– А, – сказал он медленно, – если это правда, то погибай, Рим, измена гнездится даже между свободными.
   – Никакой измены здесь нет, – отвечал Монреаль, – я знаю твой секрет, но никто мне его не выдал.
   – И ты узнал его как друг или как враг?
   – Как бы то ни было, – отвечал Монреаль небрежно. – А теперь довольно того, что я мог бы отправить тебя на виселицу, если бы сказал хоть одно слово, значит, я могу быть твоим врагом; но я не стал им – значит, расположен быть твоим другом.
   – Ты ошибаешься! Погибнет тот, кто прольет мою кровь на римских улицах! На виселицу! Мало же ты имеешь понятия о силе, окружающей Риенцо!
   Эти слова были сказаны с некоторым презрением и горечью; но после минутной, паузы Риенцо продолжал более спокойным тоном:
   – Судя по кресту на твоем плаще, ты принадлежишь к одному из самых гордых орденов рыцарства: ты иностранец и кавалер. Какие великодушные симпатии могут превратить тебя в друга римского народа?
   – Кола ди Риенцо. – отвечал Монреаль, – нас соединяют симпатии, соединяющие всех людей, которые собственными усилиями возвышаются над толпой. Правда, я родился нобилем, но я был слаб и беден: теперь по одному моему мановению двигаются от одного города к другому вооруженные люди – орудия моей власти. Мое слово служит законом для тысяч. Я не наследовал этой власти; я приобрел ее холодным разумом и бесстрашной рукой. Я – Вальтер Монреаль: не говорит ли это имя, что моя душа сродни твоей собственной? Честолюбие – не общее ли обоим нам чувство? Не для одной прибыли я предводительствую солдатами, хотя меня и называют жадным; я не убиваю крестьян из жажды крови, хотя меня называют жестоким. Оружие и богатство – пружины власти, которой я добиваюсь, а ты – разве ты не того же ищешь, смелый Риенцо? Неужели для тебя довольно нечистого дыхания пропитанной чесноком черни, завистливого шепота ученых или криков мальчишек, которые называют тебя патриотом и свободным человеком – слова, годные только на то, чтобы обманывать слух? Все это служит твоим орудием власти. Правду ли я говорю?
   Как ни была эта речь неприятна Риенцо, он сумел скрыть свои чувства.
   – Конечно, – сказал он, – было бы напрасно, знаменитый вождь, отрицать, что я ищу власти, о которой ты говоришь. Но какая связь может существовать между честолюбием римского гражданина и вождем наемных войск, который пристает к тому или другому делу, единственно сообразуясь со своей наемной платой; который сегодня сражается за свободу Флоренции, а завтра за тиранию в Болонье? Извини меня за откровенность, но в нашем веке то, что я говорю о твоем войске, не считается бесчестьем. Храбрость и командование считаются достаточными для того, чтобы освятить дело, в защиту которого они вызваны, а тот, кто господствует над государями, конечно, может быть принимаем ими за равного.
   – Мы входим в более населенную часть города, – сказал кавалер; – нет ли здесь какого-нибудь уединенного места вроде Авентина, где мы могли бы разговаривать?
   – Тс! – отвечал Риензи, осторожно оглядываясь кругом. – Благодарю тебя, благородный Монреаль, за твой намек; притом нехорошо, если нас увидят вместе. Не угодно ли тебе прийти ко мне в дом у Палатинского моста? Там мы можем говорить безопасно и без помехи.
   – Хорошо, – сказал Монреаль, отступая.
   Скорыми и поспешными шагами Риенцо пошел через город, где узнававшие его граждане кланялись ему с особенным уважением. Пробравшись через лабиринт темных переулков, как бы для избежания более людных проходов, он, наконец, достиг широкой площади около реки. Первые ночные звезды сияли над древним храмом Fortuna Virilis, который теперь был обращен в церковь св. Марии египетской; против этого здания стоял дом Риенцо.
   – Это хорошее предзнаменование, что мой дом стоит против древнего храма Фортуны, – сказал Риенцо, улыбаясь, когда Монреаль вошел за ним в комнату, которую я уже описывал.
   – Но храбрость никогда не должна молиться фортуне, – сказал рыцарь, – первая повелевает последней.
   Продолжителен был разговор между этими самыми предприимчивыми людьми своего времени. Теперь познакомлю читателя с характером и намерениями Монреаля несколько ближе, быстрое течение событий не позволяло мне это сделать прежде.
   Вальтер де Монреаль, известный в хрониках Италии под именем Фра Мореале, пришел в эту страну в качестве смелого авантюриста, достойного наследника тех бродячих норманнов (от одного из знаменитейших из них Монреаль, по материнской линии, и вел свое происхождение), которые некогда играли такую роль в рыцарских странствованиях по Европе, осуществляя басни об Амадисе и Пальмерине (каждый рыцарь сам по себе есть войско), завоевывая земли и ниспровергая троны; не признавая никаких законов, кроме законов рыцарства; не смешиваясь с народом, где они поселялись; неспособные сделаться гражданами и едва ли ограничивались желанием сделаться королями. Тогда Италия была то же, что теперь Индия для всех благородных, но бедных искателей приключений в Англии; подобно Монреалю, эти рыцари воспламенили свое воображение балладами и легендами о Робертах и Годфридах старых времен; от юных лет приучались они управлять конем и выносить во время летней жары тяжесть оружия; для приобретения богатства в этой изнеженной и разъединенной стране им нужна была только храбрость. Для некоторых могущественных вождей не считалось нисколько предосудительным собрать шайку из этих смелых чужеземцев, жить в городах добычей и грабежом, воевать против тирана или против республики, исходя исключительно из собственных выгод, и продавать мир за огромные деньги. Иногда они нанимались у одного государства для защиты его против другого, а в следующий год сражались против прежних своих наемщиков. Таким образом эти шайки северных авантюристов приобрели не только военную, но и гражданскую важность; они были необходимы для безопасности одного государства столько же, сколько гибельны для безопасности всех других. Не более как за пять лет до описываемых событий, флорентийская республика наняла услуги знаменитого предводителя этих чужеземных солдат Гвальтьера, дюка афинского. Призвав его, народ сам избрал этого воина князем или тираном своего государства; не прошло года, и граждане восстали против его жестокостей, или лучше против его корыстолюбия, потому что, несмотря на все похвальбы их историков, для них чувствительнее было нападение на их кошельки, нежели на их свободу. Они изгнали его из своего города и опять объявили себя республикой. Самым храбрым и наиболее покровительствуемым из солдат дюка афинского был Вальтер де Монреаль; он разделял и возвышение, и падение своего вождя. Среди народных волнений глубокий, наблюдательный ум рыцаря св. Иоанна приобрел немалую гражданскую опытность; он научился исследовать народ, узнавать как далеко может простираться его терпение, истолковывать признаки революции, понимать дух времени. После падения дюка афинского он в шайке свирепого Вернера увеличил свое богатство и свою славу. Но теперь он не имел занятия, которое было бы достойно его предприимчивой, склонной к интригам души, и расстроенное, анархическое состояние Рима привело его туда. Предлагая Колонне лигу и подстрекая честолюбие этого синьора, он имел в виду сделать свои услуги необходимыми, стать во главе войска, без которого честолюбие Колонны не могло обойтись при исполнении предложенных планов. В глубине своего предприимчивого ума он, вероятно, предвидел, что командование подобной силой будет в сущности господством над Римом; что контрреволюция легко может низвергнуть Колонну и выбрать князем его, Монреаля. В Риме и в других итальянских государствах существовал иногда обычай делать начальником гражданского управления не своего, а какого-нибудь иностранца, предоставляя ему титул подесты (Podesta). И Монреаль надеялся сделаться для Рима тем же, чем дюк афинский был для Флоренции; честолюбие, которое, как он хорошо понимал, было выше чем у провансальского дворянина, но не выше, чем у предводителя войска. Но при своей проницательности он, из разговора со Стефаном Колонной тотчас же понял невозможность побудить этого старого патриция к отважным и опасным мерам, которые были необходимы для достижения верховной власти. Довольный своим настоящим положением и наученный и летами, и испытанными им превратностями судьбы умеренности, Стефан Колонна был не такой человек, чтобы рисковать головой из-за надежды приобрести трон. Презрение старого патриция к народу и его идолу показало также умному Монреалю, что если в Колонне недостает честолюбия, то он вместе с тем не обладает и политикой, необходимой для власти. Рыцарь, увидев, что его предостережение против Риенцо было напрасно, обратился к самому Риенцо. Ему мало было нужды до того, кто одержит верх, народ или патриции, лишь бы его собственная цель была достигнута. Он изучал нравы народа не для того, чтобы служить ему, а чтобы управлять им, и думая, что все люди руководятся подобным же честолюбием, воображал, что народу всегда одинаково суждено быть жертвой, кто бы ни был его правителем: патриций или плебей; что крик «порядок» с одной стороны, и «свобода» с другой, не более как предлог, которым один человек старается оправдать свое честолюбие, стремящееся к власти над остальными. Считая себя одним из самых честных умов своего века, он не верил ни в какую честь, которой сам неспособен был обладать, и не веря в добродетель, он поэтому глубоко верил в порок.
   Но отважность его натуры, может быть, влекла его более к предприимчивому Риенцо, чем к самодовольному Колонне, и Монреаль думал, что для безопасности первого он и его вооруженные люди могут понадобиться более, нежели для безопасности последнего. В настоящую минуту главной целью его было узнать от Риенцо в точности, какой он обладает силой и в какой степени он действительно подготовлен к восстанию.
   Проницательный римлянин позаботился о том, чтобы с одной стороны не открывать рыцарю более, нежели уже было ему известно, а с другой – не раздражать его явной скрытностью. Как ни был хитер Монреаль, он не обладал тем удивительным искусством управлять другими, которым в такой высокой степени был одарен красноречивый и серьезный Риенцо. Различие между объемом ума того и другого обнаружилось при их настоящем совещании.
   – Я вижу, – сказал Риенцо, – что из всех событий, которые в последнее время улыбались моему честолюбию, ни одно не может назваться столь благоприятным, как то, которое доставляет мне вашу помощь и дружбу. В самом деле, я имею нужду в каком-нибудь вооруженном союзнике. Поверите ли? Мои друзья, столь смелые на частных сходках, отступают перед открытым восстанием. Они боятся не патрициев, а солдат их; в храбрости итальянцев замечательна черта, что они не боятся друг друга, но перед каской и мечом чужеземного наемника трепещут, как олени.
   – В таком случае они радостно примут известие, что эти наемники будут служить им, а не против них. Вы получите этих солдат столько, сколько вам понадобится для революции.
   – Но плата и условия? – спросил Риенцо со своей сухой, саркастической улыбкой. – Как мы уладим насчет первой и в чем будут состоять последние?
   – Это дело легко устроить, – ответил Монреаль. – Что касается меня, то, скажу откровенно, мне довольно уже одной славы и волнений этой великой революции. Я люблю чувствовать себя необходимым для исполнения важных предприятий. Но люди мои – не таковы. Вашим первым делом будет захватить в свои руки доходы государства. До какой бы суммы они ни простирались, доход первого года, большой или малый, должен быть разделен между нами. Вы берете одну половину, а я с моими людьми – другую.
   – Этого много, – сказал Риенцо, как будто подсчитывая, – но для свободы Рима никакая цена не может быть слишком дорогой. Пусть будет так.
   – Аминь! Теперь, каковы у вас силы? Потому что этих восьмидесяти или сотни авентинских господ, хотя, без сомнения, они достойные люди, едва ли достаточно для восстания!
   Окинув комнату осторожным взглядом, римлянин положил свою ладонь на плечо Монреаля.
   – Нам потребуется какое-то время, чтобы все это устроить. Мы не в состоянии подняться ранее, чем через пять недель. Я слишком опрометчиво уже поспешил. Правда, хлеб пожат, но теперь я должен, посредством особых внушений и заклинаний, связать вместе рассеянные снопы.
   – Пять недель, – повторил Монреаль, – это гораздо дольше, чем я предполагал.
   – Я хотел бы, – продолжал Риенцо, устремив испытующий взгляд на Монреаля, – чтобы в течение этого времени между нами соблюдалось совершенное спокойствие, мы должны устранить всякое подозрение. Я погружусь в свои занятия и не буду более собирать сходки.
   – Ну...
   – А вас, благородный рыцарь, если позволите, я буду просить посещать нобилей, проповедовать глубочайшее презрение ко мне и к народу и таким образом убаюкивать их опасения. Между тем вы, так же как многие из наемников, на которых вы имеете влияние, можете спокойно удалиться из Рима и оставить нобилей без этих единственных их защитников. Собрав этих смелых воинов в горах на расстоянии дневного пути отсюда, мы можем призвать их в случае нужды, и они появятся у городских ворот во время нашего восстания. Нобили обрадуются им, как избавителям, но на самом деле они будут союзниками народа. Поняв свою ошибку, наши враги в расстройстве и отчаянии оставят город.
   – А его доходы и власть сделаются собственностью смелого солдата и интригующего демагога! – вскричал Монреаль со смехом.
   – Господин рыцарь, раздел должен быть равный.
   – Решено!
   – А теперь, благородный Монреаль, фляжку нашего лучшего виноградного сока! – сказал Риенцо, меняя тон.
   – Вы знаете провансальцев, – отвечал Монреаль весело.
   Вино было подано; разговор сделался свободным и непринужденным, и Монреаль, у которого хитрость была качеством приобретенным, а откровенность – врожденным, бессознательно открыл Риенцо свои тайные планы гораздо в большей степени, нежели сколько был намерен открыть. Они расстались, по-видимому, в самых дружеских отношениях.
   – Кстати, – сказал Риенцо за последним стаканом вина, – Стефан Колонна 19 числа едет в Корнето с хлебным обозом. Не ехать ли вам с ними? Вы можете воспользоваться этим благоприятным случаем, чтобы потихоньку возбудить неудовольствие в наемных солдатах, которые будут с ним, и привлечь их на нашу сторону.
   – Я думал уже об этом прежде, – отвечал Монреаль, – это будет сделано. А теперь прощайте!
 
У Орланда только три
Есть сокровища бесценные:
Конь его, булатный меч,
Дама сердца несравненная...
 
   И напевая эту незатейливую песенку, он махнул Риенцо рукой и вышел.
   Риенцо смотрел на удаляющуюся фигуру своего гостя с выражением ненависти и страха.
   – Дай этому человеку власть, – прошептал он, – и он сделается вторым Тотилой[15]. В его жадной и зверской натуре, несмотря на лоск его веселости и рыцарской грации, я вижу олицетворение наших готских врагов. Я уверен, что я убаюкал его! Да, как два солнца не могут светить в одном полушарии, так Вальтер де Монреаль и Кола ди Риенцо не могут жить в одном и том же городе. Астрологи говорят, что мы чувствуем тайную и непреодолимую антипатию к тем, кто влиянием звезд назначен приносить нам зло: такую антипатию я чувствую к этому красивому убийце. Не переходи мне дороги, Монреаль! Не переходи мне дороги!
   С этим монологом Риенцо вошел в свою комнату и уже не показывался в эту ночь.

V
ПРОЦЕССИЯ БАРОНОВ. НАЧАЛО КОНЦА

   Наступило утро 19 мая; воздух был чист и ясен, только что взошедшее солнце весело сияло на блестящих касках и копьях воинственной процессии вооруженных людей, устремившейся по длинной главной улице Рима. Ржанье коней, топот копыт, блеск доспехов и колыхание знамен, украшенных знаками Колонны, представляли одно из тех веселых и блистательных зрелищ, которыми отличались средние века.
   Во главе отряда на статном коне ехал Стефан Колонна. Справа от него ехал провансальский рыцарь, свободно управляя легким, но горячим конем арабской породы; за ним следовали два оруженосца, из которых один вел его боевого коня, а другой держал его копье и шлем. Слева от Колонны ехал Адриан, важный и молчаливый, отвечавший односложными словами на всякую болтовню Монреаля. Значительное число людей, принадлежавших к цвету римских нобилей, следовало за старым бароном. Свита оканчивалась сомкнутым отрядом иностранных всадников в полном вооружении.
   На улице не было толпы; граждане, по-видимому, равнодушно смотрели на процессию из своих полузатворенных лавок.
   – Разве эти римляне не имеют страсти к зрелищам? – спросил Монреаль. – Если бы их было легче забавлять, то и управлять ими было бы легче.
   – О! Риенцо и тому подобные плуты забавляют их. Мы делаем лучше, мы устрашаем! – отвечал Стефан.
   – А что поет трубадур, синьор Адриан? – спросил Монреаль.
 
Ложные улыбки школу довершают
Тех, что лезут в гору, тех, что управляют:
Красоту сбивает с толку их коварство.
Королей морочат, разрушают царства – Ложные улыбки!
 
 
Сдвинутые брови беды накликают,
Возмущают храбрых, красоту пугают.
Нанося удары щекотливой чести,
Точат сталь к отпору и кровавой мести – Сдвинутые брови.
 
   – Песня эта французская, синьор, но, мне кажется, ее нравоучение заимствовано из Италии; потому что ложная улыбка – отличительная черта ваших соотечественников, а сдвинутые брови не присущи им.
   – Мне кажется, господин рыцарь, – возразил Адриан резко, задетый за живое этой насмешкой, – вы научили нас хмуриться, это иногда бывает добродетелью.
   – Но не мудростью, если рука не в состоянии подтвердить то, чем угрожают брови, – отвечал Монреаль надменно. В нем было много французской живости, которая часто брала у него верх над благоразумием; притом он чувствовал тайную досаду на Адриана со времени их последнего свидания во дворце Стефана Колонны.
   – Господин рыцарь, – возразил Адриан, покраснев, – наш разговор может довести нас до более горячих слов, нежели какие я желал бы говорить человеку, оказавшему мне такую благородную услугу.
   – Ну, так перестанем и обратимся опять к трубадурам, – сказал Монреаль равнодушно. – Извините меня, если я и не высокого мнения об итальянской храбрости. Вашу храбрость я знаю, потому что был свидетелем ее, а храбрость и честь неразлучны; этого, кажется, довольно!
   Адриан хотел было ответить, но тут взор его упал на дюжую фигуру Чекко дель Веккио, который, опершись своими смуглыми голыми руками на наковальню, смотрел с улыбкой на шествие. В этой улыбке было нечто такое, что дало мыслям Адриана другое направление; и он не мог на нее смотреть без какого-то безотчетного предчувствия.
   – Здоровенный негодяй, – сказал Монреаль, также смотря на кузнеца. – Я хотел бы завербовать его. Любезный! – вскричал он громко, – твоя рука может так же хорошо владеть мечом, как и ковать его. Оставь свою наковальню и иди за Фра Мореале!
   Кузнец отрицательно покачал головой.
   – Синьор кавалер, – сказал он с важностью, – мы, бедные люди, не имеем страсти к войне; нам нет надобности убивать других, мы хотим только жить сами, если вы нам позволите!
   – Собака ворчлива! – сказал старый Колонна.
   И когда шествие двинулось вперед, каждый из иностранцев, поощряемый примером своих предводителей, с варварским покушением на южный patois, обратился с какой-нибудь насмешкой или шуткой к ленивому великану, который снова появился в дверях кузницы. Он опять оперся на наковальню и не проявил никаких знаков внимания к обидчикам. Только краска выступила на его смуглом лице. Блестящая процессия таким образом проехала через улицы и оставила «вечный город» за собой.
   Последовал долгий промежуток глубокого безмолвия, общего спокойствия во всем Риме: лавки еще не совсем были открыты, никто еще не принимался за свою работу; это было похоже на начало какого-нибудь праздника, когда бездействие предшествует веселью.
   Около полудня на улице показалось несколько небольших групп людей, которые перешептывались друг с другом и тотчас расходились. По временам какой-нибудь одинокий прохожий, большей частью в длинной одежде ученого или в темном одеянии монаха, быстрыми шагами шел к церкви св. Марии египетской. Затем улица опять становилась пустой и уединенной. Вдруг послышался звук одинокой трубы. Он становился все громче и громче. Чекко дель Веккио поднял глаза от своей наковальни: одинокий всадник медленно проезжал мимо кузницы, это его труба издавала призывные звуки. И на трубный глас вдруг, как будто по мановению волшебного жезла, появилась толпа: люди выходили из каждого закоулка; улица наполнилась множеством народа, но молчание нарушалось только шумом шагов и тихим говором. Всадник опять затрубил, давая тем знак к молчанию, и потом громко прокричал: «Друзья и римляне! Завтра на рассвете пусть каждый явится, без оружия, к церкви Сант-Анжело. Кола ди Риенцо созывает римлян, чтобы позаботиться о благе доброго римского государства». После окончания этого призыва прогремел клич, который, казалось, поколебал основы семи холмов Рима. Всадник медленно поехал дальше; толпа последовала за ним. Это было начало революции.

VI
ЗАГОВОРЩИК ДЕЛАЕТСЯ САНОВНИКОМ

   В полночь, когда другие части города, казалось, замолкли в покое, в окнах церкви Сант-Анжело был виден свет. Долгие, торжественные звуки церковной музыки вырывались оттуда на воздух. Риенцо молился внутри церкви; тридцать месс было отслужено от наступления ночи до утра, и религия со всеми ее обрядами призвана была для освящения дела свободы. Солнце уже давно встало и толпа давно уже собралась перед дверью церкви вдоль всех улиц, ведущих к ней, когда послышался звон церковного колокола. Он умолк, и хор внутри церкви запел гимн, в котором поразительно, хотя и дико, смешивался дух классического патриотизма с горячностью, религиозного усердия.
   По окончании гимна дверь отворилась, толпа раздалась на обе стороны и из церкви вышел Риенцо в полном вооружении, за исключением шлема. Перед ним шли трое молодых нобилей низшего разряда, неся знамена с аллегорическими знаками, изображающими торжество свободы, справедливости и согласия. Лицо Риенцо было бледно от бессонницы и напряженного волнения, но серьезно, важно и торжественно. Выражение его не допускало никаких громких и пошлых взрывов чувства, так что у тех, которые его увидели, восклицания замерли на губах, и единодушным криком упрека они оборвали приветствия толпы, стоявшей позади. Рядом с Риенцо шел Раймонд, епископ Орвиетский; за ними по два в ряд следовали сто воинов. Процессия начала свой путь в совершенном молчании; но близ Капитолия благоговение толпы постепенно исчезло; тысячи голосов потрясли воздух криками и восторга, и радости.
   Дойдя до ступеней большой лестницы, служившей тогда главным входом на площадь Капитолия, процессия остановилась, и когда толпа наполнила это обширное пространство с фронтона, украшенного многими величественнейшими колоннами древних храмов, Риенцо обратился к черни, которую он вдруг возвысил в степень народа.
   Он с силой изобразил бедствие этого народа, совершенное отсутствие закона, недостаток даже обыкновенной безопасности жизни и собственности. Он объявил, что, не боясь опасности, которой подвергается, он посвятил свою жизнь возрождению их общей родины, и торжественно взывал к народу, прося помогать ему в этом предприятии и утвердить и упрочить переворот определенным кодексом законов и конституционным собранием. Потом он приказал герольду прочесть толпе грамоту и очерк предполагаемой конституции. Этот проект заключил в себе образование, или, лучше, восстановление представительного собрания советников. Он объявлял первым законом то, что в наши, более счастливые времена кажется довольно простым, но до тех пор еще никогда не бывало в Риме, именно: всякий умышленный убийца, к какому бы званию он ни принадлежал, наказывался смертью. Им постановлялось, что никакой отдельный патриций или гражданин не вправе иметь укрепления и гарнизоны в городе или вне его, что ворота и мосты государства будут под надзором того, кто будет выбран главным сановником. Он запрещал давать какое бы то ни было убежище разбойникам, наемным солдатам и грабителям под угрозой взыскания тысячи серебряных марок; и возлагал на баронов, владеющих соседними землями, ответственность за безопасность дорог и транспортов с товарами; устраивалось общественное призрение вдов и сирот; учреждалась в каждом квартале города вооруженная милиция, которая всякий час должна быть готова собраться для защиты государства по звуку колокола в Капитолии. Он повелевал, чтобы в каждой гавани морского берега стояло судно для безопасности торговли. Он определял сумму в сто флоринов наследникам каждого, кто умер, защищая Рим. Он назначал общественные доходы на удовлетворение нужды и на защиту государства.
   Таков был проект новой конституции, и читатель может быть призадумается над тем, каковы были беспорядки в городе, если обыкновенные элементарные условия цивилизации и безопасности составляли главный характер предлагаемого кодекса.
   Самые восторженные крики последовали за изложением этого очерка нового государственного устройства, и среди всеобщего шума возвышалась огромная фигура Чекко дель Веккио. Несмотря на свое звание, он среди настоящего кризиса был важным лицом; его усердие и мужество, и, может быть, еще более – его грубая пылкость и упорство убеждений принесли ему популярность. Низший класс ремесленников смотрел на него как на свою главу и представителя; он заговорил громко, смело и хорошо, потому что его ум был полон того, что он хотел сказать.