- Вы сегодня там были? - спросил я в волнении.
   - Я был там месяц тому назад.
   - Так почем же вы знаете, что человек будет мыть автомобиль?
   - Потому, что он каждый день его моет, сняв колеса.
   - А когда же Иван Васильевич ездит в нем?
   - Он никогда в нем и не ездит.
   - Почему?
   - А куда же он будет ездить?
   - Ну, скажем, в театр?
   - Иван Васильевич в театр приезжает два раза в год на генеральные репетиции, и тогда ему нанимают извозчика Дрыкина.
   - Вот тебе на! Зачем же извозчик, если есть автомобиль?
   - А если шофер умрет от разрыва сердца за рулем, а автомобиль возьмет да и въедет в окно, тогда что прикажете делать?
   - Позвольте, а если лошадь понесет?
   - Дрыкинская лошадь не понесет. Она только шагом ходит. Напротив же как раз человека с ведром - дверь. Войдите и подымайтесь по деревянной лестнице. Потом еще дверь. Войдите. Там увидите черный бюст Островского. А напротив беленькие колонны и черная-пречерная печка, возле которой сидит на корточках человек в валенках и топит ее.
   Я рассмеялся.
   - Вы уверены, что он непременно будет и непременно на корточках?
   - Непременно, - сухо ответил Бомбардов, ничуть не смеясь.
   - Любопытно проверить!
   - Проверьте. Он спросит тревожно: "Вы куда?" А вы ответьте...
   - Назначено?
   - Угу. Тогда он вам скажет: "Пальтецо снимите здесь", - и вы попадете в переднюю, и тут выйдет к вам фельдшерица и спросит: "Вы зачем?" И вы ответите...
   Я кивнул головой.
   - Иван Васильевич вас спросит первым долгом, кто был ваш отец. Он кто был?
   - Вице-губернатор.
   Бомбардов сморщился.
   - Э... нет, это, пожалуй, не подходит. Нет, нет. Вы скажите так: служил в банке.
   - Вот уж это мне не нравится. Почему я должен врать с первого же момента?
   - А потому что это может его испугать, а...
   Я только моргал глазами.
   - ...а вам все равно, банк ли, или что другое. Потом он спросит, как вы относитесь к гомеопатии. А вы скажите, что принимали капли от желудка в прошлом году и они вам очень помогли. Тут прогремели звонки, Бомбардов заторопился, ему нужно было идти на репетицию, и дальнейшие наставления он давал сокращенно.
   - Мишку Панина вы не знаете, родились в Москве, - скороговоркой сообщал Бомбардов, - насчет Фомы скажите, что он вам не понравился. Когда будете насчет пьесы говорить, то не возражайте. Там выстрел в третьем акте, так вы его не читайте...
   - Как не читать, когда он застрелился?!
   Звонки повторились. Бомбардов бросился бежать в полутьму, издали донесся его тихий крик:
   - Выстрела не читайте! И насморка у вас нет!
   Совершенно ошеломленный загадками Бомбардова, я минута в минуту в полдень был в тупике на Сивцевом Вражке.
   Во дворе мужчины в тулупе не было, но как раз на том месте, где Бомбардов и говорил, стояла баба в платке. Она спросила: "Вам чего?" - и подозрительно поглядела на меня. Слово "назначено" совершенно ее удовлетворило, и я повернул за угол. Точка в точку в том месте, где было указано, стояла кофейного цвета машина, но на колесах, и человек тряпкой вытирал кузов. Рядом с машиной стояло ведро и какая-то бутыль.
   Следуя указаниям Бомбардова, я шел безошибочно и попал к бюсту Островского. "Э..." - подумал я, вспомнив Бомбардова: в печке весело пылали березовые дрова, но никого на корточках не было. Но не успел я усмехнуться, как старинная дубовая темнолакированная дверь открылась, и из нее вышел старикашка с кочергой в руках и в заплатанных валенках. Увидев меня, он испугался и заморгал глазами. "Вам что, гражданин?" - спросил он. "Назначено", - ответил я, упиваясь силой магического слова. Старикашка посветлел и махнул кочергой в направлении другой двери. Там горела старинная лампочка под потолком. Я снял пальто, под мышку взял пьесу, стукнул в дверь. Тотчас за дверью послышался звук снимаемой цепи, потом повернулся ключ в дверях, и выглянула женщина в белой косынке и белом халате. "Вам что?" - спросила она. "Назначено", - ответил я. Женщина посторонилась, пропустила меня внутрь и внимательно поглядела на меня.
   - На дворе холодно? - спросила она.
   - Нет, хорошая погода, бабье лето, - ответил я.
   - Насморка у вас нету? - спросила женщина.
   Я вздрогнул, вспомнив Бомбардова, и сказал:
   - Нету, нету.
   - Постучите сюда и входите, - сурово сказала женщина и скрылась. Перед тем как стукнуть в темную, окованную металлическими полосами дверь, я огляделся.
   Белая печка, громадные шкафы какие-то. Пахло мятой и еще какой-то приятной травой. Стояла полная тишина, и она вдруг прервалась боем хриплым. Било двенадцать раз, и затем тревожно прокуковала кукушка за шкафом.
   Я стукнул в дверь, потом нажал рукой на громадное тяжкое кольцо, дверь впустила меня в большую светлую комнату.
   Я волновался, я ничего почти не разглядел, кроме дивана, на котором сидел Иван Васильевич. Он был точно такой же, как на портрете, только немножко свежее и моложе. Черные его, чуть тронутые проседью, усы были прекрасно подкручены. На груди, на золотой цепи, висел лорнет.
   Иван Васильевич поразил меня очаровательностью своей улыбки.
   - Очень приятно, - молвил он, чуть картавя, - прошу садиться.
   И я сел в кресло.
   - Ваше имя и отчество? - ласково глядя на меня, спросил Иван Васильевич.
   - Сергей Леонтьевич.
   - Очень приятно! Ну-с, как изволите поживать, Сергей Пафнутьевич? - И, ласково глядя на меня, Иван Васильевич побарабанил пальцами по столу, на котором лежал огрызок карандаша и стоял стакан с водой, почему-то накрытый бумажкою.
   - Покорнейше благодарю вас, хорошо.
   - Простуды не чувствуете?
   - Нет.
   Иван Васильевич как-то покряхтел и спросил:
   - А здоровье вашего батюшки как?
   - Мой отец умер.
   - Ужасно, - ответил Иван Васильевич, - а к кому обращались? Кто лечил?
   - Не могу сказать точно, но, кажется, профессор... профессор Янковский.
   - Это напрасно, - отозвался Иван Васильевич, - нужно было обратиться к профессору Плетушкову, тогда бы ничего не было.
   Я выразил на своем лице сожаление, что не обратились к Плетушкову. - А еще лучше... гм... гм... гомеопаты, - продолжал Иван Васильевич, - прямо до ужаса всем помогают. - Тут он кинул беглый взгляд на стакан. - Вы верите в гомеопатию?
   "Бомбардов - потрясающий человек", - подумал я и начал что-то неопределенно говорить:
   - С одной стороны, конечно... Я лично... хотя многие и не верят...
   - Напрасно! - сказал Иван Васильевич, - пятнадцать капель, и вы перестанете что-нибудь чувствовать. - И опять он покряхтел и продолжал: - А ваш батюшка, Сергей Панфилыч, кем был?
   - Сергей Леонтьевич, - ласково сказал я.
   - Тысячу извинений! - воскликнул Иван Васильевич. - Так он кем был?
   "Да не стану я врать!" - подумал я и сказал:
   - Он служил вице-губернатором.
   Это известие согнало улыбку с лица Ивана Васильевича.
   - Так, так, так, - озабоченно сказал он, помолчал, побарабанил и сказал: - Ну-с, приступим.
   Я развернул рукопись, кашлянул, обмер, еще раз кашлянул и начал читать.
   Я прочел заглавие, потом длинный список действующих лиц и приступил к чтению первого акта:
   - "Огоньки вдали, двор, засыпанный снегом, дверь флигеля. Из флигеля глухо слышен "Фауст", которого играют на рояли..."
   Приходилось ли вам когда-либо читать пьесу один на один кому-нибудь? Это очень трудная вещь, уверяю вас. Я изредка поднимал глаза на Ивана Васильевича, вытирал лоб платком.
   Иван Васильевич сидел совершенно неподвижно и смотрел на меня в лорнет, не отрываясь. Смутило меня чрезвычайно то обстоятельство, что он ни разу не улыбнулся, хотя уже в первой картине были смешные места. Актеры очень смеялись, слыша их на чтении, а один рассмеялся до слез.
   Иван же Васильевич не только не смеялся, но даже перестал крякать. И всякий раз, как я поднимал на него взор, видел одно и то же: уставившийся на меня золотой лорнет и в нем немигающие глаза. Вследствие этого мне стало казаться, что смешные эти места вовсе не смешны. Так я дошел до конца первой картины и приступил ко второй. В полной тишине слышался только мой монотонный голос, было похоже, что дьячок читает по покойнику.
   Мною стала овладевать какая-то апатия и желание закрыть толстую тетрадь. Мне казалось, что Иван Васильевич грозно скажет: "Кончится ли это когда-нибудь?" Голос мой охрип, я изредка прочищал горло кашлем, читал то тенором, то низким басом, раза два вылетели неожиданные петухи, но и они никого не рассмешили - ни Ивана Васильевича, ни меня.
   Некоторое облегчение внесло внезапное появление женщины в белом. Она бесшумно вошла, Иван Васильевич быстро посмотрел на часы. Женщина подала Ивану Васильевичу рюмку, Иван Васильевич выпил лекарство, запил его водою из стакана, закрыл его крышечкой и опять поглядел на часы. Женщина поклонилась Ивану Васильевичу древнерусским поклоном и надменно ушла.
   - Ну-с, продолжайте, - сказал Иван Васильевич, и я опять начал читать. Далеко прокричала кукушка. Потом где-то за ширмами прозвенел телефон.
   - Извините, - сказал Иван Васильевич, - это меня зовут по важнейшему делу из учреждения. - Да, - послышался его голос из-за ширм, - да... Гм... гм... Это все шайка работает. Приказываю держать все это в строжайшем секрете. Вечером у меня будет один верный человек, и мы разработаем план...
   Иван Васильевич вернулся, и мы дошли до конца пятой картины. И тут в начале шестой произошло поразительное происшествие. Я уловил ухом, как где-то хлопнула дверь, послышался где-то громкий и, как мне показалось, фальшивый плач, дверь, не та, в которую я пошел, а, по-видимому, ведущая во внутренние покои, распахнулась, и в комнату влетел, надо полагать осатаневший от страху, жирный полосатый кот. Он шарахнулся мимо меня к тюлевой занавеске, вцепился в нее и полез вверх. Тюль не выдержал его тяжести, и на нем тотчас появились дыры. Продолжая раздирать занавеску, кот долез до верху и оттуда оглянулся с остервенелым видом. Иван Васильевич уронил лорнет, и в комнату вбежала Людмила Сильвестровна Пряхина. Кот, лишь только ее увидел, сделал попытку полезть еще выше, но дальше был потолок. Животное сорвалось с круглого карниза и повисло, закоченев, на занавеске.
   Пряхина вбежала с закрытыми глазами, прижав кулак со скомканным и мокрым платком ко лбу, а в другой руке держа платок кружевной, сухой и чистый. Добежав до середины комнаты, она опустилась на одно колено, наклонила голову и руку протянула вперед, как бы пленник, отдающий меч победителю.
   - Я не сойду с места, - прокричала визгливо Пряхина, - пока не получу защиты, мой учитель! Пеликан - предатель! Бог все видит, все!
   Тут тюль хрустнул, и под котом расплылась полуаршинная дыра.
   - Брысь!! - вдруг отчаянно крикнул Иван Васильевич и захлопал в ладоши.
   Кот сполз с занавески, распоров ее донизу, и выскочил из комнаты, а Пряхина зарыдала громовым голосом и, закрыв глаза руками, вскричала, давясь в слезах:
   - Что я слышу?! Что я слышу?! Неужели мой учитель и благодетель гонит меня?! Боже, боже!! Ты видишь?!
   - Оглянитесь, Людмила Сильвестровна! - отчаянно закричал Иван Васильевич, и тут еще в дверях появилась старушка, которая крикнула:
   - Милочка! Назад! Чужой!..
   Тут Людмила Сильвестровна открыла глаза и увидела мой серый костюм в сером кресле. Она выпучила глаза на меня, и слезы, как мне показалось, в мгновенье ока высохли на ней. Она вскочила с колен, прошептала: "Господи..." - и кинулась вон. Тут же исчезла и старушка, и дверь закрылась.
   Мы помолчали с Иваном Васильевичем. После долгой паузы он побарабанил пальцами по столу.
   - Ну-с, как вам понравилось? - спросил он и добавил тоскливо: - Пропала занавеска к черту.
   Еще помолчали.
   - Вас, конечно, поражает эта сцена? - осведомился Иван Васильевич и закряхтел.
   Закряхтел и я и заерзал в кресле, решительно не зная, что ответить, - сцена меня нисколько не поразила. Я прекрасно понял, что это продолжение той сцены, что была в предбаннике, и что Пряхина исполнила свое обещание броситься в ноги Ивану Васильевичу.
   - Это мы репетировали, - вдруг сообщил Иван Васильевич, - а вы, наверное, подумали, что это просто скандал! Каково? А?
   - Изумительно, - сказал я, пряча глаза.
   - Мы любим так иногда внезапно освежить в памяти какую-нибудь сцену... гм... гм... этюды очень важны. А на счет Пеликана вы не верьте. Пеликан - доблестнейший и полезнейший человек!..
   Иван Васильевич поглядел тоскливо на занавеску и сказал:
   - Ну-с, продолжим!
   Продолжить мы не могли, так как вошла та самая старушка, что была в дверях.
   - Тетушка моя, Настасья Ивановна, - сказал Иван Васильевич. Я поклонился. Приятная старушка посмотрела на меня ласково, села и спросила:
   - Как ваше здоровье?
   - Благодарю вас покорнейше, - кланяясь, ответил я, - я совершенно здоров.
   Помолчали, причем тетушка и Иван Васильевич поглядели на занавеску и обменялись горьким взглядом.
   - Зачем изволили пожаловать к Ивану Васильевичу?
   - Леонтий Сергеевич, - отозвался Иван Васильевич, - пьесу мне принес.
   - Чью пьесу? - спросила старушка, глядя на меня печальными глазами.
   - Леонтий Сергеевич сам сочинили пьесу!
   - А зачем? - тревожно спросила Настасья Ивановна.
   - Как зачем?.. Гм... гм...
   - Разве уж и пьес не стало? - ласково-укоризненно спросила Настасья Ивановна. - Какие хорошие пьесы есть. И сколько их! Начнешь играть - в двадцать лет всех не переиграешь. Зачем же вам тревожиться сочинять?
   Она была так убедительна, что я не нашелся, что сказать. Но Иван Васильевич побарабанил и сказал:
   - Леонтий Леонтьевич современную пьесу сочинил!
   Тут старушка встревожилась.
   - Мы против властей не бунтуем, - сказала она.
   - Зачем же бунтовать, - поддержал ее я.
   - А "Плоды просвещения" вам не нравятся? - тревожно-робко спросила Настасья Ивановна. - А ведь какая хорошая пьеса. И Милочке роль есть... - она вздохнула, поднялась. - Поклон батюшке, пожалуйста, передайте.
   - Батюшка Сергея Сергеевича умер, - сообщил Иван Васильевич.
   - Царство небесное, - сказала старушка вежливо, - он, чай, не знает, что вы пьесы сочиняете? А отчего умер?
   - Не того доктора пригласили, - сообщил Иван Васильевич. - Леонтий Пафнутьевич мне рассказал эту горестную историю.
   - А ваше-то имечко как же, я что-то не пойму, - сказала Настасья Ивановна, - то Леонтий, то Сергей! Разве уж и имена позволяют менять? У нас один фамилию переменил. Теперь и разбери-ко, кто он такой!
   - Я - Сергей Леонтьевич, - сказал я сиплым голосом.
   - Тысячу извинений, - воскликнул Иван Васильевич, - это я спутал!
   - Ну, не буду мешать, - отозвалась старушка.
   - Кота надо высечь, - сказал Иван Васильевич, - это не кот, а бандит. Нас вообще бандиты одолели, - заметил он интимно, - уж не знаем, что и делать!
   Вместе с надвигающимися сумерками наступила и катастрофа.
   Я прочитал:
   - "Б а х т и н (Петрову). Ну, прощай! Очень скоро ты придешь за мною...
   П е т р о в. Что ты делаешь?!
   Б а х т и н (стреляет себе в висок, падает, вдали послышалась гармони...)"
   - Вот это напрасно! - воскликнул Иван Васильевич. - Зачем это? Это надо вычеркнуть, не медля ни секунды. Помилуйте! Зачем же стрелять?
   - Но он должен кончить самоубийством, - кашлянув, ответил я.
   - И очень хорошо! Пусть кончит и пусть заколется кинжалом!
   - Но, видите ли, дело происходит в гражданскую войну... Кинжалы уже не применялись...
   - Нет, применялись, - возразил Иван Васильевич, - мне рассказывал этот... как его... забыл... что применялись... Вы вычеркните этот выстрел!..
   Я промолчал, совершая грустную ошибку, и прочитал дальше:
   - "(...моника и отдельные выстрелы. На мосту появился человек с винтовкой в руке. Луна...)"
   - Боже мой! - воскликнул Иван Васильевич. - Выстрелы! Опять выстрелы! Что за бедствие такое! Знаете что, Лео... знаете что, вы эту сцену вычеркните, она лишняя.
   - Я считал, - сказал я, стараясь говорить как можно мягче, - эту сцену главной... Тут, видите ли...
   - Форменное заблуждение! - отрезал Иван Васильевич. - Эта сцена не только не главная, но ее вовсе не нужно. Зачем это? Ваш этот, как его?.. - Ну да... ну да, вот он закололся там вдали, - Иван Васильевич махнул рукой куда-то очень далеко, - а приходит домой другой и говорит матери - Бехтеев закололся!
   - Но матери нет, - сказал я, ошеломленно глядя на стакан с крышечкой.
   - Нужно обязательно! Вы напишите ее. Это нетрудно. Сперва кажется, что трудно - не было матери, и вдруг она есть, - но это заблуждение, это очень легко. И вот старушка рыдает дома, а который принес известие... Назовите его Иванов...
   - Но ведь Бахтин герой! У него монологи на мосту... Я полагал...
   - А Иванов и скажет все его монологи!.. У вас хорошие монологи, их нужно сохранить. Иванов и скажет - вот Петя закололся и перед смертью сказал то-то, то-то и то-то... Очень сильная сцена будет.
   - Но как же быть, Иван Васильевич, ведь у меня же на мосту массовая сцена... там столкнулись массы...
   - А они пусть за сценой столкнутся. Мы этого видеть не должны ни в коем случае. Ужасно, когда они на сцене сталкиваются! Ваше счастье, Сергей Леонтьевич, - сказал Иван Васильевич, единственный раз попав правильно, - что вы не изволите знать некоего Мишу Панина!.. (Я похолодел.) Это, я вам скажу, удивительная личность! Мы его держим на черный день, вдруг что-нибудь случится, тут мы его и пустим в ход... Вот он нам пьесочку тоже доставил, удружил, можно сказать, - "Стенька Разин". Я приехал в театр, подъезжаю, издали еще слышу, окна были раскрыты, - грохот, свист, крики, ругань, и палят из ружей! Лошадь едва не понесла, я думал, что бунт в театре! Ужас! Оказывается, это Стриж репетирует! Я говорю Августе Авдеевне: вы, говорю, куда же смотрели? Вы, спрашиваю, хотите, чтобы меня расстреляли самого? А ну как Стриж этот спалит театр, ведь меня по головке не погладят, не правда ли-с? Августа Авдеевна, на что уж доблестная женщина, отвечает: "Казните меня, Иван Васильевич, ничего со Стрижем сделать не могу!" Этот Стриж - чума у нас в театре. Вы, если его увидите, за версту от него бегите куда глаза глядят. (Я похолодел.) Ну конечно, это все с благословения некоего Аристарха Платоныча, ну его вы не знаете, слава богу! А вы - выстрелы! За эти выстрелы знаете, что может быть? Ну-с, продолжимте. И мы продолжили, и, когда уже стало темнеть, я осипшим голосом произнес: "Конец".
   И вскоре ужас и отчаяние охватили меня, и показалось мне, что я построил домик и лишь только в него переехал, как рухнула крыша.
   - Очень хорошо, - сказал Иван Васильевич по окончании чтения, - теперь вам надо начать работать над этим
   материалом.
   Я хотел вскрикнуть:
   "Как?!"
   Но не вскрикнул.
   И Иван Васильевич, все более входя во вкус, стал подробно рассказывать, как работать над этим материалом. Сестру, которая была в пьесе, надлежало превратить в мать. Но так как у сестры был жених, а у пятидесятипятилетней матери (Иван Васильевич тут же окрестил ее Антониной) жениха, конечно, быть не могло, то у меня вылетала из пьесы целая роль, да, главное, которая мне очень нравилась.
   Сумерки лезли в комнату. Побывала фельдшерица, и опять принял Иван Васильевич какие-то капли. Потом какая-то сморщенная старушка принесла настольную лампочку, и стал вечер.
   В голове у меня начался какой-то кавардак. Стучали молоты в виске. От голода у меня что-то взмывало внутри, и перед глазами скашивалась временами комната. Но, главное, сцена на мосту улетала, а с нею улетал и мой герой.
   Нет, пожалуй, самым главным было то, что совершается, по-видимому, какое-то недоразумение. Перед моими глазами всплывала вдруг афиша, на которой пьеса уже стояла, в кармане хрустел, как казалось мне, последний непроеденный червонец из числа полученных за пьесу, Фома Стриж как будто стоял за спиной и уверял, что пьесу выпустит через два месяца, а здесь было совершенно ясно, что пьесы вообще никакой нет и что ее нужно сочинить с самого начала и до конца заново. В диком хороводе передо мною танцевал Миша Панин, Евлампия, Стриж, картинки из предбанника, но не было пьесы.
   Но дальше произошло совсем уже непредвиденное и даже, как мне казалось, немыслимое.
   Показав (и очень хорошо показав), как закалывается Бахтин, которого Иван Васильевич прочно окрестил Бехтеевым, он вдруг закряхтел и повел такую речь: - Вот вам бы какую пьесу сочинить... Колоссальные деньги можете заработать в один миг. Глубокая психологическая драма... Судьба артистки. Будто бы в некоем царстве живет артистка, и вот шайка врагов ее травит, преследует и жить не дает... А она только воссылает моления за своих врагов...
   "И скандалы устраивает", - вдруг в приливе неожиданной злобы подумал я.
   - Богу воссылает моления, Иван Васильевич?
   Этот вопрос озадачил Ивана Васильевича. Он покряхтел и ответил:
   - Богу?.. Гм... гм... Нет, ни в каком случае. Богу вы не пишите... Не богу, а... искусству, которому она глубочайше предана. А травит ее шайка злодеев, и подзуживает эту шайку некий волшебник Черномор. Вы напишите, что он в Африку уехал и передал свою власть некоей даме Икс. Ужасная женщина. Сидит за конторкой и на все способна. Сядете с ней чай пить, внимательно смотрите, а то она вам такого сахару положит в чаек...
   "Батюшки, да ведь это он про Торопецкую!" - подумал я.
   - ...что вы хлебнете, да ноги и протянете. Она да еще ужасный злодей Стриж... то есть я... один режиссер...
   Я сидел, тупо глядя на Ивана Васильевича. Улыбка постепенно сползала с его лица, и я вдруг увидел, что глаза у него совсем не ласковые.
   - Вы, как видно, упрямый человек, - сказал он весьма мрачно и пожевал губами.
   - Нет, Иван Васильевич, но просто я далек от артистического мира и...
   - А вы его изучите! Это очень легко. У нас в театре такие персонати, что только любуйтесь на них... Сразу полтора акта пьесы готовы! Такие расхаживают, что так и ждешь, что он или сапоги из уборной стянет, или финский нож вам в спину всадит.
   - Это ужасно, - произнес я больным голосом и тронул висок.
   - Я вижу, что вас это не увлекает... Вы человек неподатливый! Впрочем, ваша пьеса тоже хорошая, - молвил Иван Васильевич, пытливо всматриваясь в меня, - теперь только стоит ее сочинить, и все будет готово...
   На гнущихся ногах, со стуком в голове я выходил и с озлоблением глянул на черного Островского. Я что-то бормотал, спускаясь по скрипучей деревянной лестнице, и ставшая ненавистной пьеса оттягивала мне руки. Ветер рванул с меня шляпу при выходе во двор, и я поймал ее в луже. Бабьего лета не было и в помине. Дождь брызгал косыми струями, под ногами хлюпало, мокрые листья срывались с деревьев в саду. Текло за воротник.
   Шепча какие-то бессмысленные проклятия жизни, себе, я шел, глядя на фонари, тускло горящие в сетке дождя.
   На углу какого-то переулка слабо мерцал огонек в киоске. Газеты, придавленные кирпичами, мокли на прилавке, и неизвестно зачем я купил журнал "Лик Мельпомены" с нарисованным мужчиной в трико в обтяжку, с перышком в шапочке и наигранными подрисованными глазами.
   Удивительно омерзительной показалась мне моя комната. Я швырнул разбухшую от воды пьесу на пол, сел к столу и придавил висок рукой, чтобы он утих. Другой рукою я отщипывал кусочки черного хлеба и жевал их.
   Сняв руку с виска, я стал перелистывать отсыревший "Лик Мельпомены". Видна была какая-то девица в фижмах, мелькнул заголовок "Обратить внимание", другой - "Распоясавшийся тенор ди грациа", и вдруг мелькнула моя фамилия. Я до такой степени удивился, что у меня даже прошла голова. Вот фамилия мелькнула еще и еще, а потом мелькнул и Лопе де Вега. Сомнений не было, передо мною был фельетон "Не в свои сани", и героем этого фельетона был я. Я забыл, в чем была суть фельетона. Помнится смутно его начало:
   "На Парнасе было скучно.
   - Чтой-то новенького никого нет, - зевая, сказал Жан-Батист Мольер.
   - Да, скучновато, - отозвался Шекспир..."
   Помнится, дальше открывалась дверь, и входил я - черноволосый молодой человек с толстейшей драмой под мышкой.
   Надо мною смеялись, в этом не было сомнений, - смеялись злобно все. И Шекспир, и Лопе де Вега, и ехидный Мольер, спрашивающий меня, не написал ли я чего-либо вроде "Тартюфа", и Чехов, которого я по книгам принимал за деликатнейшего человека, но резвее всех издевался автор фельетона, которого звали Волкодав.
   Смешно вспоминать теперь, но озлобление мое было безгранично. Я расхаживал по комнате, чувствуя себя оскорбленным безвинно, напрасно, ни за что ни про что. Дикие мечтания о том, чтобы застрелить Волкодава, перемежались недоуменными размышлениями о том, в чем же я виноват?
   - Это афиша! - шептал я. - Но я разве ее сочинял? Вот тебе! - шептал я, и мне мерещилось, как, заливаясь кровью, передо мною валится Волкодав на пол.
   Тут запахло табачным нагаром из трубки, дверь скрипнула, и в комнате оказался Ликоспастов в мокром плаще.
   - Читал? - спросил он радостно. - Да, брат, поздравляю, продернули. Ну, что ж поделаешь - назвался груздем, полезай в кузов. Я как увидел, пошел к тебе, надо навестить друга, - и он повесил стоящий колом плащ на гвоздик.
   - Кто это Волкодав? - глухо спросил я.
   - А зачем тебе?
   - Ах, ты знаешь?..
   - Да ведь ты же с ним знаком.
   - Никакого Волкодава не знаю!
   - Ну как же не знаешь! Я же тебя и познакомил... Помнишь, на улице... Еще афиша эта смешная... Софокл...
   Тут я вспомнил задумчивого толстяка, глядевшего на мои волосы... "Черные волосы!.."
   - Что же я этому сукину сыну сделал? - спросил я запальчиво.
   Ликоспастов покачал головою.
   - Э, брат, нехорошо, нехо-ро-шо. Тебя, как я вижу, гордыня совершенно обуяла. Что же это, уж и слова никто про тебя не смей сказать? Без критики не проживешь.
   - Какая это критика?! Он издевается... Кто он такой?
   - Он драматург, - ответил Ликоспастов, - пять пьес написал. И славный малый, ты зря злишься. Ну, конечно, обидно ему немного. Всем обидно...
   - Да ведь не я же сочинял афишу? Разве я виноват в том, что у них в репертуаре Софокл и Лопе де Вега... и...