Страница:
— Выезжает пикадор на то-о-ощей клячонке — и пришпоривает ее прямо на быка! Чтоб тот ей рогами брюхо пропорол! Ну, тут я не выдержала: выхватила из-под себя подушечку — такие дают там зрителям, чтобы сидеть было помягче, — и ка-а-ак запущу этой подушечкой прямо на арену, в пикадора! Да еще кричу ему, по-русски кричу: «Перестань, мерзавец! Не мучай коняку!»
Валентина превосходно владеет несколькими языками, но так же, как в случае во время боя быков, она обязательно выражает самые сокровенные мысли только по-русски. Придя как-то к нам и застав Сенечкину старуху няньку, украинку Лукию, с наслаждением завтракающей, — а ест Лукия с удивительным вдохновением, просто вроде она еду в чемодан укладывает! — Валентина с восторгом выпалила, не сводя глаз с Лукии:
— Цум эрстен маль ин майнем лебен… Ля премьер фуа де ма ви… (Это означает по-немецки и по-французски: «В первый раз в моей жизни».) — И от души добавила по-русски: — Экая, прости господи, прорва обжорливая!
Безобидные для няньки Лукии слова «В первый раз в жизни» Валентина почему-то сказала по-немецки и по-французски, а обидные «прорва обжорливая» так и выложила по-русски!
Все в Валентине — особенное, ни в чем она не похожа на других людей. Даже вещи у нее какие-то романтические! Воздухом далеких стран веет от чемоданов с пестрыми наклейками чужеземных отелей: «Ривьера-Палас-Ницца», «Отель Тангей-зер-Гейдсльберг». Диковинные у Валентины дорожные несессеры, туалетные принадлежности. Ни у кого нет таких шляп и платьев, очень строгих, скромных и красивых.
С утра ежедневно Валентина в течение нескольких часов работает за роялем: играет и поет.
— Я — как Яков Ефимович! — говорит она. — Работаю всегда, даже по воскресеньям и праздникам. Имей в виду, Сашка: если ты чему-нибудь научилась, постоянно работай, упражняйся. А не то засохнешь. Как рыжая елка!
Иногда к Валентине приходит с утра ее товарищ по консерватории, тенор Алексей Граев. Он и Валентина поют оперные дуэты. В эти часы все домашние и гости могут, если хотят, слушать пение Валентины и Алексея из-за двери. Но в самой комнате, где они занимаются, разрешается присутствовать только двум «главным друзьям» Валентины: фарфоровой обезьянке Аиде и мне. Обезьянка стоит на рояле и порой от сильных аккордов одобрительно кивает головкой. А я… ну, что сказать обо мне? Я страстно переживаю те чувства, о которых поют Валентина и Алексей, я впиваю дыхание театра — и счастлива. Позови меня кто в это время хотя бы на самое заманчивое дело — ну, скажем, в кондитерскою есть мороженое, что ли, — нет, от мороженого я, конечно, не откажусь, но я не сразу оторвусь от музыки, я, вероятно, буду есть мороженое рассеянно, невнимательно, без обычного всепоглощающего чувства удовольствия.
Больше всего я люблю слушать дуэт из последнего действия оперы Верди «Травиата». Героиню зовут Виолеттой, она умирает от чахотки и несчастной любви. К ней вернулся покинувший ее возлюбленный, Альфред; он ее бросил, но теперь раскаивается, теперь он понял, что любит ее. Он вернулся к ней навсегда, и бедная Виолетта умирает, счастливая, в его объятиях.
Я так захвачена трогательным пением Валентины и Алексея, что даже не замечаю, какие неуклюжие, беспомощные слова вложил в уста Виолетты и Альфреда переводчик оперного либретто.
Виолетта упоенно спрашивает:
«Любишь ли ты меня, о А-альфредо?»
На это Альфред с жаром отвечает:
«А то неужто ж нет? А то неужто ж нет? А то неужто ж нет?»
Другой любимый мой дуэт — из «Пиковой дамы» Чайковского, когда Герман и Лиза поют:
— Фальшивишь! — с яростью кричит на Валентину Алексей.
— Как бы не так! — возражает Валентина. — Себя слушай. Алешка, — у самого медведь на ухо наступил!
Вместе с Валентиной приехала на каникулы будущая драматическая актриса, Леля Мухина. Она учится в Петербургской драматической школе, они с Валентиной дружат. Сейчас Леле предстоит выступить в театре, который играет в нашем городе, — она будет исполнять роль Луизы Миллер в пьесе Шиллера «Коварство и любовь». Такой пробный спектакль называется «дебют». Это будет скоро — сразу после пасхи. Леля ужасно волнуется, да и все мы, окружающие, очень волнуемся за нее и желаем ей успеха.
Для того чтобы Лелю не отвлекали звуки утренних занятий Валентины, мама предлагает ей заниматься у нас: папа в эти часы в госпитале, его кабинет свободен.
Тут тоже никто не входит в комнату, — Леля работает одна. Но мне она разрешает присутствовать. Она даже говорит, что ей приятно «чувствовать зрителя», ей это полезно, чтобы не оробеть на спектакле. Конечно, Леля права: что-что, а зритель я престо самозабвенный — сижу тихо, как мышь, — а уж переживаю! Можно смело сказать, всем существом!
Леля-Луиза опускается на колени перед круглой пузатой печкой в папином кабинете.
— О Фердинанд!.. — говорит она глубоким, взволнованным голосом. — Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат…
Я уже не вижу смешной круглой печки. Она вытягивается, становится высокой, статной — становится молодым офицером в гвардейском мундире, Фердинандом фон Вальтер!
(Печку эту еще много лет у нас в семье продолжали звать Фердинандом. «Юзефа! — говорила, бывало, мама. — Что-то холодно, не затопить ли Фердинанда?»)
Иногда Леле Мухиной «подыгрывает» в работе студент Вася Шверубович, товарищ по гимназии Володи Свиридова. Этот Вася Шверубович… Но нет!
О нем надо сказать особо.
В Васю Шверубовича влюблены все гимназистки и институтки старших классов и вообще все барышни нашего города! Когда Вася появляется в местах общего гулянья — от Соборной площади перед православным собором и до Кафедральной площади перед костелом святого Казимира, — в самый хмурый день кажется, будто взошло солнце. Но Вася — не нахальный провинциальный покоритель сердец. Нет, он даже и не догадывается о том, как он красив и какое впечатление он производит на всех встречных. Вася Шверубович идет по улице, с простым и скромным достоинством неся свою кудрявую светлую голову, и во всем его существе видно то высокое, покоряющее благородство, какое придает человеку талант. Какой талант несет в себе Вася Шверубович? Сейчас он еще только скромный студент, он еще только мечтает стать актером. Но уже недалек тот час, когда Вася бросит все, чтобы целиком — как он выражается, «безвозвратно, безвозвратно!» — отдаться театру. Он скоро прославится в Московском Художественном театре и целые пятьдесят лет будет греметь на весь мир! Качалов, великий, бессмертный артист Качалов, — вот кем станет вскоре скромный студент Вася Шверубович, как ослепительная бабочка появляется из простой гусеницы.
Однако пока никто — ни даже сам Вася Шверубович — не знает и не предвидит этого. И Вася приходит «подыгрывать» начинающей актрисе Леле Мухиной в ее работе над ролью Луизы Миллер. Он репетирует с ней все остальные роли.
Вот он — ее отец, бедный музыкант Миллер. Как он любит свою дочь, несчастную Луизу, с какой болью и страданием смотрит он на нес! Исчезла стройная фигура студента Васи Шверубовича — он весь сжался в бессильной старческой позе. И с какой грустью говорит он ей:
— «Луиза! Дорогое, милое дитя мое… Возьми мою старую, дряхлую голову… Возьми все, все! Лишь твоего Фердинанда — бог мне свидетель! — я не могу тебе дать…»
Вот Вася Шверубович говорит с Луизой осторожными словами подлого Вурма, скользящими и свистящими, как змеи. Он опутывает ее сетями черной интриги и клеветы. Луиза, простая, бедная девушка из народа, полюбила Фердинанда, сына могущественною президента, — и низкий Вурм делает все, чтобы погубить влюбленных. Лицо Васи совершенно неузнаваемо: в его глазах злобные огоньки, его руки, пальцы неудержимо сжимаются, как когти хищного ястреба, кружащего над цыпленком…
Но всего лучше читает Вася роль Фердинанда!
— «О Фердинанд! — молит его Луиза. — Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат!»
— «Не говори мне ничего о боязни, любимая моя! — успокаивает ее Фердинанд, и голос Васи поет, как виолончель. — Доверься мне! Я встану между тобой и горем, я приму за тебя каждою рану, я сберегу для тебя каждую каплю из кубка радости, — я принесу их тебе в кубке любви!»
Я смотрю и слушаю не дыша. Сердце мое просто разрывается от сочувствия к несчастной Луизе, — ведь она сейчас умрет, отравленная своим Фердинандом! Его я, конечно, жалею гораздо меньше: зачем он поверил клевете Вурма и сам, своими руками, разбил их счастье?
Нужно ли добавлять, что вечером, когда никого нет дома, — по вечерам все собираются у Свиридовых, и мама там, и папа, если он свободен, а меня, конечно, в 9 часов гонят домой спать, — я тихонько прокрадываюсь в папин кабинет, где днем репетировали Леля и Вася Шверубович. Я становлюсь на колени перед пузатой печкой.
— О Фердинанд! — молю я. — Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат!
— Ну, чего там еще «фирнан, фирнан»! — бубнит Юзефа. — Ложись у постелю! Большая дивчина, а болбочет, сама не знает что!
Очень интересно бывает также в комнате брата Валентины, Володи Свиридова. Там всегда много веселого молодого народа. Володя очень музыкален — он и на гитаре играет, и поет приятным баритоном. Тут почти всегда присутствует и Леля Мухина. Когда она не Луиза Миллер, Леля очень веселая, живая: она и петь, и плясать — все, что угодно!
Глядя прямо в глаза Лели Мухиной, Володя поет под гитару собственный вариант старинного романса «Очи черные»:
Но ненадолго стихает молодежь. Вот уже снова все голоса сливаются в не очень стройный хор и поют по-латыни песню студентов всего мира:
— Владимир! — говорит он с упреком. — Я ведь просил тебя…
Леля бросается к нему:
— Больше не будем! Сергей Иванович, не сердитесь… Мы немножко попели, — уж очень душа горит… А больше не будем, золотой, не будем!
Разве можно сердиться, глядя в Лелины «очи синие»? Легкая, чуть заметная улыбка пробегает по губам Сергея Ивановича. Обычно губы эти крепко сжаты и лицо сурово, почти угрюмо. Сергей Иванович смотрит на Лелю и смягчается:
— Я только напоминаю: осторожность! Зачем зря рисковать? Пойте тише, под сурдинку…
В тот же вечер я случайно слышу в кабинете Сергея Ивановича обрывок его разговора с папой. Я не подслушиваю, нет! — меня прислали звать Сергея Ивановича и папу чай пить. Но они так поглощены разговором, что не заметили моего прихода. Ну, а я, конечно, так заинтересовалась их разговором, что застыла на месте как вкопанная.
— Тревожусь я о нем, Яков Ефимович! Очень серьезно он в революцию ушел… Какие-то рабочие к нему ходят, какие-то незнакомые люди… Боюсь, сломит Володька шею!
— Не сломит! — возражает папа. — Для настоящих людей, — а я Володю знаю, он на моих глазах вырос, и он именно настоящий человек! — для них это закалка на всю жизнь!
— Вы и меня знаете, Яков Ефимович… — продолжает Сергей Иванович с необычной для него откровенностью. — Я — человек, на всю жизнь раненный. Когда Маша умерла, жена моя, я еще молодой был. Мог жениться. Нет, не захотел, чтобы у детей мачеха была! Живу бирюком, нигде не бываю, даже к вам не каждый месяц заглядываю. Дети для меня — все!.. Вам, Яков Ефимович, легко говорить: Сашурка-то у вас еще ребенок. А вот подрастет она да потянется к революции, — что вы тогда будете делать?
— А, наверно, то и буду делать, что вы теперь делаете, что все другие отцы: горевать, тревожиться, ночей не спать… может быть, даже кровавыми слезами плакать… И все-таки, думаю, будет мне радостно: хорошая, значит, выросла… Ты здесь зачем? — вдруг грозно обрушивается папа, только теперь заметив меня. — Вот, Сергей Иванович, невозможный ребенок! Брысь отсюда!
Я ухожу, очень обиженная. Удивительные люди — взрослые! Никакого понимания! Даже памяти — и той ни на копейку! То папа сам говорит мне: «Ты уже не маленькая!» То я, оказывается, ребенок, да еще и «невозможный»! А что, собственно, случилось, из-за чего столько шуму? Я пришла за ним, хотела сказать: «Чай пить!» Слышу, у них такой разговор… Ну как было утерпеть, чтобы не послушать хоть немножко? Оказывается, я им помешала!
В этих мыслях я прохожу мимо комнаты Володи. Дверь приоткрыта, — ну разве можно не шмыгнуть туда? Как и говорил только что Сергей Иванович, в комнате, кроме самого Володи, все — незнакомые люди.
Увидев меня, они, как по команде, замолкают. Смотрят на меня. Чувствую, что ввалилась непрошеная, некстати, и страшно смущаюсь. И тут я мешаю!
— Эт-т-то кто еще такая? — с наигранной свирепостью рычит на меня Володя.
Мне сразу становится легче. Володю я люблю почти так же, как Валентину. Он — добрый, хороший. А главное, что я ценю в Володе — то, что ценят у взрослых все дети: ему со мной интересно! Он всегда расспрашивает, что я читаю, какие у меня подруги, что делается у нас в институте…
— Предъявите паспорт! — сурово-официально предлагает Володя. — Что такое? У вас нет паспорта? Вы несовершеннолетняя? Кто же вас знает? Кто может за вас поручиться?
— Я! — раздается веселый голос из темного угла за шкафом. — Я за нее ручаюсь!
Это говорит Вацек! Веселый, никогда не унывающий рыжий Вацек! Мне становится легко: он напоминает мне Павла Григорьевича, Анну Борисовну, Юльку…
— Ты ручаешься за нее, Стась? — спрашивает Володя, и непонятно, почему он называет Вацека «Стасем». — Разве ты ее знаешь?
— Мы с ней старые друзья! — заявляет Вацек. — Пусти се, Борис!
Еще того не легче! Мало того, что Вацек вдруг оказался «Стасем», так еще и Володя почему-то «Борис»!
— В таком случае, я за нее тоже ручаюсь. Два поручителя — эго солидно. Садись, Сашурка! — И Володя пододвигается на диване, чтобы дать мне сесть рядом с ним.
Я, конечно, пристраиваюсь около Володи — становлюсь маленькой, незаметной. Все забывают обо мне и продолжают прерванный разговор.
— Последний вопрос, — говорит Володя, — о студенческом бале.
Оказывается, на следующей неделе после пасхи в городе будет устроен благотворительный бал в пользу нуждающихся студентов. Полиция согласна дать разрешение на устройство такого благотворительного бала под ответственность трех человек, известных и уважаемых в городе. По просьбе студентов три уважаемых человека согласились взять на себя ответственность «за порядок и законность» на студенческом балу. Эти трое уважаемых: инженер Сергей Иванович Свиридов, доктор Иван Константинович Рогов и доктор Яков Ефимович Яновский.
Меня этот бал не очень интересует, хотя папа там и уважаемый: на балы меня не берут. Впрочем, Володины гости тоже мало интересуются самим балом. Им интересно, как говорит один из них, «чего можно от этого ждать?». Невольно я вдруг вспоминаю: когда в прошлом году умер царь и все волновались, позовет новый царь себе на помощь людей из народа или не позовет, Вацек тогда сказал мне: «Рабочий человек ждет добра не от этого!» А вот сейчас рабочие люди — их тут, вместе с Вацеком, трое — спрашивают, чего можно ждать от благотворительного студенческого бала.
Володя отвечает на этот вопрос:
— Трудно, конечно, предугадать, какой будет выручен сбор. Но, вероятно, получится приличная сумма. И это может оказаться очень кстати…
Для чего, для кого «кстати»?
Дальше говорят о совершенно не интересных для меня делах. Я перестаю вслушиваться и от нечего делать разглядываю Володю, словно в первый раз его вижу. Что есть в нем такого, что отличает его от окружающих? Володя — как молодое дерево, которое изо всех сил тянется вверх, к солнцу, к буйным ветрам, к светлым дождям. Задумчивые глаза Володи смотрят поверх окружающих не только оттого, что он очень высок ростом: нет, он словно всегда вглядывается во что-то очень хорошее, радостное, чего не видят другие люди.
Приходит Леля, зовет всех чай пить.
Гости отказываются — они собираются уходить.
— Стась! — напоминает Вацеку Володя. — Знаешь порядок? Не все сразу и с разного хода.
Когда уходит последний гость, я, конечно, начинаю задавать вопросы:
— Володя, почему ты зовешь Вацека Стасем, а он тебя — Борисом?
Володя беспомощно переглядывается с Лелей.
— Ну, как тебе объяснить? — разводит он руками. — Не поймешь ты…
— От тебя, Володя, — говорю я с обидой, — от тебя… такое!.. Ну, скажи еще, что я — невозможный ребенок! И что я задаю дурацкие вопросы! И чтобы я вообще убиралась вон!
— Рассвирепела муха, как тигр! — смеется Володя. — Ну, вот вообрази: полиция вдруг станет искать меня или Вацека…
— Как после первого мая? — догадываюсь я.
— Вот именно! Полиция ищет Вацлава и Владимира, а их нет! Есть Борис и Станислав!
— Это чтобы сбить их с толку, да? — соображаю я.
Но Володя не отвечает мне… И вообще я вдруг замечаю, что никто не помнит о моем присутствии, как если бы меня совсем не было в комнате. Леля подошла к Володе, села на ручку его кресла. Володя поднял к ней голову и приложил ее руку к своей щеке.
Я понимаю: я мешаю Володе и Леле.
Но тут я не обижаюсь. Тихонько, на цыпочках, я выскальзываю вон из комнаты.
А они, наверно, даже не заметили этого!
Бабушка священнодействует на кухне — они с Басей трудятся над громадной пасхальной индейкой, готовят пасхальные сладости: тонко наструганную редьку в меду, медовые «тестички», маковники. И, как всегда, бабушка без умолку тараторит:
— Такие дети, как у меня, Басенька, так это искать и искать — и все равно не найдешь! Так уж лучше и не ищи! Конечно, вырастить семерых сыновей — это не легкое дело… И не спорь, пожалуйста, Бася, это же каждый ребенок понимает. Наш домовладелец — богатый уж-ж-жасно! — так он всегда говорил нам, мне и старику: «Ну куда вам столько детей? Вы же бедные люди, куда вы денетесь с таким оркестром? На свадьбах будете с ними играть, что ли? Чтоб они потом обходили всех гостей с тарелкой и собирали пятаки? Или, может, они будут ходить в праздник по домам, ряженые, представлять представления?»
Бабушка тихонько смеется этим своим воспоминаниям. Ее руки ловко и умело колдуют над пасхальной рыбой.
— А вот и не оркестр! И не пятаки! И не ряженые! Конечно, намучились мы немало — в особенности каждый раз, как кого-нибудь из них сажали, не дай бог, в тюрьму. Не нравится мне эта мода, Бася, чтоб детей в тюрьму сажать! Вот не нравится — и не нравится! Но что поделаешь? Как у других, так и у нас!.. Бася, пустая голова, что ты делаешь с индюком? Что ты делаешь с индюком, я тебя спрашиваю? Это же не индюк — картина! — С ним надо вежливо, а не хап-лап!
Я сижу на низенькой табуреточке, наслаждаюсь бабушкиными сладостями и слушаю ее рассказы.
— А все-таки, — продолжает бабушка, — я вам скажу, дорогие мои: детей надо иметь много! Тогда они вырастут хорошие. Когда они знают, что куртку Якова должны еще носить после него Николай, а потом Мирон, а пальто и гамаши Гани должны еще служить Лазарю и мальчишкам, Тимке и Абрашке, — так они растут скромные, без фанаберии, без баловства. Мои дети — не гордые: они учились, и работали, и уроки давали, чтоб нам со стариком было легче тащить воз. И чуть только который-нибудь из них становится на ноги и начинает зарабатывать, — сейчас он помогает младшим! А теперь, когда четверо из них уже вышли в люди, так, дай бог им здоровья, они и нам, старикам, посылают на жизнь! Вот какие это дети!
Бабушкины рассказы неистощимы. Вперемежку с испуганными вскриками, когда какое-нибудь из блюд не удается, краткой командой, отдаваемой Басе по поводу корицы или изюма, шафрана или ванили, течет, как ручей, радостная песня матери, до краев наполненной своим материнским счастьем.
— У нашего домовладельца — один сын! Один! — говорит бабушка с презрением. — Так что вы думаете? Другая барышня так не гримасничает, как этот молодой человек! Холодной водой он не моется! От свежей земляники у него делается крапивница, — слыхали вы такое? А богачка, счастливая мамаша этого балбеса, спрашивает меня: «У вас есть брильянты чи не?» — «А как же! — отвечаю я ей. — Вот на пасху вы увидите все мои брильянты — семь штук, один в один!»
Бабушка смеется, довольная своей остротой.
Накануне пасхи внезапно получается открытка от Лазаря из Харькова: он не приедет. Он здоров, — пусть мамаша не беспокоится, — но приехать он не может: надо заниматься.
Бабушка мужественно подавляет вздох.
— Ну-ну… Не надо грешить. Что ж? Будет на этот раз не семь брильянтов, а только шесть… Тоже не плохо! Конечно, досадно, но что поделаешь?
Бабушка украдкой смахивает слезу и рассказывает Басе, какой замечательный этот Лазарь, который не может приехать.
— Я тебе говорю, Бася, — Лазарь самый красивый из всех! И какой золотой мальчик! Праздник, другие гуляют, а он — нет, он учится!
Но Тима и Абраша почему-то понимающе перемигиваются.
— Он будет заниматься! — недоверчиво говорит Тима. — Не смешите меня, пожалуйста. Какой работяга…
— Тут что-нибудь да не так… — качает головой Абраша. — Такой затейник, такой выдумщик, как Лазарь, — он непременно выкинет какой-нибудь сюрприз!
Вообще Тима и Абраша всегда единомышленны и дружны. Только иногда они почему-то отчаянно ссорятся. Тогда, в гневе, они говорят друг о друге не иначе, как в третьем лице, и обращаются со своими обвинениями к кому-нибудь постороннему.
— Видите этого человека? — кричит Абраша, тыча разгневанно пальцем в сторону Тимы. — Я умру, но ему руки не подам! Никогда в жизни!
— Будь я проклят, если я когда-нибудь заговорю с этим человеком! — вторит ему Тима.
А через полчаса эти «человеки» обычно уже не помнят, как страшно они поругались.
В самый пасхальный вечер — в сумерки, еще «до первой звезды» (началом праздника считается появление на небе первой звезды) — мы все уже собрались у бабушки и дедушки и ждем, когда нас позовут к столу. И тут в передней раздается сильный, продолжительный звонок.
— Лазарь! Это Лазарь приехал! — кричит Абраша.
— Я же говорил, что Лазарь готовит сюрприз! — радуется Тима.
В самом деле это приехал Лазарь!
Все бросаются к нему, все рады, а бабушка, обняв его за шею и осыпая поцелуями, не может удержаться от материнской критики:
— Ох, Лазарь, Лазарь! Ну почему ты всегда делаешь все не так, как люди?
— А почему я должен все делать так, как люди? Пусть люди делают все так, как я! В общем, пожалуйста, прекратите торжественные речи: у меня хватило денег только на билет от Харькова сюда. Срочно ищу капиталиста, который заплатит двугривенный моему извозчику!
И вот мы все уже разместились за столом. Во главе стола бабушка и дедушка. Между ними — я, как единственная внучка (Сенечка пока не в счет). Папа с мамой, Николай, Мирон, Ганя, Лазарь. На крайнем конце стола — младшие, Тима и Абраша. С ними же сидит Пиня. Поездка на праздник в Кейданы к родителям стоила бы слишком дорого, — этого. Пиня не может себе позволить. Поэтому, хотя сегодня и не его день (он обедает у бабушки и дедушки по воскресеньям), бабушка позвала Пиню на пасхальной ужин. Тима и Абраша слегка — в меру своих скромных возможностей — «прифрантили» Пиню: Абраша отдал ему свой галстук «в крапочку», а Тима дал ему (не насовсем, только на сегодняшний вечер!) свою рабочую куртку с заплатками на локтях. Пиня выглядит именинником и наслаждается ощущением, что он в праздничный вечер «в семье».
Валентина превосходно владеет несколькими языками, но так же, как в случае во время боя быков, она обязательно выражает самые сокровенные мысли только по-русски. Придя как-то к нам и застав Сенечкину старуху няньку, украинку Лукию, с наслаждением завтракающей, — а ест Лукия с удивительным вдохновением, просто вроде она еду в чемодан укладывает! — Валентина с восторгом выпалила, не сводя глаз с Лукии:
— Цум эрстен маль ин майнем лебен… Ля премьер фуа де ма ви… (Это означает по-немецки и по-французски: «В первый раз в моей жизни».) — И от души добавила по-русски: — Экая, прости господи, прорва обжорливая!
Безобидные для няньки Лукии слова «В первый раз в жизни» Валентина почему-то сказала по-немецки и по-французски, а обидные «прорва обжорливая» так и выложила по-русски!
Все в Валентине — особенное, ни в чем она не похожа на других людей. Даже вещи у нее какие-то романтические! Воздухом далеких стран веет от чемоданов с пестрыми наклейками чужеземных отелей: «Ривьера-Палас-Ницца», «Отель Тангей-зер-Гейдсльберг». Диковинные у Валентины дорожные несессеры, туалетные принадлежности. Ни у кого нет таких шляп и платьев, очень строгих, скромных и красивых.
С утра ежедневно Валентина в течение нескольких часов работает за роялем: играет и поет.
— Я — как Яков Ефимович! — говорит она. — Работаю всегда, даже по воскресеньям и праздникам. Имей в виду, Сашка: если ты чему-нибудь научилась, постоянно работай, упражняйся. А не то засохнешь. Как рыжая елка!
Иногда к Валентине приходит с утра ее товарищ по консерватории, тенор Алексей Граев. Он и Валентина поют оперные дуэты. В эти часы все домашние и гости могут, если хотят, слушать пение Валентины и Алексея из-за двери. Но в самой комнате, где они занимаются, разрешается присутствовать только двум «главным друзьям» Валентины: фарфоровой обезьянке Аиде и мне. Обезьянка стоит на рояле и порой от сильных аккордов одобрительно кивает головкой. А я… ну, что сказать обо мне? Я страстно переживаю те чувства, о которых поют Валентина и Алексей, я впиваю дыхание театра — и счастлива. Позови меня кто в это время хотя бы на самое заманчивое дело — ну, скажем, в кондитерскою есть мороженое, что ли, — нет, от мороженого я, конечно, не откажусь, но я не сразу оторвусь от музыки, я, вероятно, буду есть мороженое рассеянно, невнимательно, без обычного всепоглощающего чувства удовольствия.
Больше всего я люблю слушать дуэт из последнего действия оперы Верди «Травиата». Героиню зовут Виолеттой, она умирает от чахотки и несчастной любви. К ней вернулся покинувший ее возлюбленный, Альфред; он ее бросил, но теперь раскаивается, теперь он понял, что любит ее. Он вернулся к ней навсегда, и бедная Виолетта умирает, счастливая, в его объятиях.
Я так захвачена трогательным пением Валентины и Алексея, что даже не замечаю, какие неуклюжие, беспомощные слова вложил в уста Виолетты и Альфреда переводчик оперного либретто.
Виолетта упоенно спрашивает:
«Любишь ли ты меня, о А-альфредо?»
На это Альфред с жаром отвечает:
«А то неужто ж нет? А то неужто ж нет? А то неужто ж нет?»
Другой любимый мой дуэт — из «Пиковой дамы» Чайковского, когда Герман и Лиза поют:
Очень странным кажется мне то, что Валентина и Алексей в жизни нисколько не разделяют чувств своих героев. Любят, страдают, сходят с ума, умирают только изображаемые ими герои опер; сами же они этих чувств друг к другу не испытывают. Мало того, в разгар самых трогательных любовных сцен они порой начинают отчаянно ссориться.
…Но ах! миновали страданья, —
Я снова с тобою, мой друг!
Ты снова со мною, мой друг!
— Фальшивишь! — с яростью кричит на Валентину Алексей.
— Как бы не так! — возражает Валентина. — Себя слушай. Алешка, — у самого медведь на ухо наступил!
Вместе с Валентиной приехала на каникулы будущая драматическая актриса, Леля Мухина. Она учится в Петербургской драматической школе, они с Валентиной дружат. Сейчас Леле предстоит выступить в театре, который играет в нашем городе, — она будет исполнять роль Луизы Миллер в пьесе Шиллера «Коварство и любовь». Такой пробный спектакль называется «дебют». Это будет скоро — сразу после пасхи. Леля ужасно волнуется, да и все мы, окружающие, очень волнуемся за нее и желаем ей успеха.
Для того чтобы Лелю не отвлекали звуки утренних занятий Валентины, мама предлагает ей заниматься у нас: папа в эти часы в госпитале, его кабинет свободен.
Тут тоже никто не входит в комнату, — Леля работает одна. Но мне она разрешает присутствовать. Она даже говорит, что ей приятно «чувствовать зрителя», ей это полезно, чтобы не оробеть на спектакле. Конечно, Леля права: что-что, а зритель я престо самозабвенный — сижу тихо, как мышь, — а уж переживаю! Можно смело сказать, всем существом!
Леля-Луиза опускается на колени перед круглой пузатой печкой в папином кабинете.
— О Фердинанд!.. — говорит она глубоким, взволнованным голосом. — Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат…
Я уже не вижу смешной круглой печки. Она вытягивается, становится высокой, статной — становится молодым офицером в гвардейском мундире, Фердинандом фон Вальтер!
(Печку эту еще много лет у нас в семье продолжали звать Фердинандом. «Юзефа! — говорила, бывало, мама. — Что-то холодно, не затопить ли Фердинанда?»)
Иногда Леле Мухиной «подыгрывает» в работе студент Вася Шверубович, товарищ по гимназии Володи Свиридова. Этот Вася Шверубович… Но нет!
О нем надо сказать особо.
В Васю Шверубовича влюблены все гимназистки и институтки старших классов и вообще все барышни нашего города! Когда Вася появляется в местах общего гулянья — от Соборной площади перед православным собором и до Кафедральной площади перед костелом святого Казимира, — в самый хмурый день кажется, будто взошло солнце. Но Вася — не нахальный провинциальный покоритель сердец. Нет, он даже и не догадывается о том, как он красив и какое впечатление он производит на всех встречных. Вася Шверубович идет по улице, с простым и скромным достоинством неся свою кудрявую светлую голову, и во всем его существе видно то высокое, покоряющее благородство, какое придает человеку талант. Какой талант несет в себе Вася Шверубович? Сейчас он еще только скромный студент, он еще только мечтает стать актером. Но уже недалек тот час, когда Вася бросит все, чтобы целиком — как он выражается, «безвозвратно, безвозвратно!» — отдаться театру. Он скоро прославится в Московском Художественном театре и целые пятьдесят лет будет греметь на весь мир! Качалов, великий, бессмертный артист Качалов, — вот кем станет вскоре скромный студент Вася Шверубович, как ослепительная бабочка появляется из простой гусеницы.
Однако пока никто — ни даже сам Вася Шверубович — не знает и не предвидит этого. И Вася приходит «подыгрывать» начинающей актрисе Леле Мухиной в ее работе над ролью Луизы Миллер. Он репетирует с ней все остальные роли.
Вот он — ее отец, бедный музыкант Миллер. Как он любит свою дочь, несчастную Луизу, с какой болью и страданием смотрит он на нес! Исчезла стройная фигура студента Васи Шверубовича — он весь сжался в бессильной старческой позе. И с какой грустью говорит он ей:
— «Луиза! Дорогое, милое дитя мое… Возьми мою старую, дряхлую голову… Возьми все, все! Лишь твоего Фердинанда — бог мне свидетель! — я не могу тебе дать…»
Вот Вася Шверубович говорит с Луизой осторожными словами подлого Вурма, скользящими и свистящими, как змеи. Он опутывает ее сетями черной интриги и клеветы. Луиза, простая, бедная девушка из народа, полюбила Фердинанда, сына могущественною президента, — и низкий Вурм делает все, чтобы погубить влюбленных. Лицо Васи совершенно неузнаваемо: в его глазах злобные огоньки, его руки, пальцы неудержимо сжимаются, как когти хищного ястреба, кружащего над цыпленком…
Но всего лучше читает Вася роль Фердинанда!
— «О Фердинанд! — молит его Луиза. — Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат!»
— «Не говори мне ничего о боязни, любимая моя! — успокаивает ее Фердинанд, и голос Васи поет, как виолончель. — Доверься мне! Я встану между тобой и горем, я приму за тебя каждою рану, я сберегу для тебя каждую каплю из кубка радости, — я принесу их тебе в кубке любви!»
Я смотрю и слушаю не дыша. Сердце мое просто разрывается от сочувствия к несчастной Луизе, — ведь она сейчас умрет, отравленная своим Фердинандом! Его я, конечно, жалею гораздо меньше: зачем он поверил клевете Вурма и сам, своими руками, разбил их счастье?
Нужно ли добавлять, что вечером, когда никого нет дома, — по вечерам все собираются у Свиридовых, и мама там, и папа, если он свободен, а меня, конечно, в 9 часов гонят домой спать, — я тихонько прокрадываюсь в папин кабинет, где днем репетировали Леля и Вася Шверубович. Я становлюсь на колени перед пузатой печкой.
— О Фердинанд! — молю я. — Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат!
— Ну, чего там еще «фирнан, фирнан»! — бубнит Юзефа. — Ложись у постелю! Большая дивчина, а болбочет, сама не знает что!
Очень интересно бывает также в комнате брата Валентины, Володи Свиридова. Там всегда много веселого молодого народа. Володя очень музыкален — он и на гитаре играет, и поет приятным баритоном. Тут почти всегда присутствует и Леля Мухина. Когда она не Луиза Миллер, Леля очень веселая, живая: она и петь, и плясать — все, что угодно!
Глядя прямо в глаза Лели Мухиной, Володя поет под гитару собственный вариант старинного романса «Очи черные»:
В песню вступает Леля, и оба голоса, Лели и Володи, поют вместе, словно идут рука об руку по тропинке в поле:
Очи синие,
Очи ясные!
Очи милые
И прекрасные!
Все знают (и даже я знаю!), что у Лели и Володи — «роман». Они любят друг друга, они поженятся, когда кончат курс. Вероятно, от этого в их пении звенит такая чистая радость, что все слушают, задумчивые, растроганные, словно издали следят глазами, как Леля и Володя медленно идут по весенней тропинке среди полей.
Как, люблю я вас,
Как боюсь я вас,
Этих милых глаз,
Этих ясных глаз!
Но ненадолго стихает молодежь. Вот уже снова все голоса сливаются в не очень стройный хор и поют по-латыни песню студентов всего мира:
А иногда, притворив плотнее дверь и сев в тесный кружок, молодежь поет приглушенными голосами те песни, которые я люблю больше всех:
…Гаудеамус игитур,
Ювенес дум сумус!
По-русски эта песня звучала бы примерно так:
Веселитесь, юноши,
Пока есть в вас сила!
После юности веселой,
После старости тяжелой
Примет нас могила…
Я знаю, что этого петь нельзя, это запрещенная революционная песня. За одну «Дубинушку» полиция может, нагрянув, арестовать всех этих замечательных юношей и девушек… Мне рассказывали Павел Григорьевич и Анна Борисовна: с такими песнями революционеры выходят на демонстрации против правительства, шагают от этапа к этапу в далекие, глухие места ссылки.
Много песен слыхал я в родной стороне,
В них про радость, про горе мне пели,
Но из песен одна в память врезалась мне, —
Это песня рабочей артели.
Э-эй, дубинушка-а-а, — ухнем!
Э-эх, зеленая, сама пойдет!
Подернем! Подернем!
Да ухнем!
Дверь открывается — на пороге стоит отец Свиридовых, Сергей Иванович.
Смело, друзья, не теряйте
Бодрость в неравном бою!
Родину-мать защищайте,
Честь и свободу свою!
Пусть нас по тюрьмам сажают!
Пусть нас пытают огнем!
Пусть в рудники посылают!
Пусть мы все казни пройдем…
— Владимир! — говорит он с упреком. — Я ведь просил тебя…
Леля бросается к нему:
— Больше не будем! Сергей Иванович, не сердитесь… Мы немножко попели, — уж очень душа горит… А больше не будем, золотой, не будем!
Разве можно сердиться, глядя в Лелины «очи синие»? Легкая, чуть заметная улыбка пробегает по губам Сергея Ивановича. Обычно губы эти крепко сжаты и лицо сурово, почти угрюмо. Сергей Иванович смотрит на Лелю и смягчается:
— Я только напоминаю: осторожность! Зачем зря рисковать? Пойте тише, под сурдинку…
В тот же вечер я случайно слышу в кабинете Сергея Ивановича обрывок его разговора с папой. Я не подслушиваю, нет! — меня прислали звать Сергея Ивановича и папу чай пить. Но они так поглощены разговором, что не заметили моего прихода. Ну, а я, конечно, так заинтересовалась их разговором, что застыла на месте как вкопанная.
— Тревожусь я о нем, Яков Ефимович! Очень серьезно он в революцию ушел… Какие-то рабочие к нему ходят, какие-то незнакомые люди… Боюсь, сломит Володька шею!
— Не сломит! — возражает папа. — Для настоящих людей, — а я Володю знаю, он на моих глазах вырос, и он именно настоящий человек! — для них это закалка на всю жизнь!
— Вы и меня знаете, Яков Ефимович… — продолжает Сергей Иванович с необычной для него откровенностью. — Я — человек, на всю жизнь раненный. Когда Маша умерла, жена моя, я еще молодой был. Мог жениться. Нет, не захотел, чтобы у детей мачеха была! Живу бирюком, нигде не бываю, даже к вам не каждый месяц заглядываю. Дети для меня — все!.. Вам, Яков Ефимович, легко говорить: Сашурка-то у вас еще ребенок. А вот подрастет она да потянется к революции, — что вы тогда будете делать?
— А, наверно, то и буду делать, что вы теперь делаете, что все другие отцы: горевать, тревожиться, ночей не спать… может быть, даже кровавыми слезами плакать… И все-таки, думаю, будет мне радостно: хорошая, значит, выросла… Ты здесь зачем? — вдруг грозно обрушивается папа, только теперь заметив меня. — Вот, Сергей Иванович, невозможный ребенок! Брысь отсюда!
Я ухожу, очень обиженная. Удивительные люди — взрослые! Никакого понимания! Даже памяти — и той ни на копейку! То папа сам говорит мне: «Ты уже не маленькая!» То я, оказывается, ребенок, да еще и «невозможный»! А что, собственно, случилось, из-за чего столько шуму? Я пришла за ним, хотела сказать: «Чай пить!» Слышу, у них такой разговор… Ну как было утерпеть, чтобы не послушать хоть немножко? Оказывается, я им помешала!
В этих мыслях я прохожу мимо комнаты Володи. Дверь приоткрыта, — ну разве можно не шмыгнуть туда? Как и говорил только что Сергей Иванович, в комнате, кроме самого Володи, все — незнакомые люди.
Увидев меня, они, как по команде, замолкают. Смотрят на меня. Чувствую, что ввалилась непрошеная, некстати, и страшно смущаюсь. И тут я мешаю!
— Эт-т-то кто еще такая? — с наигранной свирепостью рычит на меня Володя.
Мне сразу становится легче. Володю я люблю почти так же, как Валентину. Он — добрый, хороший. А главное, что я ценю в Володе — то, что ценят у взрослых все дети: ему со мной интересно! Он всегда расспрашивает, что я читаю, какие у меня подруги, что делается у нас в институте…
— Предъявите паспорт! — сурово-официально предлагает Володя. — Что такое? У вас нет паспорта? Вы несовершеннолетняя? Кто же вас знает? Кто может за вас поручиться?
— Я! — раздается веселый голос из темного угла за шкафом. — Я за нее ручаюсь!
Это говорит Вацек! Веселый, никогда не унывающий рыжий Вацек! Мне становится легко: он напоминает мне Павла Григорьевича, Анну Борисовну, Юльку…
— Ты ручаешься за нее, Стась? — спрашивает Володя, и непонятно, почему он называет Вацека «Стасем». — Разве ты ее знаешь?
— Мы с ней старые друзья! — заявляет Вацек. — Пусти се, Борис!
Еще того не легче! Мало того, что Вацек вдруг оказался «Стасем», так еще и Володя почему-то «Борис»!
— В таком случае, я за нее тоже ручаюсь. Два поручителя — эго солидно. Садись, Сашурка! — И Володя пододвигается на диване, чтобы дать мне сесть рядом с ним.
Я, конечно, пристраиваюсь около Володи — становлюсь маленькой, незаметной. Все забывают обо мне и продолжают прерванный разговор.
— Последний вопрос, — говорит Володя, — о студенческом бале.
Оказывается, на следующей неделе после пасхи в городе будет устроен благотворительный бал в пользу нуждающихся студентов. Полиция согласна дать разрешение на устройство такого благотворительного бала под ответственность трех человек, известных и уважаемых в городе. По просьбе студентов три уважаемых человека согласились взять на себя ответственность «за порядок и законность» на студенческом балу. Эти трое уважаемых: инженер Сергей Иванович Свиридов, доктор Иван Константинович Рогов и доктор Яков Ефимович Яновский.
Меня этот бал не очень интересует, хотя папа там и уважаемый: на балы меня не берут. Впрочем, Володины гости тоже мало интересуются самим балом. Им интересно, как говорит один из них, «чего можно от этого ждать?». Невольно я вдруг вспоминаю: когда в прошлом году умер царь и все волновались, позовет новый царь себе на помощь людей из народа или не позовет, Вацек тогда сказал мне: «Рабочий человек ждет добра не от этого!» А вот сейчас рабочие люди — их тут, вместе с Вацеком, трое — спрашивают, чего можно ждать от благотворительного студенческого бала.
Володя отвечает на этот вопрос:
— Трудно, конечно, предугадать, какой будет выручен сбор. Но, вероятно, получится приличная сумма. И это может оказаться очень кстати…
Для чего, для кого «кстати»?
Дальше говорят о совершенно не интересных для меня делах. Я перестаю вслушиваться и от нечего делать разглядываю Володю, словно в первый раз его вижу. Что есть в нем такого, что отличает его от окружающих? Володя — как молодое дерево, которое изо всех сил тянется вверх, к солнцу, к буйным ветрам, к светлым дождям. Задумчивые глаза Володи смотрят поверх окружающих не только оттого, что он очень высок ростом: нет, он словно всегда вглядывается во что-то очень хорошее, радостное, чего не видят другие люди.
Приходит Леля, зовет всех чай пить.
Гости отказываются — они собираются уходить.
— Стась! — напоминает Вацеку Володя. — Знаешь порядок? Не все сразу и с разного хода.
Когда уходит последний гость, я, конечно, начинаю задавать вопросы:
— Володя, почему ты зовешь Вацека Стасем, а он тебя — Борисом?
Володя беспомощно переглядывается с Лелей.
— Ну, как тебе объяснить? — разводит он руками. — Не поймешь ты…
— От тебя, Володя, — говорю я с обидой, — от тебя… такое!.. Ну, скажи еще, что я — невозможный ребенок! И что я задаю дурацкие вопросы! И чтобы я вообще убиралась вон!
— Рассвирепела муха, как тигр! — смеется Володя. — Ну, вот вообрази: полиция вдруг станет искать меня или Вацека…
— Как после первого мая? — догадываюсь я.
— Вот именно! Полиция ищет Вацлава и Владимира, а их нет! Есть Борис и Станислав!
— Это чтобы сбить их с толку, да? — соображаю я.
Но Володя не отвечает мне… И вообще я вдруг замечаю, что никто не помнит о моем присутствии, как если бы меня совсем не было в комнате. Леля подошла к Володе, села на ручку его кресла. Володя поднял к ней голову и приложил ее руку к своей щеке.
Я понимаю: я мешаю Володе и Леле.
Но тут я не обижаюсь. Тихонько, на цыпочках, я выскальзываю вон из комнаты.
А они, наверно, даже не заметили этого!
* * *
Между тем в квартире бабушки и дедушки — тоже предпраздничное волнение и суета. Бабушка и Бася-Дубина с ног сбились в ожидании гостей: к вечерней пасхальной трапезе должны съехаться и сойтись все семь сыновей! Кроме уже приехавших Тимы и Абраши, ждут еще дядю Ганю, врача-окулиста из Петербурга, и дядю Лазаря, студента-медика из Харькова. Да еще здешние сыновья — папа, Николай, Мирон. Итого — семеро!Бабушка священнодействует на кухне — они с Басей трудятся над громадной пасхальной индейкой, готовят пасхальные сладости: тонко наструганную редьку в меду, медовые «тестички», маковники. И, как всегда, бабушка без умолку тараторит:
— Такие дети, как у меня, Басенька, так это искать и искать — и все равно не найдешь! Так уж лучше и не ищи! Конечно, вырастить семерых сыновей — это не легкое дело… И не спорь, пожалуйста, Бася, это же каждый ребенок понимает. Наш домовладелец — богатый уж-ж-жасно! — так он всегда говорил нам, мне и старику: «Ну куда вам столько детей? Вы же бедные люди, куда вы денетесь с таким оркестром? На свадьбах будете с ними играть, что ли? Чтоб они потом обходили всех гостей с тарелкой и собирали пятаки? Или, может, они будут ходить в праздник по домам, ряженые, представлять представления?»
Бабушка тихонько смеется этим своим воспоминаниям. Ее руки ловко и умело колдуют над пасхальной рыбой.
— А вот и не оркестр! И не пятаки! И не ряженые! Конечно, намучились мы немало — в особенности каждый раз, как кого-нибудь из них сажали, не дай бог, в тюрьму. Не нравится мне эта мода, Бася, чтоб детей в тюрьму сажать! Вот не нравится — и не нравится! Но что поделаешь? Как у других, так и у нас!.. Бася, пустая голова, что ты делаешь с индюком? Что ты делаешь с индюком, я тебя спрашиваю? Это же не индюк — картина! — С ним надо вежливо, а не хап-лап!
Я сижу на низенькой табуреточке, наслаждаюсь бабушкиными сладостями и слушаю ее рассказы.
— А все-таки, — продолжает бабушка, — я вам скажу, дорогие мои: детей надо иметь много! Тогда они вырастут хорошие. Когда они знают, что куртку Якова должны еще носить после него Николай, а потом Мирон, а пальто и гамаши Гани должны еще служить Лазарю и мальчишкам, Тимке и Абрашке, — так они растут скромные, без фанаберии, без баловства. Мои дети — не гордые: они учились, и работали, и уроки давали, чтоб нам со стариком было легче тащить воз. И чуть только который-нибудь из них становится на ноги и начинает зарабатывать, — сейчас он помогает младшим! А теперь, когда четверо из них уже вышли в люди, так, дай бог им здоровья, они и нам, старикам, посылают на жизнь! Вот какие это дети!
Бабушкины рассказы неистощимы. Вперемежку с испуганными вскриками, когда какое-нибудь из блюд не удается, краткой командой, отдаваемой Басе по поводу корицы или изюма, шафрана или ванили, течет, как ручей, радостная песня матери, до краев наполненной своим материнским счастьем.
— У нашего домовладельца — один сын! Один! — говорит бабушка с презрением. — Так что вы думаете? Другая барышня так не гримасничает, как этот молодой человек! Холодной водой он не моется! От свежей земляники у него делается крапивница, — слыхали вы такое? А богачка, счастливая мамаша этого балбеса, спрашивает меня: «У вас есть брильянты чи не?» — «А как же! — отвечаю я ей. — Вот на пасху вы увидите все мои брильянты — семь штук, один в один!»
Бабушка смеется, довольная своей остротой.
Накануне пасхи внезапно получается открытка от Лазаря из Харькова: он не приедет. Он здоров, — пусть мамаша не беспокоится, — но приехать он не может: надо заниматься.
Бабушка мужественно подавляет вздох.
— Ну-ну… Не надо грешить. Что ж? Будет на этот раз не семь брильянтов, а только шесть… Тоже не плохо! Конечно, досадно, но что поделаешь?
Бабушка украдкой смахивает слезу и рассказывает Басе, какой замечательный этот Лазарь, который не может приехать.
— Я тебе говорю, Бася, — Лазарь самый красивый из всех! И какой золотой мальчик! Праздник, другие гуляют, а он — нет, он учится!
Но Тима и Абраша почему-то понимающе перемигиваются.
— Он будет заниматься! — недоверчиво говорит Тима. — Не смешите меня, пожалуйста. Какой работяга…
— Тут что-нибудь да не так… — качает головой Абраша. — Такой затейник, такой выдумщик, как Лазарь, — он непременно выкинет какой-нибудь сюрприз!
Вообще Тима и Абраша всегда единомышленны и дружны. Только иногда они почему-то отчаянно ссорятся. Тогда, в гневе, они говорят друг о друге не иначе, как в третьем лице, и обращаются со своими обвинениями к кому-нибудь постороннему.
— Видите этого человека? — кричит Абраша, тыча разгневанно пальцем в сторону Тимы. — Я умру, но ему руки не подам! Никогда в жизни!
— Будь я проклят, если я когда-нибудь заговорю с этим человеком! — вторит ему Тима.
А через полчаса эти «человеки» обычно уже не помнят, как страшно они поругались.
В самый пасхальный вечер — в сумерки, еще «до первой звезды» (началом праздника считается появление на небе первой звезды) — мы все уже собрались у бабушки и дедушки и ждем, когда нас позовут к столу. И тут в передней раздается сильный, продолжительный звонок.
— Лазарь! Это Лазарь приехал! — кричит Абраша.
— Я же говорил, что Лазарь готовит сюрприз! — радуется Тима.
В самом деле это приехал Лазарь!
Все бросаются к нему, все рады, а бабушка, обняв его за шею и осыпая поцелуями, не может удержаться от материнской критики:
— Ох, Лазарь, Лазарь! Ну почему ты всегда делаешь все не так, как люди?
— А почему я должен все делать так, как люди? Пусть люди делают все так, как я! В общем, пожалуйста, прекратите торжественные речи: у меня хватило денег только на билет от Харькова сюда. Срочно ищу капиталиста, который заплатит двугривенный моему извозчику!
И вот мы все уже разместились за столом. Во главе стола бабушка и дедушка. Между ними — я, как единственная внучка (Сенечка пока не в счет). Папа с мамой, Николай, Мирон, Ганя, Лазарь. На крайнем конце стола — младшие, Тима и Абраша. С ними же сидит Пиня. Поездка на праздник в Кейданы к родителям стоила бы слишком дорого, — этого. Пиня не может себе позволить. Поэтому, хотя сегодня и не его день (он обедает у бабушки и дедушки по воскресеньям), бабушка позвала Пиню на пасхальной ужин. Тима и Абраша слегка — в меру своих скромных возможностей — «прифрантили» Пиню: Абраша отдал ему свой галстук «в крапочку», а Тима дал ему (не насовсем, только на сегодняшний вечер!) свою рабочую куртку с заплатками на локтях. Пиня выглядит именинником и наслаждается ощущением, что он в праздничный вечер «в семье».