала она, когда он сел рядом. - Не узнаешь, конечно!
   Рябинин присмотрелся.
   - Светличная никак!
   Она горько вздохнула.
   - Девку прогнала, чтоб поговорить с тобой! Сами-то место уступить не догадаются! Что хорошего видел, Иван, в далеких местах?
   Он удивился такому вопросу. Ведь знала же, где он был! Может, оговорилась? Но нет. Светличная хотела знать, что хорошего бывает в плохом месте.
   - Да как тебе сказать...
   А сказать, и верно, не легко. Что хорошего?! Да ведь ничего, если меркой человеческого счастья примеряться.
   - Да-а-а! - протянула она, будто поняла, как нелегко говорить ему. Похоже, не озлобился ты?
   - Не знаю, - честно ответил он. - Когда кажется, что не озлобился, а когда - нехорошо на душе бывает, оно вроде бы не злоба, а нехорошо...
   - В Бога уверовал там?
   - Откуда знаешь?
   - Вижу.
   Он посмотрел на нее с любопытством.
   - Я вот с церквы еду, из Слюдянки. Батюшка проповедь читал, говорил, тайгу беречь надо, костры попусту не палить, потому как тайга есть Богом данное благо людям! О жадности говорил, через которую тайга порча бывает... Хороший батюшка!
   Рябинин кивнул. Да, не все так просто было для него в этом деле. Привыкший чувствовать Бога через силу молитвы, через волю свою, боялся он церкви, где тесно и душно; а главное, боялся услышать из уст священника что-нибудь непрямое и неправое, боялся обиду получить за Бога, если нечистоту увидит в святом месте. Один на один с иконой - это привычно, икона чиста и свята, в ней образ Божий Божьей благодатью запечатлен!
   Ту икону, что теперь повесил в доме, подарил ему один мученик за веру, хранивший и прятав-ший ее несколько лет, как потом хранил и прятал ее Рябинин, правда, недолго - меньше года оставалось ему до выхода. По закону ничего нельзя уносить на волю, что в неволе нужнее. Неписаный закон. Но старец велел спасти икону, потому что доносы были и искали ее уже по всем возможным тайным местам. А не так уж их много в лагере... Через подкупного надзирателя вышла икона за проволоку, и унес ее Рябинин.
   - Скажи, Ваня, - зашептала Светличная ему в пиджак, - ты больше моего видел да слыхал, власть-то нынешняя, она что, антихристова али как? Всяка власть от Бога опять же... А эта?
   - А сама-то как думаешь? - только и нашелся ответить Рябинин.
   - Так по-разному понимать можно! Поначалу вроде бы ясно было. Против Бога бунт... А ежели так, то больно долго что-то, и не понять, то ли бунт, то ли власть... Батюшка о том не сказывает! Говорит, против Бога не ропщите, дескать, все в руце Его! А может, антихрист уже и крылья расправил, и клюв почистил, а Богом уже меч занесен для Суда! Господи, хоть бы помереть успеть!
   - Успеешь! - усмехнулся Рябинин. - Антихрист или нет, про то ничего не знаю, только не на короткое время времена наши! Дай Бог внукам разобраться, что к чему!
   И сразу вспомнил внучонка своего, что пугался одного его вида. И ничего ни в нем, ни в родителях внучонка, ни в единой черточке мира ихнего не намекало Ивану на то, что суждено внуку Ивана Рябинина понять самую главную тайну из всех тайн человеческих. Но опять же, кто знает пути? Они неисповедимы...
   - Что говоришь-то? - прослушал он слова Светличной.
   - Про Андрияна говорю, дружка твоего! Берег он дом твой. Ждал тебя. Смятенный он человек, помоги ему!
   Рябинин промолчал. Наверное, потому, что не уверен был, нуждается ли Селиванов в помощи. А еще - сомневался в том, что хоть и обрел он веру в Истину несомненную, да тверже ли сам на ногах стоит, чем его "смятенный" друг. Словно и не пригнулся к старости пройдоха Селиванов, а напротив росту в нем вроде прибавилось, по крайней мере, в глазах Рябинина.
   - Сама-то как прожила? - спросил он Светличную.
   Она хлопнула безресничными веками, шевельнула высохшими губами, повела острым плечом и виновато взглянула на Рябинина.
   - Не знаю... Не заметила, как прожила! Какая жизнь у бабы одинокой? Да ведь живешь-то не в лесу, люди кругом, с людьми без дела не проживешь. Может, заглянете ко мне с Андрияном? Он-то заходил ко мне. Тоже бобыль... Шибко убивался он, что женку твою не сберег! Я ведь ее тоже знала. Ранее тебя. И отца ее...
   - Знаю, - ответил Рябинин. - Добрая ты женщина! Заходи и ты ко мне, рад буду!
   Показалась деревня. Рябиновцы проталкивались к выходу. Рябинин со Светличной поднялись тоже. Он взял ее тяжелую сумку. Приноравливаясь к ее старческому шаркающему шагу, проводил до дома, зайти однако отказался и заспешил через рябинник к себе.
   Из недалекой густоты леса доносились до него звуки и запахи, волнующие и тревожные. Он понял, почему не спешил в тайгу, почему лишь косился с крыльца в ту сторону, даже не вгляды-вался как следует, будто одергивал себя. Понял! Не уверен он в себе, в ногах своих, в руках, столько лет ружья не державших, в глазах, - кто знает, какое зрение его нынче, не проверялся ведь. А что может быть страшнее неспособности к таежному делу!
   И вот теперь только, хотя и остались страхи, нестерпимо потянуло на старые места, на полуза-бытые тропы, в заброшенные зимовья. Первые годы в неволе сколько ночей пробродил он тайгой, сколько мысленно шагал привычными таежными путями, припоминая каждый поворот, и дерево, и камень на повороте, и ручей, и камешки на его дне...
   Так он и дошел до своего дома - глазами в тайгу, даже шея устала. "Завтра!" - решил от твердо. И собак кормил как положено - за день до серьезного таежного дела, и разговаривал с ними, обещал им волю вволю, а собаки понимали, волновались и ели плохо.
   Селиванова ни разу не видели в Лучихе при таком шике - при костюме, в белой рубашке да еще в полуботинках. У знакомых (а незнакомых там не было), что здоровались с ним, округлялись или суживались глаза, в зависимости от природы каждого, и смотрели ему вслед, и меж собой переглядывались, если их оказывалось двое или более. Последние годы как виделся Селиванов людям? В старье, с тростью, кряхтящий, охающий. Понимали, что притворяется, но привыкли к притворству. И вдруг он шпарит, как молодой, по деревне, разодетый, как фраер, без всяких тростей, а на лице - будто дичь нагоняет!
   Сам Селиванов видел, какое он производит впечатление, но только ухмылялся про себя довольно и забывал тут же, потому что голова его трещала от мыслей таких трудных, что даже в затылке заломило.
   "Что ж это такое!? - думал он. - Неужели Ивану Рябинину еще не все кары небесные отпущены! Неужели мало еще! Пусть этого не будет!" - твердил он искренне, но так же искренне хотел знать правду.
   Что мог он вспомнить о том парне, на поиски которого кинулся в Лучиху? Появился он в промхозе лет пять назад. В первую же неделю ни разу не пришел трезвым на работу. Так слышал Селиванов. Хотели уволить его, но сначала не было замены, а потом обнаружилось, что в той куче металлолома, которая именовалась промхозовским трактором, он разбирается толково, и что нетрезвость есть его нормальное рабочее состояние. Оказался парень в общем-то покладистым и уступчивым, по пьянке слишком не задирался, хотя и тогда уже зубы у него были наполовину выбиты. Что до синяков, всегда присутствующих на лице, то получал он их от трактора: была у него редкая способность непременно хоть раз да стукнуться обо что-нибудь лицом, а уж когда лез в тракторные потроха за капризом, то матюговые его проклятия какому-нибудь магнету были громче тракторной пальбы, и появлялся он на свет с большим прищуром на один глаз или с лиловым рогом на лбу. Не парень это был, а умора куриная! Лично Селиванов его даже как-то за живое существо не принимал, а как прикладность к трактору, тем более, что и тракторист и трактор одинаково жили на горючем.
   Баламут, тракторный балда, как он жил, где жил, откуда взялся, никто толком не знал да и никого это не интересовало. Никто не называл его по имени, говорили просто: "Где этот, с трактора?" Отвечали: "За трактором валяется!"
   На лице его всегда была глупая улыбка и похоть до водки. Похоже было, что ничего его в жизни более не беспокоило кроме того, где еще выпить. И ни о чем он долго не мог говорить, чтоб не вспомнить, сколько "давеча" "зажрал" и где б еще малость... Работал он ровно столько, сколько нужно, чтоб всегда иметь на выпивку. Не работая, он только спал. А если не было работы в промхозе и не было калыма, то ходил и навязывался, то есть гонял трактор по деревням, предлагая привезти, увезти, вспахать, раскорчевать или просто покататься.
   Всегда в рванье, всегда в мазуте, он был ходячим анекдотом. Селиванов, собственно, только раз имел с ним дело, и кончилось тем, что этот балда отстрелил себе палец из его мелкашки. Фамилия тракториста тоже была анекдотом. Он прозывался Оболенским. Зная, какое впечатление производит на людей, особенно чужих - дачников и туристов, - представлялся всем и без надобности. Теперь его фамилия оборачивалась для Ивана Рябинина болью. Селиванов успел. Трактор стоял на лужайке напротив конторы. Оболенский валялся на траве рядом с трактором. Увидев Селиванова, ошалело приподнялся.
   - Селиваныч! Никак жениться собрался?
   - Куда наряд? - быстро спросил Селиванов.
   - Никуда пока. А чего?
   Глаза его забегали - калымом пахло. Селиванов опустился перед ним на корточки. От Оболенского перло профессиональным перегаром алкаша. Селиванов поморщился.
   - Дело есть!
   - Полбанки! - тут же откликнулся тракторист.
   - Будет тебе столько полбанок, сколько захочешь!
   - Не! Сперва пол банки, а после - разговор!
   - А если сперва по шее? - дипломатично спросил Селиванов.
   - Но-но! - чуть отодвинулся тот. - У меня шея не казенная!
   - Тебя как зовут?
   - Меня-то? А чо? Ванька!
   У Селиванова захватило дух. Он зажмурил глаза и так, с закрытыми глазами, спросил еще:
   - А по батюшке?
   - Гы! - удивленно отозвался Оболенский. - Иваныч!
   - Родители-то где живут?
   - Да иди ты! Чего пристал? Детдомовский я... Говори дело и гони полбанку!
   - Со мной пойдешь, - сказал Селиванов, подымаясь и разминая затекшие ноги.
   - Куда идти-то?
   - К тебе сперва. Переоденешься, умоешься. Дело будет чистое.
   Оболенский онемел от изумления, потом замычал:
   - Не-е-е! Украсть, да? Я это дело в гробу видал!
   Селиванов презрительно осмотрел его с головы до ног.
   - Да нешто ты украсть можешь! Чтоб красть, мозги надо иметь!
   - У тебя больно много мозгов! - обиделся тот. - Кончай темнить, говори дело!
   - Я и говорю. Дело чистое. Помочь человеку надо. А в таком виде тебя разве в дом пустить можно?!
   - А чо трактор? - никак не мог взять в толк Оболенский.
   В барак, где он жил, Селиванов не зашел, присел на завалинку и остался ждать, пока оболтус приведет себя в порядок, если это возможно.
   Думы, одна печальней другой, как медленные волны, наплывали и откатывались, и наплывали снова. Может быть, не нужно ничего этого делать? Что путного выйдет? Ивану - лишняя боль... Нет, это только подумать, как судьба обошлась с Иваном! И за что бы? А что ж Иванов Бог? где ж Его мудрость к человеку! Если бы так случилось с ним, Селивановым, куда ни шло... А с Иваном - нешто это справедливо? А может, не надо...
   Селиванов поднялся с завалинки. Еще мгновение, и он бы отказался от затеи, но появился Оболенский. Был он в чистых мятых брюках, в такой же рубашке. Но вид его, хоть он помылен и даже причесался, едва ли изменился к лучшему. Чувствовал он себя не в своей тарелке, а руки его вообще не отмылись, и он не знал, куда их девать. Только непреодолимое желание получить "полбанки" принудила его совершить над собой такое насилие.
   - В Рябиновку поедем! - сказал Селиванов.
   - А трактор?
   Без трактора он не мыслил себя.
   - Пойдем к одному человеку, - продолжал Селиванов. - Сколько раз матюгнешься там, столько раз потом по шее получишь! Понял!
   Оболенский скис.
   - Если не матюгнешься ни разу и никакой хреновины пороть не будешь, пою тебя неделю.
   Тот оживился, хотя не без сомнения и тревоги. Они пешком дошли до развилки на Рябиновку, километра полтора. Шли молча. Молчали и в попутке. Молчали в магазине сельпо, где Селиванов взял бутылку, чем разочаровал Оболенского до меланхолии. Через всю деревню прошли к рябининскому дому.
   - Дело есть, - буркнул Селиванов на вопросительный взгляд Ивана. Приготовь закусь.
   Оболенскому налил полный стакан, себе и Ивану чуть-чуть. Выпили и закусили молча. Селиванов все никак не решался начать разговор, косился на Ивана и ежился.
   - Значит, как, говоришь, тебя зовут по имени-отчеству?
   - Да ну тебя с отчеством! - весело огрызнулся парень.
   - Говори, коли спрашивают! Постарше тебя люди сидят!
   - Иван Иваныч! Гы!
   Представлять себя в имени-отчестве ему было искренне смешно.
   - А фамилия твоя, стало быть, это, фу ты, черт! Заклинило в мозгу!
   - Ну Оболенский!
   Мельком взглянув на Ивана, Селиванов увидел, как побелели его губы и помертвели глаза.
   - Мамку с папкой не помнишь, значит?
   - Я ж тебе сказал - детдомовский!
   - А место рождения как в паспорте указано?
   - Написано - в Иркутске, только я там и не бывал. Детдом в Заларях был, а курсы в Черемхово кончал, после сюда послали...
   Он кидал взоры на недопитую бутылку, но Селиванов делал вид, что не замечает.
   - Пьешь давно?
   - А чо! Я на свои пью, не на ворованные! Кому плохо?!
   - Когда пить начал, спрашиваю?
   Голос Селиванова был угрюмым, Оболенский вертелся под его взглядом, а в сторону Рябинина даже не смотрел.
   - В детдоме пили... - ответил он робко.
   - Чего, там все, что ли, пили?
   - Ну, не все... - и не вытерпел. - Ну чего с допросом пристал! Говори дело!
   - Пойдем! - Селиванов встал. Они вышли во двор, Селиванов осмотрелся вокруг.
   - Вишь поленницу? Нехорошо стоит. Надо к тому забору перетаскать, чтоб ветер не порушил. Литр за мной, как сделаешь!
   Оболенский даже рот раскрыл от удивления.
   - Ты чо, Селиваныч, того? Зачем мыться заставил?
   - Какое твое дело! - закричал Селиванов. - Хошь литр иметь, - делай, что говорят!
   И вернулся в избу. Рябинин сидел, обхватив голову руками. Когда Селиванов сел рядом, поднял голову,спросил тихо:
   - Неужто правда, Андриан?
   - Вот какая штука, Ваня! Пригляделся я к нему сегодня... Похож он на мать. Испохаблена морда свинской жизнью, а все равно похож! Только пошто ж она ему свою фамилию прописала? Хотя опять же: твою-то еще хуже - враг народа... - Покачал головой. - Вот какая она, жизнь наша! Да чтоб я перед ей башку склонял?! Надо думать, Ваня, Бог твой, ежели Он правильный, когда-нибудь пошлет на ее потоп смертельный, потому что не жизнь это, а б... Когда война была, тут кое-кто шипел: дескать, вот кара идет... Я и тогда понимал: не человеческого ума дело - судить эту жизнь, потому что сотворена она не руками человеческими!
   Он сердито взглянул на икону над Ивановой головой.
   - Ну что делать, Ваня? Ведь можно его еще вернуть к человеческому облику! Ведь того не может быть, чтобы порода напрочь протухла в человеке?
   - Ошибка, может? - без всякой надежды сказал Иван и сам же отмахнулся от этой мысли. - Неужто сына нашел? А если нашел, так ведь это ж сын! Мой и ее... Открыться надо!
   - Не спеши. Не сразу это делать надо. Видишь, алкаш он... Попробовать бы оторвать от него бутылку сперва.
   - Постой! - встрепенулся Рябинин. - А годов ему сколько? Когда родился? Ему нынче сколько должно, а? Двадцать пять? Так?
   Селиванов громыхнул табуреткой и выскочил во двор. Вновь перепачканный смолой и берестой, Оболенский таскал поленья от забора к забору и как попало складывал их.
   - Слышь ты! Ты какого года рождения будешь?
   - Чего?
   - Сколько лет, говорю?
   - Двадцать пять! А чо?
   - Ничо! Поленницу кладешь, как дите молокососное!
   Селиванов повернулся и хлопнул дверью. Снова сел рядом с Иваном.
   - Значит, он?
   - Он, Ваня!
   - Что он там делает?
   - Поленницу таскает с места на место.
   Иван положил ладони на стол и выпрямился.
   - Какой ни есть - сын мне! Стало быть, объявиться надо!
   - Ну, не спеши, говорю! Давай сбегай в тайгу пока, а я с ним повожусь, присмотрюсь, авось отскребу что путное в душе! Не может порода пропасть вчистую!
   - Так разве... - заколебался Иван.
   - А я что говорю, - подхватил Селиванов. - Все равно парня подготовить надо!
   - Пойдем посмотрю на его еще!
   - Посмотри, - ответил Селиванов, поднимаясь.
   Поленница, которую складывал Оболенский, приобретала такой отвратный вид, что Селиванов не удержался, чтобы не сплюнуть.
   - Во бестолочь!
   И вдруг испуганно взглянул на Ивана. Ведь отец! Придержать язык надо. Но никак не привя-зывался этот баламут к Ивановой бороде. А к жене его лебедушке, какой помнил ее Селиванов, а уж к деду-офицеру (и подумать только!)? Срамота одна! А те, в городе, разве признают его за родственника? Ничего себе братец для сестрички выискался! Хоть бы поленница не рухнула, пока все перетащит! И понял - рухнет. Еще две-три охапки - и непременно рухнет!
   - Хорош! Кончай! - крикнул, не скрывая зла. - Отработал! Кончай, говорю! Оставь эти на месте!
   Оболенский пожал плечами. Глядел недоуменно на стариков. Иван спустился с крыльца, подошел к нему вплотную, печальный, суровый.
   - Спасибо!
   - А я не за спасибо! За спасибо медведь вкалывает!
   Иван смотрел на него все так же печально, и парень сник малость.
   - Да нет, я могу и так... подумаешь, полешки таскать...
   Не очень искренне это прозвучало, но Селиванов заметил, как оттаял взгляд Ивана. Даже в фигуре легкость появилась... А вообще-то с какой стати парню чужому дрова таскать?..
   - Спасибо! - еще раз сказал Иван и пошел в избу. Проходя мимо Селиванова, взглянул как-то виновато.
   Селиванов вынул десятку из кармана, подал Оболенскому.
   - Сколько даешь-то? - засопел тот.
   - Червонец.
   - А за что червонец? За три полена?
   - А ты сколько хочешь?
   Парень плюнул, выругался.
   - Иди ты... Не надо мне ничего. Темнишь! Мыться заставил... Теперь червонец за три полена даешь! Чо тебе надо от меня?!
   Селиванов немного растерялся.
   - Видишь, хороший человек один живет! Четвертак ни за что отмотал! Дрова понадобиться могут, или еще что... Будешь катить мимо на тракторе, загляни...
   - Так бы и говорил сразу, - успокоился Оболенский, нетерпеливо захрустев десяткой. - Это можно! Я в Рябиновку каждый месяц хоть раз, да катаюсь! Будет дед в ажуре! А как это - четвертак ни за что? - усомнился он.
   - Гуляй, - махнул Селиванов. - Будет сухо в глотке, приходи ко мне, размочу!
   - Иди ты! - расплылся в удовольствии Оболенский. - Но ты даешь! А все говорят, что ты жмот!
   - Говорят, - зря не скажут! Гуляй! И он выпроводил его за колодец.
   Рябинин пошел в тайгу один. И как ни отговаривал его Селиванов, пошел на свой бывший участок, хотя знал - участка по сути нет, по самой его сердцевине ведут высоковольтную, а это значит: зверье вон, и тайге язва, порежут не только угодья и тропы, но и ручьи и роднички! Ветер-сквозняк да вонь машинная...
   Шел как во сне, в том постылом лагерном сне, когда ночь не отдыхом бывала, а пыткой. И сейчас казалось, что спит, и непременно проснется в тот миг, когда останется десять шагов до какого-нибудь зимовья, или когда ружье вскинет на добычу, или просто на душе радостно станет от встречи со знакомым местом. И до того сильно было это ощущение сна, что иногда останавли-вался Рябинин поперек тропы и говорил что-нибудь громко, чтобы голос свой услышать, но все равно слышал его будто со стороны, как раз, как во сне и бывает, качал головой удивленно и шел дальше. Останавливался как вкопанный, если вдруг узнавал камень или - еще того чуднее - пень (ведь сколько лет прошло!); и наоборот, чуть не бегом бежал, когда догадывался, что впереди поворот тропы направо или налево, а там спуск малость или подъем, и когда все так и было, говорил себе: "Ага! Ишь ты! Помню!" Хмурился, если попадалась незнакомая развилка. Это значит, тропа, что поменьше - молодая, без него уже вытопталась, и неприятно это было, и ревность просыпалась к чужому, кто ходил здесь без него, как будто на то прав не имел.
   Не нашел одного родничка, другого. Пропали... Это бывает в тайге. Зато появились другие, но он из них не пил. Ко всем голосам тайги прислушивался особенно, они ведь ни в чем не измени-лись, и он узнавал их все, и каждую тварь голосящую называл вслух ее именем.
   Было самое начало осени, первые дни ее, и матерой тайги она еще не коснулась; лишь чуть вялой стала трава на редких лужайках, и не было зноя, и небо чуть утратило яркость; а во всем живом и растущем чувствовалась не то чтобы сонливость, а скорее покой и тихая созерцатель-ность, когда после долгих и важных хлопот выпадает, наконец, желанное время, чтобы осмотре-ться благодушно и доброжелательно вокруг и сказать себе: не так уж все плохо вокруг, и сам не так плох, а впереди, кто знает, еще, возможно, немало доброго и радостного.
   Бывший участок Рябинина не был кедровым. На сопках преобладала сосна, по вершинам - листвяк, червяком изъеденный, в распадках - мешанина из хвоя и листов, и лишь вдоль ручьев из сплошного ковра бадана поднимались кедры-дубняки в два, а то и в три обхвата, часто с обломан-ными верхушками. Ветви их щедро были обсыпаны шишками. Никакой колот не стряхнул бы их, даже дрожь от удара не дошла бы до ветвей. Потому кедры эти человеком не трогались, а шишки висели до первых морозов и до первого сильного ветра (если не прилетала птица-кедровка, конечно). По ветру шишки падали в снег и сохранялись до весны подарком для белок и бурунду-ков, а то и для охотника, - кто откажется пощелкать орешки весной!
   В дубняках у ручьев всегда в полдень отдыхал глухарь. Не вспомнив о том, а лишь по неутра-ченной привычке Рябинин, подойдя к одному из таких мест, снял с плеча селивановский "Зауэр". Но не взорвалась тишина свистом и шумом глухариных крыльев. Лишь бурундук пискнул где-то в камнях у ручья. Участок был пуст.
   Рябинин облазил песчаную полоску вдоль ручья - ни одного следа не обнаружил. А за этим ручьем и начинался его бывший участок. С первых шагов по нему понял он, что зря не послушал Селиванова и пошел сюда. Еще до того, как попалась ему на тропе обертка от сигарет, а затем и кострище с безобразием вокруг, мысли Рябинина уже покинули тайгу и вернулись ко всему, от чего он надеялся укрыться хоть на несколько дней в таежных сумерках. Дочь, внук и... сын. Почему вышло такое? Что делать? Как жить дальше? В такой последовательности, потом в обратной, и наконец вразнобой прокрутились в голове думы. Отчего не может он принять решений? Почему смятение? Может, вернуться, поехать в Слюдянку в церковь, потом пост наложить строгий? И вот разумом уже знал, что именно так и надо поступить, но когда это понял, в тот момент и пошел дальше - угрюмый и поникший. И началось все к одному: человеческое беспутство в тайге; усталость в ногах; машинный шум за гривой; боль в спине; разграбленное зимовье, а вокруг пни на полста шагов. И схватила жажда за горло, да так, что язык к небу прилип.
   Ручеек, что когда-то любовно обложил он камнем, не то иссяк, не то вытоптан: еле-еле пробивается струйка тоненькая из-под кочки, и вода болотным застоем отдает. А вокруг - банки консервные, бумага, тряпки и вся человеческая нечистота. Но и этого мало. Дали какому-то выродку рода человеческого топор в руки, шел и сек одно за другим деревья из ненависти к красоте и свободе: на каждом, что устояло, засека хулиганская. Смолевыми слезами тихо плакала тайга, беззащитная, обезображенная.
   Рябинин стал на пороге своего зимовья, окинул взглядом развороченную печь, переломанные нары, выбитые окна и - отступил. Прислушался к машинному шуму за гривой. В той стороне тоже была у него зимовье-землянка, где когда-то Селиванов, желая ему насолить, разделал изюбря, да и попался; оттуда гнался за ним Рябинин и получил картечину в ляжку. Эта нога теперь более всего ныла. Но не в картечине было дело.
   Еще раз спустился он к бывшему роднику, черпанул ладошкой, чтоб губы смочить, и пошел в сторону машин - своими глазами захотел посмотреть людскую волю, словно испытать себя истязанием надумал. Вышел на вершину гривы и уже с нее увидел просеку, стрелой уходящую в горизонт, отвратительную в своей прямоте, будто острой косой - да поперек спины... Но возму-щения в душе не было, а лишь печаль... Прямо под ним два бульдозера елозили в тупике просеки, надсадно взвывали, словно одичавшие, голодные псы. Людей было не видать, и оттого жуть исходила от железных собак.
   Рябинин пошел на них. И чем громче становился рев, тем сильней стискивал он зубы. До ломоты в скулах.
   Появился он в самом тупике просеки. И люди онемели, увидев его. Это были мальчишки, сопляки примашинные, что рождаются в мазутных запахах, вырастают в лязге дизелей и посвяща-ются машинам на пользу человечества. Потому что оно без машин и шагу ступить уже не может.
   Когда ребята подошли к Рябинину удивленно-радостные, они показались ему сыновьями. И вот уж воистину чудо: он, не почувствовавший в Оболенском свою плоть и кровь (или так ему показалось?), вдруг ощутил родственность к этим чужим мазурикам. Ему захотелось сделать для них что-нибудь хорошее, сказать что-то доброе, чего не сделал и не сказал он сыну своему. Но он не знал, что надо сделать и сказать, и потому стоял и улыбался.
   - Вот это да! - воскликнул один, коренастый и широкомордый, щедро показав крепкие, редкие зубы. - Ты откуда, дед?
   - Из Рябиновки. А вы?
   - А мы с Тунки. Высокий вольт гоним. Тридцатый километр уже! - Парень оглянулся на своих и произнес восхищенно: - Вот это дед!
   Другой, видимо, старший из них, протянул Рябинину руку.
   - Дед, ты случаем не из сказки?
   - Точно, - сказал Рябинин, пожимая мазутную руку. Хотелось добавить: мол, не дай вам Бог в эту сказку самим попасть, да ни к чему это было.