Выйдя из своего управления, он отпустил шофера на эту ночь и сел за руль своего черного «Астон-Мартина». Выехал за черту города, чтобы под музыку мчаться на высокой скорости. Когда он понял, что и это перестало его захватывать, он при первой возможности развернулся, чтобы возвращаться в Париж. Стало быть, женщина.
   Не та самая – он больше не верил в ее существование. Просто женщина, любая. Иностранка. Незнакомка. Которая сегодня здесь, а завтра будет в ином месте – случайный секс в случайной жизни.
   Он проехал богатыми кварталами Правого Берега, глянул на ледовый блеск бриллиантов в открытом для посетителей зале де Шавиньи и направился в Пон-Неф вдоль набережной Августинцев.
   Прошлое навязчивым пульсом билось в его голове, рядом поблескивала Сена. А в нескольких улочках от него, в нескольких минутах езды, перед церквушкой остановилась высокая стройная девушка.
   Она наугад бродила по улицам, тоже прислушиваясь к прошлому. Теперь она остановилась и, подняв лицо навстречу солнечному свету, разглядывала стоявшее перед ней здание. Церковь Св. Юлиана Бедного. Она тоже бедна. В кошельке у нее ровно десять франков. Она улыбнулась.
   За церковью находился большой парк. Там играли дети. Она слышала их крики. Краем глаза она различила цвета их одежды. Красный, белый и синий. Американские цвета. Цвета независимости. Она в Париже почти неделю, а до этого была в Англии: три дня в Девоне, три дня с Элизабет, сестрой ее матери.
   Ей не хотелось думать об этих трех днях. Она ехала туда, исполненная надежд, тряслась в загородном автобусе по узким дорогам, вывертывала шею, чтобы скорее увидеть дом и сад ее матери. То самое место, которое мать на протяжении лет вызывала в памяти, так что после многих повторений Элен уверилась, что знает его: знает каждое дерево, тенистое местечко, где поставлены скамейки, выкрашенные белой краской; она вполне отчетливо видела фигуры людей, собравшихся там для ритуала чаепития.
   Но все было совсем не так. Дом был безобразен, и в Элизабет – она почувствовала это сразу – не было расположения к ней, а лишь старая злоба и старая ненависть.
   Она взглянула на церковь, на круглый арочный вход, и с усилием отогнала эти воспоминания. Она загнала их внутрь вместе с другими: о том, как Билли лежал мертвый, о ее матери и щелканье четок монахини, о Неде Калверте, том человеке с ружьем и о черном «Кадиллаке». Она не могла полностью освободиться от этих воспоминаний; ночью они оживали в ее снах, но днем было такое место в ее сознании, где их можно было вытерпеть. Там эти образы тоже воспроизводились, но они были отдаленными, как когда-то виденный фильм, как то, что произошло с кем-то другим. Она не позволяла им очутиться на первом плане сознания. Не позволяла. Она приехала в Париж – «самый красивый город в мире, Элен, красивее даже Лондона», – и он в самом деле был красив. Каждый день она ходила по нему пешком, в одиночестве совершая свои паломничества. И пока она ходила и смотрела, все было в порядке. Тогда она не дрожала и не плакала. Такое случалось, если только она слишком долго оставалась в одном месте и разрешала воспоминаниям прокрасться обратно.
   Начиналась ее новая жизнь, которую она так давно обдумывала и о которой мечтала. Она как раз думала об этом – позже ей это припомнилось – и именно в этот момент услышала шум подъезжающей машины.
   Это была большая черная машина, марку которой она не могла угадать, и она так никогда и не поняла, что она увидела раньше – машину или человека, который сидел за рулем. На секунду она подумала, что он обратился к ней, но осознала свою ошибку. Должно быть, это был голос какого-нибудь ребенка из парка. Она отвернулась, услышала, что машина подъезжает ближе, и повернулась обратно.
   На этот раз она посмотрела прямо на этого человека и увидела, что он глядит на нее и на лице у него выражение некоторой озадаченности, словно ему кажется, что он узнает ее. Это было странно, потому что у нее было такое же чувство, хотя тут же она поняла, что это просто смешно – она прежде никогда его не видела.
   С тех пор как она уехала из Оранджберга, она продолжала видеть мир с поразительной отчетливостью, словно все еще находилась в состоянии шока. Цвета, жесты, лица, движения, нюансы речи – все это было для нее ужасающе живо и ярко, и точно так же она увидела и этого человека, словно он медленно вышел к ней из сновидения.
   Машина, в которой он ехал, была черной, черным же был его костюм и его волосы. Когда она посмотрела на него, он слегка наклонился вперед, чтобы выключить мотор, а когда он выпрямился и снова взглянул на ее, она увидела в молчании, которое показалось ей оглушительным, что глаза у него темно-синие, как море в тени. Тогда она пошла к нему навстречу и остановилась у капота машины. Внезапно она поняла, что случится дальше, это понимание, словно молния, вспыхнуло в ее сознании. Ей показалось, что и он знает об этом, потому что лицо его на мгновение стало неподвижным и напряженным; в глазах была растерянность, словно он ощутил удар, некий неожиданный удар ножом, но не видел, как этот удар нанесли.
   Она что-то сказала, и он что-то ответил, – слова были совершенно несущественны, она видела, что он, подобно ей, понимает это; слова были просто переходом, необходимым коридором между двумя помещениями.
   Тогда он вышел из машины и приблизился к Элен. Она взглянула на него. Ей стало сразу ясно, что она полюбит его, она ощутила это ярко в своем сознании и почувствовала, как что-то внутри ее сдвинулось, переменилось и расположилось правильным образом.
   Она села в машину, и они поехали улицами Парижа посреди летнего вечера, и ей хотелось, чтобы эти улицы, езда и вечерний свет продолжались вечно.
   Он остановил машину у собора на Монпарнасе и обернулся, чтобы посмотреть на нее. Это был прямой взгляд, и ей сразу захотелось спрятаться, убежать куда-нибудь. Однако от людей можно было спрятаться и другими, более действенными способами; она выучилась им с тех пор, как уехала из Оранджберга. Она подумала о женщине в поезде, о других людях, которые ей встретились с тех пор. и о тех историях, которые она им рассказала. Она не принимала никаких решений; просто не нужно было, чтобы он знал, кто она такая, и чтобы об этом знал кто-либо вообще – пусть ее знают как женщину, которой она хотела стать, которую она собиралась, выдумать. Не Элен Крейг – Элен Крейг она навсегда оставила позади.
   – Знаете, вы не сказали мне, как вас зовут, – сказал он, бережно ведя ее за собой в переполненном ресторане.
   – Элен Хартлэнд, – ответила она.
   И после этого все стало очень сложным.
   Ее зовут Элен Хартлэнд, сказала она. Ей восемнадцать лет, она англичанка. Это имя, имя ее семьи, совпадает с названием деревни, поблизости от которой они жили в Девоне. Это недалеко от побережья, дом смотрит на море, и при нем замечательный сад. Он любит сады?
   Ее отец был летчиком, героем английских военно-воздушных сил, погиб в последние месяцы войны. Ее мать, Вайолет Хартлэнд, была писательницей, вполне известной в Англии, хотя романы, которые она писала, теперь вышли из моды. Она жила одна с матерью, которая умерла, когда ей было шестнадцать. С тех пор она жила у сестры матери. Неделю назад она уехала из Англии и, повинуясь порыву, приехала в Париж. Сейчас она работает в одном кафе на Бульварах, живет неподалеку от кафе вместе с одной француженкой, которая работает там же. Нет, она еще не решила, сколько она здесь пробудет.
   Все это она рассказала ему за ужином, спокойным, ровным голосом отвечая на каждый его вопрос, осторожно и обдуманно, явно не обращая никакого внимания на передвижения разных знаменитых и модных людей вокруг их стола.
   К тому времени они уже говорили по-английски, и ее голос завораживал Эдуарда. Он всегда очень чутко различал акценты; годы, проведенные в Англии во время войны, и его наезды туда в послевоенное время выработали в нем способность определять, откуда родом тот или иной англичанин или англичанка, с такой же точностью, как если бы это был француз. Он знал, что в его собственном выговоре – когда он переходил на английский – вряд ли можно угадать что-нибудь иностранное. В его речи чувствовались следы оксфордской медлительности, а также протяжности, привитой ему Глендиннингом в старших классах перед войной. По произношению этой девушки он не мог судить ни о чем.
   У нее была необычная четкость и безупречность дикции – обычно такую безупречность можно встретить у тех, для кого английский – второй язык. Никаких примет местных влияний, при этом образованность, гармоничность, некоторая старомодность и поразительное отсутствие принадлежности к какому-нибудь классу. Он ничего не мог сказать о ее выговоре на основании акцента, фразеологии или сленга, и он ничего не мог сказать о ней самой.
   Для человека столь юного она была удивительно сдержанна. Но это не было попыткой произвести впечатление или даже понравиться. Она не кокетничала, не притворялась, что ей интересно, если это было не так. Она просто сидела, хладнокровная, в коконе своей безукоризненной красоты, и, может быть, не замечала, а может быть, была равнодушна к тому, что каждый мужчина в ресторане от двадцати до шестидесяти лет смотрел в ее сторону с того момента, как она появилась в зале.
   Она выпила два бокала вина, от третьего отказалась. Когда официант обратился к Эдуарду, назвав его титул, она взглянула на него своим спокойным взглядом серо-голубых глаз – и ничего больше. Может, она слышала о нем, может, нет, ему было трудно судить об этом.
   Когда они закончили есть и пили кофе, она поставила чашку и посмотрела на него.
   – Это очень знаменитое место, не так ли?
   – Очень, – улыбнулся Эдуард. – В двадцатые и начале тридцатых годов это было излюбленное место писателей и художников. Пикассо, Гертруда Стайн, Хемингуэй, Скотт Фицджеральд, Форд Мэдокс Форд… Это и еще «Куполь» – они по-прежнему остро соперничают. Только теперь… – Он замолчал, поглядывая на шумную компанию в углу. – Теперь они состязаются за внимание кинозвезд, певцов и манекенщиц. Писатели ходят в другие места – кафе на бульваре Сен-Жермен, в частности. Там бывают, например, Сартр и Симона де Бовуар…
   – Я рада, что вы привели меня сюда. Спасибо.
   Она откинулась в кресле и внимательно оглядела огромный зеркальный зал, официантов в длинных белых фартуках, великолепную толпу. Мужчина за соседним столиком, глядя на нее, поднял с улыбкой рюмку, но она ответила ему ледяным взглядом. Эдуард наклонился вперед.
   – Вы здесь раньше не бывали?
   – О нет. Но я хотела бы побольше узнать о таких местах.
   Она сказала это с абсолютной серьезностью. Брови Эдуарда приподнялись.
   – Вы хотите изучить их?
   – Ну разумеется. И другие места тоже. И все прочее. Много разного.
   Она подняла руку и начала считать на своих тонких пальцах, по ее губам бродила слабая улыбка.
   – О кафе и ресторанах. О еде. О вине. О платьях – красивых платьях, как на той вон женщине. О живописи, архитектуре, книгах. О машинах. Домах. Мебели. Украшениях. Обо всем этом. – Она подняла свои чистые глаза и прямо взглянула ему в лицо. – Наверное, вам это трудно понять… – Она замолкла. – Вы когда-нибудь были голодны – по-настоящему голодны?
   – Очень голоден, думаю, да – раз или два.
   – Я чувствую голод по этим вещам. По всему этому. Я хочу знать о них. Понимать их. Я… в общем, я выросла в очень маленьком местечке.
   – И поэтому вы приехали в Париж?
   Эдуард посмотрел на нее с любопытством, потому что в ее голосе впервые послышались чувства. Словно тоже заметив это и тут же раскаявшись, она бегло улыбнулась.
   – Это одна из причин. И я прикладываю очень много сил. Знаете, чем я занимаюсь каждое утро перед работой и каждый вечер после конца рабочего дня?
   – Расскажите мне.
   – Я хожу по Парижу и смотрю. На рынки. Галереи. Дома. Церкви. И магазины, разумеется. В самые знаменитые мне ходить затруднительно, потому что я не так одета, но я смотрю на витрины. Разглядываю платья, шляпки и перчатки, и туфли, и чулки. Смотрю на сумочки и шелковое белье. Я уже была в «Вюиттоне», «Гермесе» и «Гуччи», а вчера я побывала около магазинов «Шанель», «Живанши» и «Диор» – их я оставила напоследок. Снаружи, конечно, никаких платьев не видно, для этого надо войти внутрь, поэтому я ограничилась знакомством с фирменными знаками. – Она смущенно улыбнулась.
   – Понятно. – Эдуард, растрогавшись и развеселившись, заколебался. – И что вам больше всего понравилось из того, что вы видели?
   – Это трудно сказать, – нахмурилась она. – Сначала все казалось безупречным. Потом я начала различать, чту мне не нравится – вещи с инициалами, вещи, в которых слишком много золота, вещи… те, что слишком крикливы. А больше всего – да, больше всего мне понравилась пара перчаток.
   – Пара перчаток?
   – Они были очень красивые. – Она слегка покраснела, – В «Гермесе». Очень простые, мягчайшие, серые. Облегающие запястье. У них здесь три складочки, – и она указала место на тыльной стороне ладони. – И у них маленький плоский простроченный бантик вот здесь, на границе запястья. Они были такие красивые.
   Я люблю красивые перчатки. И моя мать любила. Ей бы иметь их сотни…
   – Понимаю. – Эдуард взглянул на нее со всей серьезностью. Ее серо-голубые глаза встретили его взгляд с вызовом, словно она приглашала его сказать что-нибудь издевательское. Он опустил взгляд на белую льняную скатерть.
   – А драгоценности? – спросил он осторожно. – Их ведь вы тоже хотите изучить? Вы заглядываете в витрины ювелиров?
   – Иногда. – Она тоже опустила глаза. – Ваши я видела. Это ведь ваши, не так ли, на улице Фобур-Сент-Оноре?
   – Да, это в самом деле мои.
   – Я была там два дня назад. А потом пошла к «Картье». – В ее глазах появился озорной огонек.
   – И какая экспозиция вам больше понравилась? Моя или моего соперника?
   – Честно говоря, Картье. Но я так невежественна. Я ничего не знаю о камнях, об оправах.
   – А есть такой камень, который вы предпочитаете?
   – О да! Есть. Конечно. Мне нравятся бриллианты.
   – Они не обязательно самые дорогие… – Он внимательно наблюдал за ней. – Безукоризненный изумруд – темно-зеленый, какие теперь очень редки, может стоить дороже…
   – О, здесь дело не в стоимости… – В ее голосе появился оттенок легкого презрения. – Мне нравятся бриллианты, потому что они чистые. Без цвета. Потому что они одновременно холодны и горячи. Как огонь и лед. Бриллианты, которые я видела в… – Она запнулась. – Словно смотришь на свет. В самое сердце света. Вы, наверное, думаете, что я глупая.
   – Вовсе нет. Я сам думаю точно так же. Знаете ли вы, что у бриллианта есть одно любопытное качество, благодаря которому бриллианты не имеют себе равных среди других камней? – Нет.
   – Знаете ли вы, каково ощущение от бриллианта, если держать его в руке? Ощущение холода. Ледяного холода. Такого холода, что он обжигает кожу.
   – Огонь и лед?
   – Как вы и сказали. Именно так.
   Их глаза на мгновение встретились и застыли. Эдуард почувствовал, что голова его слабеет и начинает бешено кружиться, ему вдруг показалось, что он падает с огромной высоты, и это было долгое, страшное свободное падение, безрассудное опьяняющее, но и вселяющее ужас. Король пик, Королева бубен… В его сознании мелькнуло воспоминание о том, как Полина Симонеску гадала ему на картах, и тотчас исчезло.
   Ей в жизни тоже пришлось пройти какой-то опыт, он видел это. Глаза ее расширились, губы приоткрылись, она слегка прерывисто вздохнула, словно в изумлении. На мгновение она показалась удивленной, затем встревоженной. Эдуард медленно протянул руку через стол и прикрыл ее руку. Впервые он коснулся ее, и это прикосновение вызвало в нем бурю чувств, более сильных, чем ему довелось испытать со времен детства. Он стал желать ее с того момента, как увидел, и теперь, ощутив, как его тело пронизало столь острое желание, он вздрогнул.
   Инстинкт самосохранения был в нем прекрасно развит и отточен за долгие годы. Он тут же быстро убрал руку и встал.
   – Уже поздно. Мне надо отвезти вас домой.
   Она подняла голову, видимо, совершенно не отметив его внезапности, и тоже медленно встала. Спокойная, в венце своей красоты, она проследовала за ним из ресторана и уселась на мягкое кожаное сиденье «Астон-Мартина». Пока они ехали, она не заговорила ни разу, сидела молча, с очевидным удовольствием отдыхая и глядя на улицы и бульвары. Эдуард, сам сильный человек, привыкший распознавать силу в других, обычно в мужчинах, сейчас чуял силу в ней. Он чувствовал флюиды этой силы так отчетливо, как аромат духов в воздухе. Он взглянул в ее сторону, и плоть его напряглась и забилась: широкий рот, высокая полная грудь, длинная изящная линия бедер и ягодиц. Малейшее ее движение говорило о сексуальном обещании, бесконечном восторге. И в то же время в ее глазах ему чудилось что-то дразнящее и пренебрежительное, словно она осознавала силу своей красоты и почти презирала ту немедленную реакцию, которую она вызывала.
   Он притормозил машину, когда они подъехали к ярко освещенному кафе, где, как она сказала, она работает. Она выпрямилась.
   – Высадите меня здесь, пожалуйста.
   – Позвольте мне довезти вас до дома.
   – Нет, лучше здесь. У меня очень злая консьержка. – Она улыбнулась. – Это квартала за два отсюда. Я потом дойду пешком. Мне все равно надо повидать хозяина – узнать мое расписание на завтра. – Она повернулась к нему и протянула длинную тонкую руку. – Спасибо. Ужин был прекрасный. Я получила огромное удовольствие. – Она торжественно пожала его руку, и Эдуард проклял небеса и собственную явную неспособность сказать что-либо членораздельное. Ему казалось, что ему хочется попросить ее выйти за него замуж. Или поехать к нему. Или уехать с ним. Или еще что-нибудь. Все равно что.
   – Вы работаете каждый день? – выдавил он наконец, помогая ей выбраться из машины.
   Она посмотрела на него, слегка улыбаясь.
   – О да. Моя работа кончается около шести. До свидания.
   Она повернулась, больше на него не взглянув, пошла между столиками перед входом и исчезла в дверях кафе.
   Эдуард смотрел ей вслед и спрашивал себя, в силах ли он уехать отсюда и никогда не вернуться, и понимал, что не в силах. Он повернулся к машине. Как сквозь пелену он различал лица, голоса и смех за переполненными столиками на terrasse[35], смутно видел обычный мир, живущий где-то в ином месте. Какая-то хорошенькая девушка посмотрела в его сторону, но он ее не заметил. В дальнем углу terrasse толстый уродливый коротышка тоже бросил на него взгляд и стал внимательно присматриваться. Его Эдуард тоже не увидел. Он думал о том, что этой женщине восемнадцать лет. Где она научилась этой абсолютной уверенности в себе, этому явно хладнокровному осознанию собственного сексуального величия? Научил ли ее какой-нибудь мужчина – и если да, то какой, где и при каких обстоятельствах?
   Он громко застонал, залез обратно в свой «Астон-Мартин» и погнал на бешеной скорости в Сен-Клу, где попытался утопить свои воспоминания о ней в бутылке арманьяка и бессонной ночи.
   Наутро он послал человека в «Гермес» за парой серых лайковых перчаток. На палец одной из них он надел бриллиантовое кольцо с солитером. Бриллиант был пятнадцати каратов, степени О, высочайшего класса чистоты цвета, и степени IР за прозрачность и отсутствие дымки внутри. Его огранил мастер, он горел голубовато-белым огнем и представлял собой безупречный плод союза природы и искусства.
   Перчатки и кольцо он положил обратно в коробку и прикрыл крышку. И стал ждать в лихорадочной тревоге, когда же наступит шесть.
 
   На второй вечер он повез ее ужинать в «Куполь». Ее манеры не переменились. Его появление перед переполненным кафе она приняла без единого вопроса. Держалась спокойно и вежливо. Как и раньше, она отвечала на его вопросы, но от себя говорила мало. В свою очередь сама она задавала только нейтральные вопросы. В них не было обычных женских уловок, к которым он привык: никаких вопросов, рассчитанных на то, чтобы тонко выудить сведения о его личной жизни, никаких попыток узнать, женат ли он или есть ли у него другая женщина. Она говорила с ним о его работе и профессиональных занятиях, расспрашивала о Париже, Франции и французах. Она никак не обнаруживала, известно ли ей о том сексуальном магнетизме, который так чувствовал Эдуард, и он, вынырнув из очередной его волны, пытался держаться так же спокойно и сдержанно, как она.
   Он заставил себя смотреть на нее с холодком, как на человека, который пришел наниматься к нему на службу. В этот вечер на ней было простое цельнокроеное платье из хлопка серо-голубого цвета, похожего на цвет ее глаз. Никаких украшений, обычные дешевые часы, – которые она временами трясла, потому что, как она сказала, они время от времени останавливаются. У нее были прелестные руки с длинными тонкими пальцами, овальные ногти коротко обрезаны и не покрыты лаком, как у школьницы. Она сидела очень прямо, и была в ней поразительная неподвижность, отсутствие живости, которое могло бы показаться скучным, но в ее случае приобретало гипнотическую власть над ним.
   Не раз, глядя на нее, Эдуард начинал думать – а не солгала ли она относительно своего возраста? Иногда казалось, что она еще моложе восемнадцати, серьезное дитя, не сознающее собственного эротизма, ребенок с викторианской фотографии. В другие моменты она, наоборот, выглядела старше, была похожа на женщину двадцати с чем-то лет, в расцвете красоты. Нередко, особенно когда она смотрела прямо на него, преобладали два впечатления – невинности и чувственности. И тут же ему чудилось, что он видит строгое и прелестное лицо благовоспитанной молодой женщины, которая, может быть, ходила в школу при монастыре, вела уединенную жизнь, и чей чистый и спокойный взгляд будил в нем чувства, мысли и мечтания, в которых не было ничего чистого.
   Тут немедленный отклик его тела и души глубоко потряс его; напряженный пуританизм в его характере боролся с его собственной мощной чувственностью; он представил себе, как занимается с ней любовью, и возненавидел себя за соблазн этих образов, проносившихся в мозгу. К его неудовольствию, он обнаружил, что привычные для него роли мужчины и женщины поменялись местами. Он, в душе презирая себя, слышал, как сам задает вопросы, рассчитанные спровоцировать ее на откровенность. А она изящно, но твердо отклоняла все эти вопросы.
   На нее невозможно смотреть без волнения, подумал он. Его разум тщился рассуждать, но все рассуждения тонули в вихре чувств. От нее даже не пахло духами – только мылом, свежевымытой кожей и ею самой. Для Эдуарда это был самый одуряющий запах за всю его жизнь.
   И вот, когда он пришел в смятение такой силы, которое показалось бы немыслимым тем, кто его знал и работал рядом с ним, он внезапно предложил, чтобы они ушли отсюда.
   – Хорошо.
   Их взгляды встретились, никто из них не шевельнулся, разум Эдуарда помутился.
   – Я могу отвезти вас домой. Или – если вы захотите – мы могли бы поехать в мой дом в Сен-Клу. Это совсем рядом с Парижем.
   Голос его дрогнул. Серо-голубые глаза хладнокровно взирали на него. В мозгу Эдуарда пронеслись обрывки разных идиотских и неловких объяснений. Ему хотелось, чтобы она поняла – это был не рассчитанный ход, не банальный шаг в сторону банального совращения; у него не было никаких тайных мотивов, просто он не смог бы выдержать без нее еще один вечер.
   – Спасибо. С удовольствием.
   Он повел машину на высокой скорости, играла музыка, и он почувствовал нарастающее возбуждение. Скорость и звуки моцартовского квартета словно перекидывали мостик через бездну их молчания; он вдруг ощутил полное единение с ней. Она знает, она понимает меня, думал он бессвязно и торжествующе.
   Он никогда не привозил женщин в Сен-Клу. Единственным исключением была его жена. И теперь, как когда-то с Изобел, он прошел через сад, благоухавший лилиями, и остановился у цветника, глядя на посеребренное небо и красное мерцание города вдалеке. Он сделал это намеренно, в последней отчаянной попытке спастись, в надежде, что сопоставления и воспоминания, нахлынув в душу, отсекут тонкую крепкую нить, которой привязала его эта чародейка.
   Но сравнения не приходили на ум, воспоминания не являлись. Он постоянно чувствовал, что не может ускользнуть от прошлого, и вот теперь обнаружил, что прошлое отпустило его, прошлого нет, он свободен. Стоя в саду, он не способен был думать ни о чем, кроме женщины, находившейся рядом. Не произнося ни слова, храня полное молчание, она ввергала в забвение все, кроме настоящего.
   И вот Эдуард взял ее руку и удержал в своей. Медленно ступая, они вместе направились к дому.
   Он повел ее в кабинет, в котором в некой иной жизни некий иной человек делал предложение Изобел. Почти автоматически он наполнил рюмки. Она тем временем не спеша прошлась по комнате. Слегка тронула рукой кружевную накидку на одном кресле, спайтлфилдский шелк на другом, взглянула на тернеровские акварели. Эдуард поставил рюмки, тут же забыв об их существовании, и подошел к ней. Она обернулась к нему, и вдруг оказалось, что заговорить с ней совсем просто.
   – Вы знаете, что происходит? Вы понимаете? – сказал он тихо.
   – Не знаю. Не уверена. – Она заколебалась. – Мне немного страшно.
   – Мне тоже, – улыбнулся Эдуард.
   – Я могу уйти. – Она посмотрела на дверь, потом снова на него. – Может быть, если я уйду прямо сейчас…