Отец умер, когда мне было семь лет. В деревне жили мать, две сестры и три брата. Я был самым старшим. Отец всю жизнь пас овец. С пяти до двенадцати лет тем же самым занимался и я. У нас никогда ничего не было, только мазанка и небольшой участок земли на склоне горы. Он почти сплошь состоял из камней. Сколько я себя помню, мы всем семейством постоянно выбрасывали эти камни и носили в подолах своих рубах землю. На участке мы сажали немного ржи, картошки, моркови, лука и чеснока. Росло все это скупо, неохотно. Была еще коза. Ее мы беспрерывно доили, так как всегда хотели есть. Мяса никто из нас почти не видел.
   Соседи жили, конечно, побогаче - там были отцы. В своей семье за отца был я. Не только в детстве, но и потом - всю жизнь.
   В первый класс я заявился двенадцатилетним подростком. Раньше не мог очень много было дел. В школе надо мной посмеивались - такой верзила сидит за одной партой с семилетними. Насмешки меня не трогали, я беспокоился о другом: я, глава семьи, не имею права долго засиживаться в школе.
   Ученье у меня пошло легко. За один год я миновал сразу четыре класса, то есть одним махом получил начальное образование и мог уже бросать школу, чтобы помогать семье. Учиться, например, на тракториста.
   Так я, наверное, и поступил бы, но все решил случай.
   В тринадцать лет я заболел - отравился. Два дня меня мучили резкие боли в животе и рвота. Щеки мои впали, я страшно исхудал. Несмотря на нужду, никто в нашей семье так еще не болел. Мать, сестры, братья глядели на меня с испугом, как на умирающего.
   На третий день явился фельдшер. Он дал мне каких-то таблеток, заставил что-то выпить - наутро хворь сняло как рукой. Я отчетливо почувствовал, как в меня опять входит жизнь.
   Я очень поразился своему выздоровлению. Как же так могло случиться? Ведь в деревне говорили: "Если бог захочет кого-то к себе взять, ничем ему не поможешь". В общем, в это утро я поклялся, что стану врачом. Я тоже буду раздавать людям разные таблетки и спасать их от смерти.
   За следующий год я окончил пятый и шестой классы. К этому времени у меня неожиданно обнаружились музыкальные способности. За две недели я выучился играть на гармошке, затем организовал в школе оркестр и стал его руководителем. Спустя полгода мы уже разъезжали по близлежащим селам и выступали с концертами.
   На одном из них я увидел гипнотизера. Это был маленький, абсолютно безликий человек. У него не горели глаза, не гремел голос, движения его были крайне скупы, обыкновенны. Я наблюдал за ним из-за кулис и силился понять секрет его власти над людьми. По указке гипнотизера они ползали на животах, скакали, точно козлы, отбивались от невидимых пчел, спасались от огня. Гипнотизер делал с ними все, что хотел.
   После этого представления я прочел о гипнозе какую-то статью. И сразу разочаровался - никакого чуда не было, стоило лишь овладеть определенной методикой. Однако разочарование вселило в меня прочную надежду. Я раскопал пособие по гипнозу и изучил его от корки до корки.
   Через три месяца я решил испробовать свои силы. В качестве первых подопытных избрал четырехлетних сестер. Боясь быть посрамленным, я поставил опыт втайне, когда дома никого не было. "Сеанс" мой удался.
   - Вода! - говорил я сестрам. - Прыгайте! Они соскакивали с лавки, падали на пол и изображали плывущих.
   - Смотрите! - восклицал я. - Пропасть!
   Сестры в ужасе замирали перед очередной половицей...
   Вскоре я гипнотизировал все село. Люди сходились на мои сеансы, как на спектакли. Я мог усыпить кур, голубей, свою кошку. Не поддавалась только коза. Гипнозом я пытался заставить ее давать побольше молока, но она упрямо выделяла нашему семейству только три литра в день, и ни капли больше.
   Гипнозом я владею всю жизнь. Позже, как врачу, мне это помогло. Но с возрастом я уже не испытывал того тщеславия. Наоборот - я стал ощущать неловкость перед людьми, которые глядели на меня как на колдуна. Я объяснял, что гипнозу может научиться каждый - это всего лишь обычная тренировка и знание человеческой психологии. Мне не верили. Впоследствии я с горечью убедился, что чем проще какое-либо открытие, тем тяжелее его доказывать...
   Вместе с Димитрием я, наконец, добрался до своего дома.
   Село было расположено на склоне горы - мы пришли к нему через перевал сверху.
   На окраине я встретил деда Махмуда. Он сидел на завалинке сакли в своей вылинявшей черкеске, курил трубку. Я громко сказал:
   - Здравствуй, дед Махмуд!
   Он поднял на меня глаза, уставшие смотреть на жизнь девяносто с лишним лет, ничего не ответил. Потом дед оглядел моего товарища и вдруг, как будто видел меня только вчера, спросил:
   - Ты пришел со своим другом?
   Я улыбнулся. Мне стало очень хорошо. Этот дед всегда вселял в меня прочность бытия. Прежде всего тем, что он долго жил. Сейчас, глядя на него, я вдруг с удивлением почувствовал, что в жизни все равно ничего не изменится. Война, голод, разруха - это лишь плохой сон. Все опять будет по-прежнему. Как этот дед.
   Дед Махмуд произнес:
   - Ты домой, Степа?
   - Да! - Я опять улыбнулся. - Я хочу увидеть свою мать, сестер и братьев! Потом я пойду обратно.
   Дед несколько раз покивал головой, а после паузы сказал:
   - Не ходи, сынок.
   - Почему?
   - Потому что ты и твой друг голодны.
   - Да, дед, - подтвердил я. - Мы голодны. Но мы съедим совсем мало, мы уже договорились.
   Дед повторил:
   - Не ходи, сынок. Твоя мать стареет, но она здорова. И сестры твои и братья - они тоже живы. И твой дом, смотри, стоит на том же месте. Если ты туда спустишься, они зарежут для тебя и твоего друга свою козу.
   - Да, - проговорил я. - Они так и сделают.
   Дед Махмуд долго молчал и глядел на мои босые ноги. Потом сказал:
   - Потерпи, сынок. Ты им отец. Потерпи...
   Дед Махмуд накормил меня и Димитрия овсяной кашей. Мы съели целый чугун. Он подарил мне свои онучи.
   Я сказал:
   - Дед, я обязательно с тобой расплачусь.
   - Деньги, сынок, онучи, каша - все ничто. Между людьми есть только один счет - добро. Я сделал его тебе, ты - другому, он - третьему. Пусть это добро пойдет по кругу и, может, когда-нибудь возвратится ко мне. И чем больше добра, сынок, ты сотворишь, тем больше надежды у меня на это будет.
   Перед уходом я спрятался за саклей деда Махмуда и долго глядел на свой дом. Я увидел братьев - они носили из-под горы ведрами воду и заполняли ею большую бочку. Потом вышли мои сестры - они принялись стирать белье в чане и развешивать его на веревке. Не было только матери... Я не уходил и ждал, когда она появится.
   Ко мне подошел Димитрий, напомнил:
   - Темнеет, надо идти.
   - Сейчас, - ответил я, - Еще чуть.
   Он тактично удалился.
   "Мама, - стал молить я про себя, - выйди. Я же тут, мама. Ты должна это почувствовать..."
   И она вышла. И прямо с порога стала беспокойно оглядываться. Я замер. Неужели она почувствовала мое присутствие?
   Походив по двору, мать сделала какое-то замечание сестрам, заглянула в наполнявшуюся бочку, затем направилась обратно в дом. Исхудавшая, с первыми признаками старческой походки, она вдруг остановилась и обернулась в мою сторону.
   Я затаился. Малейшее движение могло выдать меня.
   Мать отвернулась от меня и вошла в дом. Согбенно, понуро...
   Вместе с Димитрием я зашагал прочь из села. Меня душили боль, слезы и ненависть к фашистам, из-за которых я должен был бояться глаз собственной матери.
   Я вдруг понял, что именно эта мразь и выдумала самую унизительную философию: "Человек рожден для страданий".
   - Вранье! Человек рожден для человека. Для своей матери, для своих сестер, для своих братьев, для своего дома, для своей земли, какой бы она ни была каменистой...
   Институт мы нагнали в Баку. От него уже отстало около половины студентов.
   На баржах мы переплыли Каспийское море, затем в течение двух недель добирались до Кзыл-Орды. К этому времени немецкие войска предприняли вторичное наступление на Сталинградском фронте. Сталинград объявили на осадном положении.
   В Кзыл-Орде власти выделили нам два барачных помещения, в них мы стали жить и учиться. Институт произвел добор студентов из местных жителей. Больше всего в институте оказалось корейцев.
   Однажды меня вызвал к себе Арепьев.
   - Понимаешь, - сказал он, - нашему институту дали задание углубить арык. Коли все примутся за работу, с учебой ничего не получится. Ты парень крепкий, собери человек тридцать - и ройте. А мы станем вас подкармливать из общего котла.
   - А с учебой как?
   - Это уж как сможете. В оставшееся время.
   Ширина километрового арыка равнялась пяти метрам, углублять его надо было на полметра. Слежавшийся на дне песок походил на камень. Ломами и кирками мы долбили его около полугода. Почти столько же шли бои под Сталинградом, после которых гитлеровцев, наконец, погнали обратно...
   Жил я с узбеком Апазовым у пожилого одинокого казаха, который между делом научил нас шить тапочки. Помимо рытья арыка и учебы мы на этом немного подрабатывали. Но еды все равно не хватало, особенно мяса.
   Через год жизни в Кзыл-Орде я и узбек Апазов стали есть собачатину. Научили нас этому корейцы. Они были единственными студентами, которые тогда не голодали.
   Мой друг Димитрий есть собак не мог. Как-то он признался:
   - Если бы я не знал, какое это мясо. Но это же невозможно!
   Я решил сделать для товарища доброе дело: я его загипнотизировал.
   Согласившись на гипноз, Димитрий, видимо, догадывался о моих намерениях. Но он был так голоден! Поначалу я приказал Димитрию не шевелиться и сосредоточенно глядеть на языки пламени. Он послушно сел напротив костра и замер. Через несколько минут я положил ему на затылок ладонь.
   - Теперь смотри на меня... Прямо в глаза! В моих глазах ты видишь язычки пламени... Они там... Внутри... Их все больше и больше... Тебе приятно от них. Тебе очень тепло и спокойно... Тебе так хорошо, что хочется спать... Спать... Когда спишь, нет голода... Сон... Ровный, нормальный... Ты погружаешься в сон... Медленно, постепенно...
   Глаза Димитрия подернулись дымкой уходящего сознания. Поймав в них последнее предсонное колебание, я резко скомандовал:
   - Спи!
   Он заснул с открытыми глазами.
   Апазов и студент-кореец наблюдали за сеансом с полуоткрытыми ртами. Жестом я показал им, чтобы они вынули из котла мясо и положили его на тарелку. Мясо я поставил прямо перед Димитрием. Оно издавало чуть сладковатый запах.
   - Мясо! - громко произнес я. - Запах мяса! Ты его чувствуешь!.. Тебе хочется есть... Очень... Ты голоден... Страшно голоден...
   По горлу моего товарища заходил кадык - он начал сглатывать слюну. Я подставил тарелку.
   - Бери! Бери самый большой кусок. И ешь!
   Он судорожно схватил кусок и жадно стал глотать. Я приказал:
   - Спокойней! Ешь спокойней! Мясо твое. Его никто не отнимет... Жуй медленно. Ощущай каждый кусочек...
   Димитрий стал есть, как все нормальные люди.
   - Возьми еще!
   Он принялся за второй кусок.
   - Все! - наконец распорядился я. - Хватит! Ты сыт, ты спокоен... Тебе больше ничего не нужно... Отдыхай... Ложись на спину и спи... Спи!
   Димитрий безропотно подчинился.
   - Спи глубоко! - произнес я над ним. - Спи долго!
   Спал он около получаса. За это время мы поужинали, затем, затушив костер, вылили из котла воду.
   Когда я разбудил Димитрия, он тотчас спросил:
   - Что я делал?
   - Все! - сказал я. - Ползал на животе, плясал, даже на голову становился!
   - Да-а... - протянул Димитрий. - Интересно... Не знаю отчего, но мне почему-то очень хорошо.
   - После гипноза всегда так.
   Он счастливо улыбался. Я вышел из юрты и сел на теплый песок. Над головой висел рой звезд и звездных туманностей. Небо походило на огромную сеть, сплошь заполненную блестящей рыбой. Вдруг кто-то выскочил из юрты, тут же, у входа, его вырвало. Это был Димитрий.
   Я вбежал в юрту, заорал:
   - Кто? Кто ему сказал?
   Перепуганный Апазов указал на корейца.
   - Вон! - закричал я. - Убью!
   Позже я узнал, что он поинтересовался у Димитрия, как ему понравилась собачатина.
   Я вернулся к своему товарищу, положил ему на плечо руку.
   - Прости. Я не хотел, чтобы все так... Прости.
   Димитрий замотал головой.
   - Нет, нет, - проговорил он. - Спасибо. Пусть. Я хоть несколько минут чувствовал себя сытым...
   Я отошел, снова сел на землю и опять стал смотреть на звезды. Мириады миров взирали на нас сверху, равнодушно мерцали холодным блеском. Каждый мир существовал по отдельности, ни одному из них не было до нашей жизни дела. Везде, видимо, хватало своих бед и болей, как сейчас под Курском, где шла самая кровавая битва за всю войну. Я подумал: "Почему так? Всюду бесконечно возникают неисчислимые страдания, а мы безропотно их принимаем? Неужели мы действительно рождены для этого? Смиряться и видеть смысл в том, чтобы от воя бомб утыкаться лицом в грязь? Чтобы той женщине оторвало ногу? Чтобы Арепьев плакал перед своей женой на коленях? Чтобы я шел прочь из дома, так и не показавшись на глаза своей матери?"
   В этот день я навсегда возненавидел человеческое страдание.
   БУСЛАЕВ
   Старший тренер сборной команды Скачков сразу подметил во мне какие-то изменения. Опасаясь, что он тут же отошлет меня обратно к Абесаломову, я очень неохотно поведал ему о сердечных перебоях.
   Реакция Скачкова оказалась необычной. Он улыбнулся.
   - Все, что ни случается, - все к лучшему. Пришло время, когда надо работать над техникой прыжка. Поставишь технику - ты на коне. Нет - нагружай себя хоть в пять раз больше, толку не будет.
   Всесоюзный сбор легкоатлетов проходил в Грузии, в Леселидзе. Скачков поместил меня в лучшей комнате, собственноручно составил и приколол на стенку расписание каждого дня, а от гастрита он посоветовал есть мед.
   В Леселидзе я впервые увидел море. От стадиона его отделяла лишь узкая шоссейная дорога. Всякий раз я залезал в море, точно в постель под теплое темно-синее одеяло.
   Плавал я довольно хорошо, а нырять мог на пятьдесят метров.
   В Леселидзе росли кипарисы, лавровые кусты, хурма, мандарины. Сладковатый воздух, настоянный на запахах этой диковинной растительности, создавал у меня впечатление, словно я неожиданно попал в рай.
   Скачков был мною доволен. Я крупица за крупицей осваивал новую технику прыжка. Позже он скажет обо мне:
   "Своей неотесанностью он чем-то напоминал пень. Тугой, медлительный казалось, нет такой силы, которая могла бы сдвинуть его с места. Старая техника прыжка так крепко застряла в нем, что я уже начал отчаиваться. Но он абсолютно не обращал внимания на мои выпады и как-то очень по-своему умудрялся двигаться вперед. При этом он задавал такую кучу вопросов, что их хватило бы на целый десяток других учеников... Механика его усвоения дошла до меня позже. В отличие от других прыгунов у него был иной принцип: "Чем труднее войдет, тем труднее выйдет". Чем-то овладев, он доводил это до автоматизма и никогда уже не терял".
   На соревнованиях в Нальчике я неожиданно прибавил к своему прежнему результату сразу семь сантиметров. 207 я перелетел так свободно, как будто эта высота была для меня давно пройденной. Здесь я впервые обыграл своего именитого соперника Габидзе. Правда, победы я не почувствовал. Он находился явно не в форме. Выступать на этих состязаниях его заставили, так как не за горами были Олимпийские игры в Риме. (Картанов, первый номер сборной, в этом году порвал ахиллесово сухожилие, и все надежды теперь возлагались на Габидзе; в Нальчике хотели проверить степень его подготовленности.)
   В Туле я прыгнул еще выше - 208.
   В середине лета команда переехала под Москву в Малаховку. Здесь я продолжал отрабатывать технику прыжка и готовился к поступлению в Московский институт физкультуры.
   На лице Скачкова все чаще стала мелькать его мягкая улыбка. Он понял, что "не промахнулся". На совете Федерации легкой атлетики он внес предложение послать третьим номером в Рим Дмитрия Буслаева.
   Свое предложение Скачков мотивировал так. Буслаеву нет еще и восемнадцати, он лишь начинает расти. Притом как на дрожжах. Пусть он не займет никакого места, но "обстрелять" его на крупнейших, а главное, таких ответственных состязаниях, как Олимпийские игры, имеет большой смысл. К Олимпиаде в Токио Буслаеву будет только двадцать два года. Он перспективен как по возрасту, так и по способностям.
   Неизвестно, что творилось за тренерскими "кулисами", но меня вызвал руководитель сборной команды по легкой атлетике Кислов (вечно чем-то недовольный сухопарый мужчина лет сорока восьми. За глаза его звали Сухарь). Внимательно вглядевшись в мое лицо, он спросил:
   - В Рим хочешь поехать?
   - Конечно!
   - А что ты там будешь делать?
   - Обыгрывать.
   - Кого?
   - Да всех!
   Кислов усмехнулся:
   - Ника Джемса тоже?
   Я спокойно проговорил:
   - А чего с ним церемониться?
   - Да-а... - протянул руководитель и покачал головой. - Однако и напор у тебя! Откуда такая уверенность?
   - От бога, наверное.
   - Ну ладно, - вдруг улыбнулся он. - Иди.
   Через три дня Скачков сообщил, что меня утвердили в составе олимпийской команды.
   Первый раз в жизни я испытал ощущение, что кому-то по-настоящему нужен. Долг, ответственность - эти абстрактные понятия, которые с детства внушали школа и родители, вдруг зашевелились во мне как нечто живое и реальное. Однако пребывать в "должниках" я не собирался и решил доказать, что доверие заслужил не из милости, а по праву.
   На соревнованиях в московских Лужниках я установил новый рекорд Европы для открытых стадионов - 217.
   Выступление я начал с двух метров. Перемахнул их так просто, как будто это был небольшой заборчик. 205 - то же самое. 208 - опять с первой попытки. Установили 211. Соперники на этой высоте выбыли, а я преодолел ее так же легко, как и два метра.
   И странно - не заволновался, не затрепетал, наоборот - я был холоден. Тогда я сказал себе: "Пришел момент, надо им воспользоваться".
   Я прошел к судьям и заказал сразу 217. Ровно на один сантиметр выше рекорда Европы, который принадлежал Картанову.
   Ко мне подскочил Скачков:
   - С ума сошел! Сразу на шесть сантиметров поднимаешь!
   Я ответил:
   - А зачем мелочиться? Так есть стимул - рекорд.
   Когда диктор объявил о штурме рекорда Европы, публика напряженно стихла.
   Я прошел к началу разбега и опять удивился - не было никакого волнения. Я знал - это хорошо и одновременно плохо. Развернувшись лицом к яме, я отставил назад ногу и как бы вслушался в самого себя. И вдруг почувствовал - все нормально. То есть я еще не сделал и шага по направлению к планке, а уже знал, что я ее перепрыгну.
   Так оно и произошло.
   Меня целовали, бесконечно жали руки - сам я улыбался, кивал, но внутреннего участия в этом празднике не принимал. Меня занимало другое ощущение какого-то важного для себя открытия. Не угадывать - нет, а именно знать свое будущее. Оказывается, это возможно, только нужно досконально изучить себя, а потом глядеть на "этого человека" со стороны. И как можно жестче...
   Это было ценное приобретение, я сразу взял его в свой арсенал - и не только в прыжках. Нередко по тем или иным обстоятельствам жизни я вслушиваюсь в себя и спрашиваю: "Чем все кончится?" И вдруг чувствую - будет худо, несмотря на то, что события вроде бы развиваются самым благоприятным образом. И наоборот.
   В день установления рекорда я попытался заглянуть в свое будущее на несколько лет вперед. Не вообще, а конкретно - на мировой рекорд американского прыгуна Ника Джемса - 222. Рассуждал я примерно так.
   В пятнадцать лет, когда я впервые узнал о Нике Джемсе из газет, мой результат равнялся 175 сантиметрам. Американцу тогда было шестнадцать, он преодолевал уже 202. Годом раньше Ник Джемс, видимо, прыгал не меньше, чем на 195 сантиметров. Я явно отставал от него, и именно в этот период усиленно приналег на штангу. В шестнадцать с половиной я перепрыгнул 200. Ник - в восемнадцать перелетал уже 213. В течение последующего года я не прибавил к своему результату ни сантиметра, но зато на другой вдруг бурно пошел вверх: 207, 208, а сегодня 217. Американец по-прежнему брал 222. И вдруг до меня дошло: я, оказывается, уже обыграл его! По возрасту. В восемнадцать лет он прыгал только 213, а я уже взял 217. Значит, в девятнадцать я должен прыгать выше, чем 222!
   Свой будущий мировой рекорд я побил именно в этот день.
   КАЛИННИКОВ
   Стояла зима 1944 года. Две трети оккупированной территории были уже очищены от немцев. Неделю назад их разгромили под Ленинградом. Наши войска всюду перешли в наступление.
   Большая часть врачей находилась на фронтах, в тылу ощущалась нехватка медицинских работников. По этой причине в Кзыл-Орде мне, как и всем студентам, раньше времени выдали справку об окончании института и направили работать в Сибирь, в село Дятловку.
   В двадцать с небольшим лет я стал единственным врачом в округе, которая по размерам превосходила Швейцарию.
   Мне выделили избу, сарай, корову и петуха. Чуть позже я раздобыл двух куриц. В качестве транспорта я получил старую кобылу и розвальни (на лето телегу).
   В моем ведении находилась районная больница, поликлиника и три человека обслуживающего персонала: шестидесятилетняя санитарка, хромой завхоз и уборщица. Работал я на двух ставках, но по сути действовал за полтора десятка врачей.
   Ежедневно я разъезжал во все концы своей "Швейцарии" и пытался лечить все: простуду, кожные болезни, травмы, сердце, нервы, свинку, желудочно-кишечные заболевания, глаза, уши; удалял аппендиксы, принимал роды. Еще по пути в Дятловку я заехал в областной центр и накупил целый рюкзак медицинской литературы. В часы отдыха я непрерывно читал, но все реже находил ответы на свои вопросы. Каждый новый день передо мной проходили все новые больные, а вместе с ними и новые болезни, которые в книгах не описывались вовсе или обрисовывались крайне приблизительно. Через полгода работы я убедился, что как нет абсолютно похожих людей, так не существует и одинаковых болезней. Одно и то же заболевание иногда протекало с такими значительными индивидуальными отклонениями, что обычный грипп, например, можно было принять за воспаление легких и наоборот. Так, кстати, со мной нередко и происходило, пока я не взял себе за основу одно правило: прежде чем ставить диагноз, по возможности подробно изучить самого больного - его темперамент, ритм жизни, склонности, рацион, условия труда и т. п.
   И все же - от ошибки к ошибке (смертельных исходов у меня, слава богу, пока не было) я постепенно продвигался в глубины своего дела.
   Вот история с волчьей губой.
   В Дятлове жила тридцатилетняя Таня. Она постоянно ходила с платком, повязанным от глаз до шеи. С рождения у нее отсутствовала верхняя губа. Осмотрев девушку, я отказал ей в помощи. Первая из причин состояла в том, что я был завален срочными вызовами, отравлениями, воспалениями, травмами. Во-вторых, я не имел понятия, как делаются и делаются ли вообще подобные операции. В-третьих, от волчьей губы еще никто не умирал. Я подумал: "Прожила же она тридцать лет. И проживет еще столько же!"
   Отказал - и тотчас потерял покой. Меня начала мучить совесть. "Имею ли я право отказывать в помощи человеку только по той причине, что чего-то не знаю? Должен же быть какой-то выход!"
   Постепенно у меня возникло ощущение, что эту девушку я в чем-то предал.
   Я съездил в областной центр и привез с собой еще два мешка медицинской литературы. Покупал я без разбора - что попадалось. Я знал: все будет нужно, все пригодится.
   Однажды в одной из книг я набрел на пластические операции. Внимание мое заострилось на такой детали: человеческое лицо - место самых эластичных тканей на нашем теле. И сразу возникла идея - использовать это свойство.
   Для начала я взял лист бумаги, нарисовал в натуральную величину овал лица, нос, губы, вырезал ножницами и получил своеобразные выкройки для будущей операции.
   На другой день я явился к Тане, снял размеры всех частей ее лица и смастерил еще около пятидесяти выкроек.
   Перед операцией я сказал Тане:
   - Ничего подобного делать мне не приходилось. Так что решайте сами. Полной гарантии на успех дать не могу.
   Таня моментально согласилась. Она сказала, что хуже, чем есть, уже не будет.
   Я продержал ее около часа под наркозом и сделал все, как задумал. От крыльев носа на обеих, щеках вырезал два треугольника. Вывернув их наружу слизистой оболочкой, соединил концы вместе и, образовав губу, скрепил ее конским волосом. Натянув ткань обратно к крыльям носа и к углам рта, я использовал ее эластичность.
   Через неделю подошла пора извлекать из швов конский волос. Лица девушке я пока не показывал. А через десять дней поднес ей зеркало.
   Таня долго плакала. Она оказалась почти красивой... Спустя полгода Таня вышла замуж, родила троих детей.
   Такую победу над человеческим несчастьем я еще никогда не одерживал. При других заболеваниях выздоровление людей происходило поэтапно и потому незаметно. Исцеление Тани помогло мне понять, что я не бездарен.
   Работы по-прежнему было невпроворот. Домой я, как правило, добирался к одиннадцати-двенадцати ночи. В избе меня ждала пустота. Ни еды, ни близкого человека. На скотном дворе, недоеная, беспрерывно мычала моя бедная корова. Я брал ведро и шел доить. Потом выпивал около двух литров парного молока и, точно убитый, валился в постель.
   Высыпаться никогда не удавалось. Среди ночи ко мне стучались в окно и звали на помощь: кого-то придавило трактором, кто-то обварился, кому-то проломили череп, с кем-то случился сердечный приступ. Сонный, я садился в свои розвальни и отправлялся на встречу с очередным несчастьем...
   Думаю, вряд ли я выдержал бы тогда такой напор человеческих бед, если бы не знал, что людям в данный момент, кроме как на меня, не на кого надеяться. Другого врача просто не существовало.