Булгаков Михаил
Театральный роман (Записки покойника)

   Булгаков Михаил Афанасьевич
   Театральный роман (Записки покойника)
   
   ПРЕДИСЛОВИЕ
   Предупреждаю читателя, что к сочинению этих записок я не имею никакого отношения и достались они мне при весьма странных и печальных обстоятельствах.
   Как раз в день самоубийства Сергея Леонтьевича Максудова, которое произошло в Киеве весною прошлого года, я получил посланную самоубийцей заблаговременно толстейшую бандероль и письмо.
   В бандероли оказались эти записки, а письмо было удивительного содержания:
   Сергей Леонтьевич заявлял, что уходя из жизни, он дарит мне свои записки с тем, чтобы я, единственный его друг, выправил их, подписал своим именем и выпустил в свет.
   Странная, но предсмертная воля!
   В течение года я наводил справки о родных или близких Сергея Леонтьевича. Тщетно! Он не солгал в предсмертном письме - никого у него не осталось на этом свете.
   И я принимаю подарок.
   Теперь второе: сообщаю читателю, что самоубийца никакого отношения ни к драматургии, ни к театрам никогда в жизни не имел, оставаясь тем, чем он и был, маленьким сотрудником газеты "Вестник пароходства", единственный раз выступающим в качестве беллетриста, и то неудачно - роман Сергея Леонтьевича не был напечатан.
   Таким образом, записки Максудова представляют собою плод его фантазии, и фантазии, увы, больной. Сергей Леонтьевич страдал болезнью, носящей весьма неприятное название меланхолия.
   Я, хорошо знающий театральную жизнь Москвы, принимаю на себя ручательство в том, что ни таких театров, ни таких людей, какие выведены в произведении покойного, нигде нет и не было.
   И наконец, третье и последнее: моя работа над записками выразилась в том, что я озаглавил их, затем уничтожил эпиграф, показавшийся мне претенциозным, ненужным и неприятным.
   Этот эпиграф был:
   "Коемуждо по делом его..."
   И, кроме того, расставил знаки препинания там, где их не хватало.
   Стиль Сергея Леонтьевича я не трогал, хотя он явно неряшлив. Впрочем, что же требовать с человека, который через два дня после того, как поставил точку в конце записок, кинулся с Цепного моста вниз головой.
   Итак...
   * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
   Глава 1. НАЧАЛО ПРИКЛЮЧЕНИЙ
   Гроза омыла Москву 29 апреля, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось.
   В сером новом моем костюме и довольно приличном пальто я шел по одной из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором никогда еще не был. Причиной моего движения было лежащее у меня в кармане внезапно полученное письмо. Вот оно:
   "Глубокопочитаемый Сергей Леонтьевич!
   До крайности хотел бы познакомиться с Вами, а равно также переговорить по одному таинственному делу, которое, может быть очень и очень небезынтересно для Вас.
   Если Вы свободны, я был бы счастлив встретиться с Вами в здании Учебной сцены Независимого Театра в среду в 4 часа.
   С приветом К. Ильчин".
   Письмо было написано карандашом на бумаге, в левом углу которой было напечатано:
   "Ксаверий Борисович Ильчин режиссер Учебной сцены Независимого Театра".
   Имя Ильчина я видел впервые, не знал, что существует Учебная сцена. О Независимом Театре слышал, знал, что это один из выдающихся театров, но никогда в нем не был.
   Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких писем я вообще тогда не получал. Я, надо сказать, маленький сотрудник газеты "Пароходство". Жил я в то время в плохой, но отдельной комнате в седьмом этаже в районе Красных ворот у Хомутовского тупика.
   Итак, я шел, вдыхая освеженный воздух и размышляя о том, что гроза ударит опять, а также о том, каким образом Ксаверий Ильчин узнал о моем существовании, как он разыскал меня и какое дело может у него быть ко мне. Но сколько я ни раздумывал, последнего понять не мог и, наконец, остановился на мысли, что Ильчин хочет поменяться со мной комнатой.
   Конечно, надо было Ильчину написать, чтобы он пришел ко мне, раз что у него дело ко мне, но надо сказать, что я стыдился своей комнаты, обстановки и окружающих людей. Я вообще человек странный и людей немного боюсь. Вообразите, входит Ильчин и видит диван, а обшивка распорота и торчит пружина, на лампочке над столом абажур сделан из газеты, и кошка ходит, а из кухни доносится ругань Аннушки.
   Я вошел в резные чугунные ворота, увидел лавчонку, где седой человек торговал нагрудными значками и оправой для очков.
   Я перепрыгнул через затихающий мутный поток и оказался перед зданием желтого цвета и подумал о том, что здание это построено давно, давно, когда ни меня, ни Ильчина еще не было на свете.
   Черная доска с золотыми буквами возвещала, что здесь Учебная сцена. Я вошел, и человек маленького роста с бороденкой, и куртке с зелеными петлицами, немедленно преградил мне дорогу.
   - Вам кого, гражданин? - подозрительно спросил он и растопырил руки, как будто хотел поймать курицу.
   - Мне нужно видеть режиссера Ильчина, - сказал я, стараясь, чтобы голос мой звучал надменно.
   Человек изменился чрезвычайно, и на моих глазах. Он руки опустил по швам и улыбнулся фальшивой улыбкой.
   - Ксаверия Борисыча? Сию минут-с. Пальтецо пожалуйте. Калошек нету?
   Человек принял мое пальто с такой бережностью, как будто это было церковное драгоценное облачение.
   Я подымался по чугунной лестнице, видел профили воинов в шлемах и грозные мечи под ними на барельефах, старинные печи-голландки с отдушниками, начищенными до золотого блеска.
   Здание молчало, нигде и никого не было, и лишь с петличками человек плелся за мной, и, оборачиваясь, я видел, что они оказывает мне молчаливые знаки внимания, преданности, уважения, любви, радости по поводу того, что я пришел и что он, хоть и идет сзади, но руководит мною, ведет меня туда, где находится одинокий, загадочный Ксаверий Борисович Ильчин.
   И вдруг потемнело, голландки потеряли свой жирный беловатый блеск, тьма сразу обрушилась - за окнами зашумела вторая гроза. Я стукнул в дверь, вошел и в сумерках увидел наконец Ксаверия Борисовича.
   - Максудов, - сказал я с достоинством.
   Тут где-то далеко за Москвой молния распорола небо, осветив на мгновение фосфорическим светом Ильчина.
   - Так это вы, достолюбезный Сергей Леонтьевич! - сказал, хитро улыбаясь, Ильчин.
   И тут Ильчин увлек меня, обнимая за талию, на такой точно диван, как у меня в комнате, - даже пружина в нем торчала та же, где у меня, - посередине.
   Вообще и по сей день я не знаю назначения той комнаты, в которой состоялось роковое свидание. Зачем диван? Какие ноты лежали растрепанные на полу в углу? Почему на окне стояли весы с чашками? Почему Ильчин ждал меня в этой комнате, а не, скажем, в соседнем зале, в котором в отдалении смутно, в сумерках грозы, рисовался рояль?
   И под воркотню грома Ксаверий Борисович сказал зловеще:
   - Я прочитал ваш роман.
   Я вздрогнул.
   Дело в том ...
   Глава 2. ПРИСТУП НЕВРАСТЕНИИ
   Дело в том, что, служа в скромной должности читальщика в "Пароходстве", я эту свою должность ненавидел и по ночам, иногда до утренней зари, писал у себя в мансарде роман.
   Он зародился однажды ночью, когда я проснулся после грустного сна. Мне снился родной город, снег, зима, гражданская война... Во сне прошла передо мною беззвучная вьюга, а затем появился старенький рояль и возле него люди, которых нет уже на свете. Во сне меня поразило мое одиночество, мне стало жаль себя. И проснулся я в слезах. Я зажег свет, пыльную лампочку, подвешенную над столом. Она осветила мою бедность - дешевенькую чернильницу, несколько книг, пачку старых газет. Бок левый болел от пружины, сердце охватывал страх. Я почувствовал, что я умру сейчас за столом, жалкий страх смерти унизил меня до того, что я простонал, оглянулся тревожно, ища помощи и защиты от смерти. И эту помощь я нашел. Тихо мяукнула кошка, которую я некогда подобрал в воротах. Зверь встревожился. Через секунду зверь уже сидел на газетах, смотрел на меня круглыми глазами, спрашивал - что случилось?
   Дымчатый тощий зверь был заинтересован в том, чтобы ничего не случилось. В самом деле, кто же будет кормить эту старую кошку?
   - Это приступ неврастении, - объяснил я кошке. - Она уже завелась во мне, будет развиваться и сгложет меня. Но пока еще можно жить.
   Дом спал. Я глянул в окно. Ни одно в пяти этажах не светилось, я понял, что это не дом, а многоярусный корабль, который летит под неподвижным черным небом. Меня развеселила мысль о движении. Я успокоился, успокоилась и кошка, закрыла глаза.
   Так я начал писать роман. Я описал сонную вьюгу. Постарался изобразить, как поблескивает под лампой с абажуром бок рояля. Это не вышло у меня. Но я стал упорен.
   Днем я старался об одном - как можно меньше истратить сил на свою подневольную работу. Я делал ее механически, так, чтобы она не задевала головы. При всяком удобном случае я старался уйти со службы под предлогом болезни. Мне, конечно, не верили, и жизнь моя стала неприятной. Но я все терпел и постепенно втянулся. Подобно тому как нетерпеливый юноша ждет часа свидания, я ждал часа ночи. Проклятая квартира успокаивалась в это время. Я садился к столу... Заинтересованная кошка садилась на газеты, но роман ее интересовал чрезвычайно, и она норовила пересесть с газетного листа на лист исписанный. И я брал ее за шиворот и водворял на место.
   Однажды ночью я поднял голову и удивился. Корабль мой никуда не летел, дом стоял на месте, и было совершенно светло. Лампочка ничего не освещала, была противной и назойливой. Я потушил ее, и омерзительная комната предстала предо мною в рассвете. На асфальтированном дворе воровской беззвучной походкой проходили разноцветные коты. Каждую букву на листе можно было разглядеть без всякой лампы.
   - Боже! Это апрель! - воскликнул я, почему-то испугавшись, и крупно написал: "Конец".
   Конец зиме, конец вьюгам, конец холоду. За зиму я растерял свои немногие знакомства, обносился очень, заболел ревматизмом и немного одичал. Но брился ежедневно.
   Думая обо всем этом, я выпустил кошку во двор, затем вернулся и заснул - впервые, кажется, за всю зиму - сном без сновидений.
   Роман надо долго править. Нужно перечеркивать многие места, заменять сотни слов другими. Большая, но необходимая работа!
   Однако мною овладел соблазн, и, выправив первых шесть страниц, я вернулся к людям. Я созвал гостей. Среди них было двое журналистов из "Пароходства", рабочие, как и я, люди, их жены и двое литераторов. Один - молодой, поражавший меня тем, что с недосягаемой ловкостью писал рассказы, и другой - пожилой, видавший виды человек, оказавшийся при более близком знакомстве ужасною сволочью.
   В один вечер я прочитал примерно четверть моего романа.
   Жены до того осовели от чтения, что я стал испытывать угрызения совести. Но журналисты и литераторы оказались людьми прочными. Суждения их были братски искренни, довольно суровы и, как теперь понимаю, справедливы. - Язык! - вскрикнул литератор (тот, который оказался сволочью), - язык, главное! Язык никуда не годится.
   Он выпил большую рюмку водки, проглотил сардинку. Я налил ему вторую. Он ее выпил, закусил куском колбасы.
   - Метафора! - кричал закусивший.
   - Да, - вежливо подтвердил молодой литератор, - бедноват язык.
   Журналисты ничего не сказали, но сочувственно кивнули, выпили. Дамы не кивали, не говорили, начисто отказались от купленного специально для них портвейна и выпили водки.
   - Да как же ему не быть бедноватым, - вскрикивал пожилой, - метафора не собака, прошу это заметить! Без нее голо! Голо! Голо! Запомните это, старик!
   Слово "старик" явно относилось ко мне. Я похолодел.
   Расходясь, условились опять прийти ко мне. И через неделю опять были. Я прочитал вторую половину. Вечер ознаменовался тем, что пожилой литератор выпил со мною совершенно неожиданно и против моей воли брудершафт и стал называть меня "Леонтьич".
   - Язык ни к черту! но занятно. Занятно, чтоб тебя черти разорвали (это меня)! - кричал пожилой, поедая студень, приготовленный Дусей.
   На третьем вечере появился новый человек. Тоже литератор - с лицом злым и мефистофельским, косой на левый глаз, небритый. Сказал, что роман плохой, но изъявил желание слушать четвертую, и последнюю часть. Была еще какая-то разведенная жена и один с гитарой в футляре. Я почерпнул много полезного для себя на данном вечере. Скромные мои товарищи из "Пароходства" попривыкли к разросшемуся обществу и высказали и свои мнения.
   Один сказал, что семнадцатая глава растянута, другой - что характер Васеньки очерчен недостаточно выпукло. И то и другое было справедливо.
   Четвертое, и последнее, чтение состоялось не у меня, а у молодого литератора, искусно сочиняющего рассказы. Здесь было уже человек двадцать, и познакомился я с бабушкой литератора, очень приятной старухой, которую портило только одно - выражение испуга, почему-то не покидавшего ее весь вечер. Кроме того, видел няньку, спавшую на сундуке.
   Роман был закончен. И тут разразилась катастрофа. Все слушатели, как один, сказали, что роман мой напечатан быть не может по той причине, что его не пропустит цензура.
   Я впервые услыхал это слово и тут только сообразил, что, сочиняя роман, ни разу не подумал о том, будет ли он пропущен или нет.
   Начала одна дама (потом я узнал, что она тоже была разведенной женой). Сказала она так:
   - Скажите, Максудов, а ваш роман пропустят?
   - Ни-ни-ни! - воскликнул пожилой литератор, - ни в коем случае! Об "пропустить" не может быть и речи! Просто нет никакой надежды на это. Можешь, старик, не волноваться - не пропустят.
   - Не пропустят! - хором отозвался короткий конец стола.
   - Язык... - начал тот, который был братом гитариста, но пожилой его перебил:
   - К чертям язык! - вскричал он, накладывая себе на тарелку салат. - Не в языке дело. Старик написал плохой, но занятный роман. В тебе, шельмец, есть наблюдательность. И откуда что берется! Вот уж никак не ожидал, но!.. содержание!
   - М-да, содержание...
   - Именно содержание, - кричал, беспокоя няньку, пожилой, - ты знаешь, чего требуется? Не знаешь? Ага! То-то!
   Он мигал глазом, в то же время выпивал. Затем обнял меня и расцеловал, крича:
   - В тебе есть что-то несимпатичное, поверь мне! Уж ты мне поверь. Но я тебя люблю. Люблю, хоть тут меня убейте! Лукав он, шельма! С подковыркой человек!.. А? Что? Вы обратили внимание на главу четвертую? Что он говорил героине? То-то!..
   - Во-первых, что это за такие слова, - начал было я, испытывая мучения от его фамильярности.
   - Ты меня прежде поцелуй, - кричал пожилой литератор, - не хочешь? Вот и видно сразу, какой ты товарищ! Нет, брат, не простой ты человек!
   - Конечно, не простой! - поддержала его вторая разведенная жена.
   - Во-первых... - начал опять я в злобе, но ровно ничего из этого не вышло.
   - Ничего не во-первых! - кричал пожилой, - а сидит в тебе достоевщинка! Да-с! Ну, ладно, ты меня не любишь, бог тебя за это простит, я на тебя не обижаюсь. Но мы тебя любим все искренне и желаем добра! - Тут он указал на брата гитариста и другого неизвестного мне человека с багровым лицом, который, явившись, извинился за опоздание, объяснив, что был в Центральных банях. - И говорю я тебе прямо, - продолжал пожилой, - ибо я привык всем резать правду в глаза, ты, Леонтьич, с этим романом даже не суйся никуда. Наживешь ты себе неприятности, и придется нам, твоим друзьям, страдать при мысли о твоих мучениях. Ты мне верь! Я человек большого, горького опыта. Знаю жизнь! Ну вот, - крикнул он обиженно и жестом всех призвал в свидетели, - поглядите, смотрит на меня волчьими глазами. Это в благодарность за хорошее отношение! Леонтьич! - взвизгнул он так, что нянька за занавеской встала с сундука, - пойми! Пойми ты, что не так велики уж художественные достоинства твоего романа (тут послышался с дивана мягкий гитарный аккорд), чтобы из-за него тебе идти на Голгофу. Пойми!
   - Ты п-пойми, пойми, пойми! - запел приятным тенором гитарист.
   - И вот тебе мой сказ, - кричал пожилой, - ежели ты меня сейчас не расцелуешь, встану, уйду, покину дружескую компанию, ибо ты меня обидел!
   Испытывая невыразимую муку, я расцеловал его. Хор в это время хорошо распелся, и маслено и нежно над голосами выплывал тенор:
   - Т-ты пойми, пойми...
   Как кот, я выкрадывался из квартиры, держа под мышкой тяжелую рукопись.
   Нянька с красными слезящимися глазами, наклонившись, пила воду из-под крана в кухне.
   Неизвестно почему, я протянул няньке рубль.
   - Да ну вас, - злобно сказала нянька, отпихивая рубль, - четвертый час ночи! Ведь это же адские мучения.
   Тут издали прорезал хор знакомый голос:
   - Где же он? Бежал? Задержать его! Вы видите, товарищи...
   Но обитая клеенкой дверь уже выпустила меня, и я бежал без оглядки.
   Глава 3. МОЕ САМОУБИЙСТВО
   - Да, это ужасно, - говорил я сам себе в своей комнате, - все ужасно. И этот салат, и нянька, и пожилой литератор, и незабвенное "пойми", вообще вся моя жизнь. За окнами ныл осенний ветер, оторвавшийся железный лист громыхал, по стеклам полз полосами дождь. После вечера с нянькой и гитарой много случилось событий, но таких противных, что и писать о них не хочется. Прежде всего я бросился проверять роман с той точки зрения, что, мол, пропустят его или не пропустят. И ясно стало, что его не пропустят. Пожилой был совершенно прав. Об этом, как мне казалось, кричала каждая строчка романа.
   Проверив роман ,я последние деньги истратил на переписку двух отрывков и отнес их в редакцию одного толстого журнала. Через две недели я получил отрывки обратно. В углу рукописей было написано: "Не подходит". Отрезав ножницами для ногтей эту резолюцию, я отнес эти же отрывки в другой толстый журнал и получил через две недели их обратно с такою же надписью: "Не подходит".
   После этого у меня умерла кошка. Она перестала есть, забилась в угол и мяукала, доводя меня до исступления. Три дня это продолжалось. На четвертый я застал ее неподвижной в углу на боку.
   Я взял у дворника лопату и зарыл ее на пустыре за нашим домом. Я остался в совершенном одиночестве на земле, но, признаюсь, в глубине души обрадовался. Какой обузой для меня являлся несчастный зверь.
   А потом пошли осенние дожди, у меня опять заболело плечо и левая нога в колене.
   Но самое худшее было не это, а то, что роман был плох. Если же он был плох, то это означало, что жизни моей приходит конец.
   Всю жизнь служить в "Пароходстве"? Да вы смеетесь!
   Всякую ночь я лежал, тараща глаза в тьму кромешную, и повторял - "это ужасно". Если бы меня спросили - что вы помните о времени работы в "Пароходстве"? - я с чистой совестью ответил бы - ничего.
   Калоши грязные у вешалки, чья-то мокрая шапка с длиннейшими ушами на вешалке - и это все.
   - Это ужасно! - повторил я, слушая, как гудит ночное молчание в ушах.
   Бессонница дала себя знать недели черед две.
   Я поехал в трамвае на Самотечную-Садовую, где проживал в одном из домов, номер которого я сохраню, конечно, в строжайшей тайне, некий человек, имевший право по роду своих занятий на ношение оружия.
   При каких условиях мы познакомились, неважно.
   Войдя в квартиру, я застал моего приятеля лежащим на диване. Пока он разогревал чай на примусе в кухне, я открыл левый ящик письменного его стола и выкрал оттуда браунинг, потом напился чаю и уехал к себе.
   Было около девяти часов вечера. Я приехал домой. Все было как всегда. Из кухни пахло жареной бараниной, в коридоре стоял вечный, хорошо известный мне туман, в нем тускло горела под потолком лампочка. Я вошел к себе. Свет брызнул сверху, и тотчас же комната погрузилась в тьму. Перегорела лампочка.
   - Вс>е одно к одному, и вс>е совершенно правильно, - сказал я сурово.
   Я зажег керосинку на полу в углу. На листе бумаги написал: "Сим сообщаю, что браунинг # (забыл номер), скажем, такой-то, я украл у Парфена Ивановича (написал фамилию, # дома, улицу, все, как полагается)". Подписался, лег на полу у керосинки. Смертельный ужас охватил меня. Умирать страшно. Тогда я представил себе наш коридор, баранину и бабку Пелагею, пожилого и "Пароходство", повеселил себя мыслью о том, как с грохотом будут ломать дверь в мою комнату и т. д.
   Я приложил дуло к виску, неверным пальцем нашарил собачку. В это же время снизу послышались очень знакомые мне звуки, сипло заиграл оркестр, и тенор в граммофоне запел:
   Но мне бог возвратит ли все?!
   "Батюшки, "Фауст"! - подумал я. - Ну, уж это, действительно, вовремя. Онако подожду выхода Мефистофеля. В последний раз. Больше никогда не услышу".
   Оркестр то пропадал под полом, то появлялся, но тенор кричал все громче:
   Проклинаю я жизнь, веру и все науки!
   "Сейчас, сейчас, - думал я, - но как быстро он поет..."
   Тенор крикнул отчаянно, затем грохнул оркестр.
   Дрожащий палец лег на собачку, и в это мгновение грохот оглушил меня, сердце куда-то провалилось, мне показалось, что пламя вылетело из керосинки в потолок, я уронил револьвер.
   Тут грохот повторился. Снизу донесся тяжелый басовый голос: - Вот и я!
   Я повернулся к двери.
   Глава 4. ПРИ ШПАГЕ Я
   В дверь стучали. Властно и повторно. Я сунул револьвер в карман брюк и слабо крикнул:
   - Войдите!
   Дверь распахнулась, и я окоченел на полу от ужаса. Это был он, вне всяких сомнений. В сумраке в высоте надо мною оказалось лицо с властным носом и разметанными бровями. Тени играли, и мне померещилось, что под квадратным подбородком торчит острие черной бороды. Берет был заломлен лихо на ухо. Пера, правда, не было.
   Короче говоря, передо мною стоял Мефистофель. Тут я разглядел, что он в пальто и блестящих глубоких калошах, а под мышкою держит портфель. "Это естественно, - помыслил я, - не может он в ином виде пройти по Москве в двадцатом веке".
   - Рудольфи, - сказал злой дух тенором, а не басом.
   Он, впрочем, мог и не представляться мне. Я его узнал. У меня в комнате находился один из самых приметных людей в литературном мире того времени, редактор-издатель единственного частного журнала "Родина", Илья Иванович Рудольфи.
   Я поднялся с полу.
   - А нельзя ли зажечь лампу? - спросил Рудольфи.
   - К сожалению, не могу этого сделать, - отозвался я, - так как лампочка перегорела, а другой у меня нет.
   Злой дух, принявший личину редактора, проделал один из своих нехитрых фокусов - вынул из портфеля тут же электрическую лампочку.
   - Вы всегда носите лампочки с собой? - изумился я.
   - Нет, - сурово объяснил дух, - простое совпадение - я только что был в магазине.
   Когда комната осветилась и Рудольфи снял пальто, я проворно убрал со стола записку с признанием в краже револьвера, а дух сделал вид, что не заметил этого.
   Сели. Помолчали.
   - Вы написали роман? - строго осведомился наконец Рудольфи.
   - Откуда вы знаете? - Ликоспастов сказал.
   - Видите ли, - заговорил я (Ликоспастов и есть тот самый пожилой), - действительно, я... но... словом, это плохой роман.
   - Так, - сказал дух и внимательно поглядел на меня.
   Тут оказалось, что никакой бороды у него не было. Тени пошутили.
   - Покажите, - властно сказал Рудольфи.
   - Ни за что, - отозвался я.
   - По-ка-жи-те, - раздельно сказал Рудольфи.
   - Его цензура не пропустит...
   - Покажите.
   - Он, видите ли, написан от руки, а у меня скверный почерк, буква "о" выходит как простая палочка, а...
   И тут я сам не заметил, как руки мои открыли ящик, где лежал злополучный роман.
   - Я любой почерк разбираю, как печатное, - пояснил Рудольфи, - это профессиональное... - И тетради оказались у него в руках.
   Прошел час. Я сидел у керосинки, подогревая воду, а Рудольфи читал роман. Множество мыслей вертелось у меня в голове. Во-первых, я думал о Рудольфи. Надо сказать, что Рудольфи был замечательным редактором и попасть к нему в журнал считалось приятным и почетным. Меня должно было радовать то обстоятельство, что редактор появился у меня хотя бы даже и в виде Мефистофеля. Но, с другой стороны, роман ему мог не понравиться, а это было бы неприятно... Кроме того, я чувствовал, что самоубийство, прерванное на самом интересном месте, теперь уж не состоится, и, следовательно, с завтрашнего же дня я опять окажусь в пучине бедствий. Кроме того, нужно было предложить чаю, а у меня не было масла. Вообще в голове была каша, в которую к тому же впутывался и зря украденный револьвер.
   Рудольфи между тем глотал страницу за страницей, и я тщетно пытался узнать, какое впечатление роман производит на него. Лицо Рудольфи ровно ничего не выражало.
   Когда он сделал антракт, чтобы протереть стекла очков, я к сказанным уже глупостям прибавил еще одну:
   - А что говорил Ликоспастов о моем романе?
   - Он говорил, что этот роман никуда не годится, - холодно ответил Рудольфи и перевернул страницу. ("Вот какая сволочь Ликоспастов! Вместо того, чтобы поддержать друга и т. д.") В час ночи мы выпили чаю, а в два Рудольфи дочитал последнюю страницу.
   Я заерзал на диване.
   - Так, - сказал Рудольфи.
   Помолчали.
   - Толстому подражаете, - сказал Рудольфи.
   Я рассердился.
   - Кому именно из Толстых? - спросил я. - Их было много... Алексею ли Константиновичу, известному писателю, Петру ли Андреевичу, поймавшему за границей царевича Алексея, нумизмату ли Ивану Ивановичу или Льву Николаичу?
   - Вы где учились?
   Тут приходится открыть маленькую тайну. Дело в том, что я окончил в университете два факультета и скрывал это.
   - Я окончил церковноприходскую школу, - сказал я, кашлянув.
   - Вон как! - сказал Рудольфи, и улыбка тронула слегка его губы.
   Потом он спросил:
   - Сколько раз в неделю вы бреетесь?
   - Семь раз.
   - Извините за нескромность, - продолжал Рудольфи, - а как вы делаете, что у вас такой пробор?
   - Бриолином смазываю голову. А позвольте спросить, почему все это...