Страница:
Не видя более даже номинальной преграды, представляемой папским присутствием, власть нобилей, можно сказать, не имела границ, кроме собственного произвола и взаимных их распрей и соперничества. Выводя свое происхождение, посредством баснословных генеалогий, от древних римлян, они на самом деле большей частью были потомками смелых северных варваров и более зараженные вероломством итальянцев, нежели проникнутые их национальными чувствами, сохранили презрение своих чужеземных предков к завоеванной стране и к ее павшему народу. Между тем как остальная Италия, особенно Флоренция, Венеция и Милан, быстро и далеко опередила другие государства Европы в цивилизации и искусствах, римляне, казалось, более шли назад, чем подвигались вперед на пути усовершенствования. Не осчастливленные законами, не избалованные искусствами, они были одинаково чужды и рыцарству воинственного, и общительности мирного народа. Но в них еще жило чувство и желание свободы и, посредством жестоких пароксизмов и отчаянной борьбы, они старались отстоять для своего города по-прежнему принимаемый им титул «митрополии всего мира». В течение двух последних столетий они имели много революций, – непродолжительных, часто кровавых, и всегда безуспешных. При всем этом, в Риме существовал еще пустой призрак народной формы правления. Каждая из тринадцати частей города избирала себе вождя; собрание этих должностных лиц, называемых капорионами, по теории, имело власть, для пользования которой у них не было ни силы, ни мужества. Существовало также гордое имя сенатора, но в настоящее время эта должность была предоставлена только одному или двум лицам, иногда избираемым папой, а иногда нобилями. Власть, соединенная с этим именем, кажется, не имела определенных границ; это была или власть сурового диктатора, или бездушной куклы, смотря по тому, в какой мере лицо, принимающее на себя эту должность, было в состоянии дать вес своему сану. Она предоставлялась только нобилям, которые одни производили всевозможные бесчинства. Общественное правосудие заменялось угождением какой-нибудь из враждующих партий; восстановление порядка состояло единственно в мести.
Имея дворцы, подобные замкам и крепостям государей, не подчиняясь никаким властям и закону, строя укрепления и объявляя притязания на княжества в церковных областях, римские вельможи еще более обезопасили себя и сделали ненавистным свое сословие, содержа войска из иностранных наемников (преимущественно немцев), которые были и храбрее, и дисциплинированнее, и искуснее в военном деле, нежели даже самые свободные из итальянцев того времени. Таким образом, они соединяли в себе судебную и военную власть, – не для защиты, а для погибели Рима.
Самыми могущественными из этих, вельмож были Орсини и Колонны; распри их были наследственны и беспрестанны; каждый день был свидетелем плодов их беззаконной войны, ознаменованной кровопролитием, грабительством и пожарами. Лесть или дружба Петрарки, которому слишком слепо веруют новейшие историки, облекла Колоннов, особенно описываемого времени – изяществом и достоинством, которых они не имели. Оскорбления, обман и убийство, скаредная жадность в присвоении прибыльных должностей, наглые притеснения своих же сограждан и малодушнейшее раболепство перед властью, которая превосходила их собственную власть – вот, с небольшими исключениями, характер первой семьи Рима. Будучи богаче других вельмож, Колонны отличались большей роскошью и, может быть, большим умственным развитием; гордости их льстило название покровителей искусств, в которых они не могли отличаться сами. От этих размножившихся угнетателей римские граждане, с нетерпеливым и страстным сожалением, обращали свой взор к смутным и темным воспоминаниям утраченной свободы и величия. Они смешивали времена империи с временами республики, и на тевтонского короля, который был избираем за Альпами, а титул императора получал от римлян, часто смотрели как на беглеца со своего законного поста и собственного дома. Они легкомысленно воображали, что если бы император и первосвященник утвердили свою резиденцию в Риме, то свобода и закон снова водворились бы в их отечестве.
Отсутствие папы и его двора сильно способствовало обеднению граждан. Еще заметнее, они страдали от грабительства разбойничьих шаек, многочисленных и беспощадных, которые тревожили Романью, наполняя собой все проезжие дороги, и состояли иногда под тайным, иногда под открытым покровительством римских баронов, часто набиравших из бандитских солдат свои бандитские гарнизоны.
Но, кроме этих мелких и обыкновенных бандитов, в Италии возник еще более ужасный род их, разбойники высшего разряда. Один немец, присвоивший себе гордый титул герцога Вернера, за несколько лет до того периода, к которому мы приближаемся, навербовал и организовал значительное войско под названием «большая компания». С этим войском он осаждал города и занимал государства, с единственной постыдной целью грабительства. Его пример скоро нашел подражателей: многочисленные «компании», сформированные подобным же образом, начали опустошать разделенную и беспорядочную страну. Ни тиран, ни общество не имели достаточно войска для противодействия им; а вербовка для этой цели других северных наемников служила только усилению рати разбойников дезертирами. Наемник не сражается с наемником, ни немец с немцем, а большая плата и необузданность грабежа делали шатры «компаний» гораздо более привлекательными, чем регулярное жалование города или скучная крепость и истощенная казна какого-нибудь вождя. Вернер был самый неумолимый и свирепый из всех этих авантюристов; он так открыто похвалялся своим зверством, что на груди своей носил серебряную доску, на которой вырезаны были слова: «Вражда против Бога, жалости и пощады». Незадолго перед тем он опустошал Романью огнем и мечом. Но деньги или же невозможность сладить с дикими страстями, которые он возбудил, заставили его увести большую часть своего войска обратно в Германию. Однако же небольшие отряды еще остались; они были рассеяны по всей стране и ждали только искусного вождя, который бы их соединил опять. Одним из способнейших к этой роли людей был Вальтер де Монреаль, рыцарь ордена св. Иоанна, провансальский дворянин. Несмотря на свою молодость, он, своей храбростью и талантами, приобрел уже страшную знаменитость, а его честолюбие, опытность и проницательность, возвышаемые некоторыми рыцарскими, благородными качествами, делали его способным для предприятий гораздо более важнейших и достойнейших, нежели жестокие грабежи свирепого Вернера. Ни одно государство не страдало от этих бичей более Рима. Наследственные земли папы, частью отторгнутые от него мелкими тиранами, частью опустошенные чужеземными разбойниками, доставляли скудное удовлетворение нуждам Климента VI, образованнейшего дворянина и изящнейшего сластолюбца своего времени. Поэтому он придумал план обогатить в одно время и римлян, и их первосвященника.
Около пятидесяти лет до того времени, о котором нам предстоит говорить, Бонифаций VIII, для наполнения папской казны и заодно для умиротворения римлян, умиравших с голода, учредил празднество юбилея, или святой год, в сущности восстановление языческого церемониала. Полная индульгенция была обещана всем католикам, которые в тот год, или в первый год каждого из последующих столетий, посетят церкви св. Петра и св. Павла. Огромное стечение пилигримов со всех мест христианского мира доказало мудрость этого изобретения, и «два священника стояли ночь и день с граблями в руках и, не считая, огребали кучи золота и серебра, принесенных на алтарь св. Павла»[1].
Неудивительно, что этот в высшей степени прибыльный праздник, еще до истечения половины следующего столетия, показался благоразумному первосвященнику слишком надолго отложенным. И папа, и город сходились в мысли, что не худо бы поскорее возобновить его. Итак, Климент VI объявил, под именем Моисеева юбилея, второй святой год на 1350, т. е. через три года после той даты, с которой начнется мой рассказ в следующей главе. Это обстоятельство имело сильное влияние на возбуждение народного негодования против вельмож и подготовило события, о которых я буду говорить, потому что дороги были наполнены бандитами – креатурами и союзниками баронов. А опасность дорог мешала приходу пилигримов. Раймонду, епископу орвиетскому (хорошему канонисту, но плохому политику), поручено было всеми мерами стараться устранить преграды между набожными пожертвованиями и сокровищницей папского престола.
Таково, в главных чертах, было состояние Рима в тот период времени, о котором мы будем говорить. От глаз Италии и Европы он скрывал еще свои развалины под мантией своей древней славы. По крайней мере, по имени он был владыкой мира, и из его рук глава церкви получал ключи, а северный император – корону. Положение его было именно таково, что представляло обширное и блистательное поприще для смелого честолюбия, вдохновляющее, хотя и плачевное зрелище отчаянного патриотизма – приличную сцену для той величавой трагедии, которая отыскивает свои происшествия, выбирает актеров и выводит мораль среди народных превратностей и преступлений.
III
Имея дворцы, подобные замкам и крепостям государей, не подчиняясь никаким властям и закону, строя укрепления и объявляя притязания на княжества в церковных областях, римские вельможи еще более обезопасили себя и сделали ненавистным свое сословие, содержа войска из иностранных наемников (преимущественно немцев), которые были и храбрее, и дисциплинированнее, и искуснее в военном деле, нежели даже самые свободные из итальянцев того времени. Таким образом, они соединяли в себе судебную и военную власть, – не для защиты, а для погибели Рима.
Самыми могущественными из этих, вельмож были Орсини и Колонны; распри их были наследственны и беспрестанны; каждый день был свидетелем плодов их беззаконной войны, ознаменованной кровопролитием, грабительством и пожарами. Лесть или дружба Петрарки, которому слишком слепо веруют новейшие историки, облекла Колоннов, особенно описываемого времени – изяществом и достоинством, которых они не имели. Оскорбления, обман и убийство, скаредная жадность в присвоении прибыльных должностей, наглые притеснения своих же сограждан и малодушнейшее раболепство перед властью, которая превосходила их собственную власть – вот, с небольшими исключениями, характер первой семьи Рима. Будучи богаче других вельмож, Колонны отличались большей роскошью и, может быть, большим умственным развитием; гордости их льстило название покровителей искусств, в которых они не могли отличаться сами. От этих размножившихся угнетателей римские граждане, с нетерпеливым и страстным сожалением, обращали свой взор к смутным и темным воспоминаниям утраченной свободы и величия. Они смешивали времена империи с временами республики, и на тевтонского короля, который был избираем за Альпами, а титул императора получал от римлян, часто смотрели как на беглеца со своего законного поста и собственного дома. Они легкомысленно воображали, что если бы император и первосвященник утвердили свою резиденцию в Риме, то свобода и закон снова водворились бы в их отечестве.
Отсутствие папы и его двора сильно способствовало обеднению граждан. Еще заметнее, они страдали от грабительства разбойничьих шаек, многочисленных и беспощадных, которые тревожили Романью, наполняя собой все проезжие дороги, и состояли иногда под тайным, иногда под открытым покровительством римских баронов, часто набиравших из бандитских солдат свои бандитские гарнизоны.
Но, кроме этих мелких и обыкновенных бандитов, в Италии возник еще более ужасный род их, разбойники высшего разряда. Один немец, присвоивший себе гордый титул герцога Вернера, за несколько лет до того периода, к которому мы приближаемся, навербовал и организовал значительное войско под названием «большая компания». С этим войском он осаждал города и занимал государства, с единственной постыдной целью грабительства. Его пример скоро нашел подражателей: многочисленные «компании», сформированные подобным же образом, начали опустошать разделенную и беспорядочную страну. Ни тиран, ни общество не имели достаточно войска для противодействия им; а вербовка для этой цели других северных наемников служила только усилению рати разбойников дезертирами. Наемник не сражается с наемником, ни немец с немцем, а большая плата и необузданность грабежа делали шатры «компаний» гораздо более привлекательными, чем регулярное жалование города или скучная крепость и истощенная казна какого-нибудь вождя. Вернер был самый неумолимый и свирепый из всех этих авантюристов; он так открыто похвалялся своим зверством, что на груди своей носил серебряную доску, на которой вырезаны были слова: «Вражда против Бога, жалости и пощады». Незадолго перед тем он опустошал Романью огнем и мечом. Но деньги или же невозможность сладить с дикими страстями, которые он возбудил, заставили его увести большую часть своего войска обратно в Германию. Однако же небольшие отряды еще остались; они были рассеяны по всей стране и ждали только искусного вождя, который бы их соединил опять. Одним из способнейших к этой роли людей был Вальтер де Монреаль, рыцарь ордена св. Иоанна, провансальский дворянин. Несмотря на свою молодость, он, своей храбростью и талантами, приобрел уже страшную знаменитость, а его честолюбие, опытность и проницательность, возвышаемые некоторыми рыцарскими, благородными качествами, делали его способным для предприятий гораздо более важнейших и достойнейших, нежели жестокие грабежи свирепого Вернера. Ни одно государство не страдало от этих бичей более Рима. Наследственные земли папы, частью отторгнутые от него мелкими тиранами, частью опустошенные чужеземными разбойниками, доставляли скудное удовлетворение нуждам Климента VI, образованнейшего дворянина и изящнейшего сластолюбца своего времени. Поэтому он придумал план обогатить в одно время и римлян, и их первосвященника.
Около пятидесяти лет до того времени, о котором нам предстоит говорить, Бонифаций VIII, для наполнения папской казны и заодно для умиротворения римлян, умиравших с голода, учредил празднество юбилея, или святой год, в сущности восстановление языческого церемониала. Полная индульгенция была обещана всем католикам, которые в тот год, или в первый год каждого из последующих столетий, посетят церкви св. Петра и св. Павла. Огромное стечение пилигримов со всех мест христианского мира доказало мудрость этого изобретения, и «два священника стояли ночь и день с граблями в руках и, не считая, огребали кучи золота и серебра, принесенных на алтарь св. Павла»[1].
Неудивительно, что этот в высшей степени прибыльный праздник, еще до истечения половины следующего столетия, показался благоразумному первосвященнику слишком надолго отложенным. И папа, и город сходились в мысли, что не худо бы поскорее возобновить его. Итак, Климент VI объявил, под именем Моисеева юбилея, второй святой год на 1350, т. е. через три года после той даты, с которой начнется мой рассказ в следующей главе. Это обстоятельство имело сильное влияние на возбуждение народного негодования против вельмож и подготовило события, о которых я буду говорить, потому что дороги были наполнены бандитами – креатурами и союзниками баронов. А опасность дорог мешала приходу пилигримов. Раймонду, епископу орвиетскому (хорошему канонисту, но плохому политику), поручено было всеми мерами стараться устранить преграды между набожными пожертвованиями и сокровищницей папского престола.
Таково, в главных чертах, было состояние Рима в тот период времени, о котором мы будем говорить. От глаз Италии и Европы он скрывал еще свои развалины под мантией своей древней славы. По крайней мере, по имени он был владыкой мира, и из его рук глава церкви получал ключи, а северный император – корону. Положение его было именно таково, что представляло обширное и блистательное поприще для смелого честолюбия, вдохновляющее, хотя и плачевное зрелище отчаянного патриотизма – приличную сцену для той величавой трагедии, которая отыскивает свои происшествия, выбирает актеров и выводит мораль среди народных превратностей и преступлений.
III
ССОРА
Вечером, апреля 1347 г., в одном из тех обширных пространств, где новый и древний Рим, казалось, смешивались между собой – одинаково печальные и разрушенные, собралась разнородная и негодующая толпа. Утром того дня солдаты Мартино ди Порто, насильно ворвавшись, разорили дом одного римского ювелира с дерзкой наглостью, превосходившей обыкновенное своеволие вельмож. Мысли и чувства, возбужденные этим событием во всем городе, были глубоки и зловещи.
– Никогда я не покорюсь этой тирании!
– Ни я!
– Ни я!
– Ни я! Клянусь в том костями св. Петра!
– Что такое, друзья мои? Вы не хотите покоряться тирании? – сказал один молодой патриций, обращаясь к толпе раздраженных, гневных и полувооруженных граждан, которые, жестикулируя с итальянским темпераментом, стремительно шли по длинной и узкой улице, к мрачному кварталу, занятому семьей Орсини.
– Ах, синьор! – вскричали вдруг двое или трое из граждан. – Вы оправдаете нас, вы потребуете для нас правосудия, вы Колонна.
– Ха, ха, ха! – презрительно захохотал человек гигантского роста, подымая вверх огромный молот – знак своего ремесла. – Правосудие и Колонна! Боже мой! Эти два имени не всегда ладят между собой.
– Прочь его! Прочь его! Это орсинист, прочь его! – вскричали по крайней мере десять голосов из толпы; но ни одна рука не поднялась на великана.
– Он говорит правду, – сказал другой голос с твердостью.
– Да, – сказал третий, нахмуривая брови и вынимая свой нож, – и мы это терпим! Орсини тираны, а Колонны много-много хуже их.
– Лжешь, негодяй! – вскричал молодой нобиль, входя в толпу и становясь против поносителя Колоннов.
Перед сверкающим взором и угрожающими жестами кавалера крикун отступил на несколько шагов и оставил, таким образом, пустое пространство между огромной фигурой кузнеца и небольшим, тонким, но сильным станом молодого нобиля.
С детства приучаясь презирать храбрость плебеев, даже тогда, когда сами не могли похвалиться ею, римские патриции привыкли к подобным ссорам, и нередко одного присутствия какого-нибудь нобиля было достаточно для рассеяния целой толпы, которая за минуту перед тем провозглашала мщение против его сословия и фамилии.
Поэтому, подойдя к кузнецу и решительно не обращая внимания на оружие, которым размахивал этот великан, молодой Адриан ди Кастелло, дальний родственник Колонны, махнул рукой, гордо приказывая дать дорогу.
– Домой, друзья! И знайте, – прибавил он с некоторым достоинством, – что вы очень оскорбляете нас, если думаете, что мы участвуем в дурных делах орсинистов или подчиняемся единственно своим страстям в распрях между их домом и нашим. Суди меня, святая матерь, – продолжал он, набожно подымая глаза к небу, – если я говорю ложь, утверждая, что я вынул этот меч против Орсини, для защиты Рима и вас от несправедливостей.
– Так говорят все тираны, – сказал кузнец дерзким тоном, прислоняя свой молот к каменному обломку – остатку древнего Рима. – Они никогда не воюют друг с другом, иначе как для нашего блага. Один Колонна перерезывает горло орсиньевскому хлебнику, это для нашего блага, другой Колонна отнимает дочь у орсиньевского портного, это для нашего блага! Для нашего блага – да, для блага народа! Уж не для пользы ли хлебопеков и портных?
– Товарищ, – сказал молодой патриций с важностью, – если какой-нибудь Колонна так поступил, то он виноват; но даже самое святое дело может иметь дурные подпоры.
– Да, сама св. церковь опирается на очень плохие колонны, – отвечал кузнец, намекая с грубым остроумием на любовь папы к дому Колоннов.
– Он богохульствует! Кузнец богохульствует! – кричали сторонники этой могущественной семьи. – Колонна! Колонна!
– Орсини! Орсини! – был не менее быстрый ответный крик.
– Народ! – загремел кузнец, размахивая своим страшным оружием над головами окружающей его группы.
В одно мгновение толпа, соединившаяся перед тем против притеснений одного человека, разделилась наследственной враждой партий. При крике «Орсини!» многие новые участники поспешили сюда: друзья Колонны собрались на одной стороне, защитники Орсини на другой. Немногие, согласные с кузнецом в том, что обе партии одинаково гнусны и что народ есть единственный законный выразитель народного волнения, готовы были отойти в сторону от приближающейся схватки. Но сам кузнец, имевший над ними большое влияние, раздраженный надменным обращением молодого Колонны или же вследствие жажды борьбы, свойственной людям большого роста и силы, которые могут в рукопашном бою наслаждаться своим превосходством, после минутной нерешимости пристал к орсинистам и своим примером доставил приверженцам этой партии содействие своих друзей.
В народных волнениях отдельный человек всегда бывает увлечен толпой, часто против своей воли и согласия. Несколько успокоительных слов, с которыми Адриан ди Кастелло обратился к своим друзьям, потерялось среди всеобщих криков. Гордясь тем, что в их рядах находится один из любимейших и благороднейших людей дома Колонны, сторонники этой фамилии поставили его во главе и стремительно бросились на неприятеля. Однако же, Адриан, заимствовавший кое-какие правила из рыцарского кодекса, которыми, конечно, он не был обязан римскому своему происхождению, сначала не хотел нападать на людей, между которыми не видел никого равного себе ни по званию, ни по умению владеть оружием. Он довольствовался тем, что отразил немногие удары, направленные на него в беспорядочном пылу схватки. Мы говорим: немногие удары, потому что те, кто узнал его, не исключая самых закоренелых сторонников Орсини, не хотели подвергать себя опасности и гневу толпы, проливая кровь человека, который, кроме знатного происхождения и большой силы своих связей, пользовался лично популярностью, которую он заслужил скорее по сравнению его поступков с пороками его родственников, чем по каким-либо особенным добродетелям. Один кузнец, который до сих пор не принимал деятельного участия в схватке, решился на определенное сопротивление, когда кавалер приблизился к нему на расстояние нескольких шагов.
– Разве мы не сказали тебе, – проговорил великан, нахмурив брови, – что Колонны – враги народа столько же, как и Орсини? Взгляни на своих приверженцев и клиентов: разве они не режут теперь горла бедным людям за преступление одного вельможи? Но всегда этим способом один патриций наказывает наглость другого. Он опускает розгу на спины народа и кричит: «Посмотрите, как я справедлив!»
– Я не буду тебе отвечать теперь, – сказал Адриан, – но если ты вместе со мной сожалеешь об этом пролитии крови, помоги мне помешать ему.
– Я – нет! Пусть кровь рабов течет сегодня: скоро придет время, когда она будет смыта кровью вельмож.
– Прочь, негодяй! – вскричал Адриан, не желая более разговаривать и прикасаясь к кузнецу плоской стороной своего меча. В одно мгновение молот великана поднялся вверх и непременно поверг бы молодого патриция на землю, если бы он не отскочил в сторону. Прежде чем кузнец успел нанести другой удар, меч Адриана дважды пронзил его правую руку, и молот тяжело упал на землю.
– Убейте его, убейте его! – вскричали многие из подданных Колонны, теснясь теперь, подобно трусам, вокруг безоружного и бессильного кузнеца.
– Да, убейте его! – сказал на сносном итальянском языке, но с варварским акцентом, человек, наполовину закованный в железо, и только что присоединившийся к группе. Он принадлежал к числу тех буйных немецких бандитов, которых Колонны содержали на жалованье. – Убейте его! Он принадлежит к гнусной шайке злодеев, заклятых врагов порядка и мира. Это один из приверженцев Риенцо и бредит народом.
– Ты говоришь правду, варвар, – сказал неугомонный кузнец громким голосом, открывая левой рукой свой камзол на груди, – идите сюда все, Колонна и Орсини, прокопайте вашими острыми клинками мою грудь до самого сердца и там, когда доберетесь до центра, вы найдете предмет нашей общей ненависти. Риенцо и народ!
При этой речи кузнеца, которая могла показаться выше его состояния, если бы всем римлянам в минуты вдохновения не были свойственны некоторая цветистость и преувеличение фразы и пылкость чувства, громкий голос его раздался сильнее голосов окружавших его людей и на минуту заглушил общий шум. Когда же, наконец, прозвучали слова «Риенцо и народ», то они проникли в самую средину разрастающейся толпы, и их повторила сотня голосов, подобно эху.
Но каково бы ни было впечатление, произведенное словами кузнеца на других, оно также было очевидно и на лице молодого Колонны. При имени Риенцо краска гнева исчезла с его щек, он отступил назад, проговорил что-то про себя и, несмотря на окружавшую его суматоху, казалось, погрузился в глубокую и угрюмую задумчивость. Он очнулся, когда крик затих, и сказал кузнецу тихим голосом: «Друг мой, мне жаль, что я тебя поранил; но приди ко мне завтра, и ты убедишься, что ты был несправедлив ко мне». Затем он дал немцу знак следовать за ним и начал пробираться через толпу, которая везде отступала при его приближении. В те времена в Риме самая ожесточенная ненависть к сословию нобилей соединялась с рабским уважением к их личности и с таинственным благоговением к их бесконтрольной власти.
Когда Адриан проходил через ту часть толпы, где драка еще не начиналась, его сопровождал говор, который немногим из его семьи посчастливилось бы услышать.
– Колонна, – сказал один.
– Но не похититель, – сказал другой с диким смехом.
– Не убийца, – пробормотал третий, прижимая руку к своей груди. – Не против него вопиет кровь моего отца.
– Да благословит его Бог, – сказал четвертый, – его еще никто не проклинает!
– О, помоги нам, Боже! – сказал старик с длинной седой бородой, опираясь на свою палку. – Змея еще молода, зубы скоро прорежутся.
– Стыдитесь, отец! Он милый молодой человек и не горд, по крайней мере. Какая у него улыбка! – сказала одна красивая матрона, стоявшая на краю того места, где происходила схватка.
– Прощай, честь мужа, если патриций улыбается его жене! – был ответ.
– Нет, – сказал Луиджи, веселый мясник с плутовскими глазами. – Если человек честным образом может добиться чего-нибудь от девушки или женщины, то пусть его – будет ли это патриций или плебей, вот моя мораль. Но если какой-нибудь безобразный, старый патриций отнимает у меня женщину, увозя ее на спине немецкого кабана, то он, по-моему, злой человек и прелюбодей.
Пока такие толки и разговор шли о молодом нобиле, совсем другого рода взгляды и слова сопровождали немецкого солдата.
Перед его тяжелой и вооруженной фигурой толпа расступалась с такой же, или с еще большей быстротой, но не с почтительными взглядами. Глаза сверкали при его приближении, но щеки бледнели, голова склонялась, губы дрожали; всякий чувствовал трепет ненависти и страха, как бы при появлении ужасного, смертельного врага. И с яростью в душе замечал этот свирепый наемник знаки всеобщего к нему отвращения. Он с суровым видом шел вперед то с презрительной улыбкой в лице, то злобно хмурясь, и его длинные заплетенные светлые волосы, темно-рыжие усы и мясистый лоб представляли сильный контраст с темными глазами, черными, как смоль, волосами и тонким телосложением итальянцев.
– Пусть Люцифер вдвое накажет этих немецких головорезов! – проворчал сквозь зубы один из граждан.
– Аминь! – отвечал от всего сердца другой.
– Тс! – сказал третий, боязливо оглядываясь. – Если кто-нибудь из них услышит твои слова, ты погиб.
– О Рим! Рим! – сказал с горечью гражданин, одетый в черное и принадлежавший, по-видимому, к более высшему сословию, нежели остальные. – Как ты низко пал, если на собственных улицах трепещешь, заслышав шаги наемного варвара!
– Слушайте, что говорит один из наших ученых людей и богатых граждан! – сказал почтительно мясник.
– Это друг Риенцо, – сказал другой из толпы, приподнимая шапку.
Опустив глаза и с выражением печали, стыда и гнева на лице, Пандульфо ди Гвидо, уважаемый гражданин благородного происхождения, медленно пробрался через толпу и скрылся.
Между тем Адриан, войдя в улицу, которая, несмотря на близость к собравшейся толпе, была пуста и безмолвна, обратился к своему свирепому товарищу.
– Родольф! – сказал он. – Слушай! Не делать насилий гражданам. Вернись к толпе, собери друзей нашего дома, выведи их оттуда; пусть Колоннов не обвиняют в бесчинствах нынешнего дня. Уверь наших приверженцев, что я званием рыцаря, которое получил от императора, клянусь наказать Мартино ди Порто мечом моим за его преступление. Мне бы хотелось самому лично унять шум, но, кажется, мое присутствие служит только к поощрению его. Ступай, ты имеешь вес у всех их.
– Да, синьор, вес ударов! – отвечал угрюмый солдат. – Но приказание ваше трудно исполнить; мне бы хотелось, чтобы их грязная кровь текла еще один или два часа. Но, извините, повинуясь вашим приказаниям, повинуюсь ли я также и приказаниям моего господина, вашего родственника? Ведь это старый Стефан Колонна, который – благослови его Бог! – редко бережет кровь и деньги (за исключением своих собственных!). На его деньги я живу и ему клялся в верности.
– Diavolo! – проворчал кавалер, и лицо его покрылось пятнами гнева; но с обычным самообладанием для итальянских нобилей он удержался и сказал громко со спокойствием и вместе с достоинством:
– Делай, как я приказываю; останови суматоху, постарайся, чтобы снисходительность была оказана с нашей стороны. Пусть через час шум затихнет, а завтра приди ко мне за наградой. Вот тебе кошелек в задаток будущей моей благодарности. Что касается моего родственника (о котором приказываю тебе упоминать с большим почтением), то я говорю от его имени. Слышишь, шум увеличивается, драка усиливается, ступай, не теряй ни минуты.
Несколько устрашенный спокойной твердостью патриция, Родольф кивнул толовой, не отвечая, засунул деньги за пазуху и пошел в толпу.
Молодой кавалер, оставшись один, следовал глазами за удаляющейся фигурой солдата, на блестящей каске которого сияли косые лучи заходящего солнца, и сказал самому себе с горечью:
– Несчастный город, родник всех великих воспоминаний! Падший царь тысячи наций, как развенчан и ограблен ты малодушными и отрекшимися от тебя детьми! Твои патриции ссорятся друг с другом, народ проклинает патрициев, священники, которые должны бы сеять мир, насаждают раздоры, отец церкви бежит из своих стен, его двор – галльская деревня... А мы! Мы, происходящие от самой гордой крови Рима, сыны цезарей, потомки полубогов, поддерживаем свою наглую и ненавидимую власть мечами наемников, которые, принимая от нас плату, издеваются над нашей трусостью, держат наших граждан в рабстве и за то владычествуют над самими господами их! О, если бы мы, наследственные вожди Рима, могли чувствовать и найти свою законную опору в благодарных сердцах наших граждан!
Молодой Адриан так глубоко сознавал горькую истину всего им сказанного, что слезы негодования текли по его щекам, когда он говорил. Он не стыдился проливать их, потому что плач о падшем племени – святое чувство, а не женская слабость.
Медленно поворотясь, чтобы уйти, он вдруг остановился, услыхав громкий крик: «Риенцо! Риенцо!» От стен Капитолия до Тибра далеко пронесся звук этого имени. Когда же он замер, то за ним последовало глубокое, всеобщее молчание. Можно было подумать, что сама смерть снизошла на город. На крайней точке толпы, и возвышаясь над нею, на обломках камня, вынутого из развалин Рима для устройства баррикад в одну из последних распрей между гражданами, на этом безмолвном памятнике минувшего величия и настоящих бедствий города, стоял Риенцо. Будучи выше всего своего племени, он более всех был проникнут сознанием славы древних времен и унижения новых.
На расстоянии, на котором находился Адриан от этой сцены, он мог отличить только темный очерк фигуры Риенцо и слышать только слабый звук его могучего голоса. Но в покорном, хотя волнующемся море человеческих существ, толпившихся вокруг с открытыми головами, озаренными лучами солнца, он замечал невыразимое действие красноречия Риензи на всех, кто принимал в свою душу поток его пламенных мыслей. Современники описывают это красноречие почти как чудо, но на самом деле сила его основывалась более на симпатии слушателей, чем на обыкновенных способностях оратора.
– Никогда я не покорюсь этой тирании!
– Ни я!
– Ни я!
– Ни я! Клянусь в том костями св. Петра!
– Что такое, друзья мои? Вы не хотите покоряться тирании? – сказал один молодой патриций, обращаясь к толпе раздраженных, гневных и полувооруженных граждан, которые, жестикулируя с итальянским темпераментом, стремительно шли по длинной и узкой улице, к мрачному кварталу, занятому семьей Орсини.
– Ах, синьор! – вскричали вдруг двое или трое из граждан. – Вы оправдаете нас, вы потребуете для нас правосудия, вы Колонна.
– Ха, ха, ха! – презрительно захохотал человек гигантского роста, подымая вверх огромный молот – знак своего ремесла. – Правосудие и Колонна! Боже мой! Эти два имени не всегда ладят между собой.
– Прочь его! Прочь его! Это орсинист, прочь его! – вскричали по крайней мере десять голосов из толпы; но ни одна рука не поднялась на великана.
– Он говорит правду, – сказал другой голос с твердостью.
– Да, – сказал третий, нахмуривая брови и вынимая свой нож, – и мы это терпим! Орсини тираны, а Колонны много-много хуже их.
– Лжешь, негодяй! – вскричал молодой нобиль, входя в толпу и становясь против поносителя Колоннов.
Перед сверкающим взором и угрожающими жестами кавалера крикун отступил на несколько шагов и оставил, таким образом, пустое пространство между огромной фигурой кузнеца и небольшим, тонким, но сильным станом молодого нобиля.
С детства приучаясь презирать храбрость плебеев, даже тогда, когда сами не могли похвалиться ею, римские патриции привыкли к подобным ссорам, и нередко одного присутствия какого-нибудь нобиля было достаточно для рассеяния целой толпы, которая за минуту перед тем провозглашала мщение против его сословия и фамилии.
Поэтому, подойдя к кузнецу и решительно не обращая внимания на оружие, которым размахивал этот великан, молодой Адриан ди Кастелло, дальний родственник Колонны, махнул рукой, гордо приказывая дать дорогу.
– Домой, друзья! И знайте, – прибавил он с некоторым достоинством, – что вы очень оскорбляете нас, если думаете, что мы участвуем в дурных делах орсинистов или подчиняемся единственно своим страстям в распрях между их домом и нашим. Суди меня, святая матерь, – продолжал он, набожно подымая глаза к небу, – если я говорю ложь, утверждая, что я вынул этот меч против Орсини, для защиты Рима и вас от несправедливостей.
– Так говорят все тираны, – сказал кузнец дерзким тоном, прислоняя свой молот к каменному обломку – остатку древнего Рима. – Они никогда не воюют друг с другом, иначе как для нашего блага. Один Колонна перерезывает горло орсиньевскому хлебнику, это для нашего блага, другой Колонна отнимает дочь у орсиньевского портного, это для нашего блага! Для нашего блага – да, для блага народа! Уж не для пользы ли хлебопеков и портных?
– Товарищ, – сказал молодой патриций с важностью, – если какой-нибудь Колонна так поступил, то он виноват; но даже самое святое дело может иметь дурные подпоры.
– Да, сама св. церковь опирается на очень плохие колонны, – отвечал кузнец, намекая с грубым остроумием на любовь папы к дому Колоннов.
– Он богохульствует! Кузнец богохульствует! – кричали сторонники этой могущественной семьи. – Колонна! Колонна!
– Орсини! Орсини! – был не менее быстрый ответный крик.
– Народ! – загремел кузнец, размахивая своим страшным оружием над головами окружающей его группы.
В одно мгновение толпа, соединившаяся перед тем против притеснений одного человека, разделилась наследственной враждой партий. При крике «Орсини!» многие новые участники поспешили сюда: друзья Колонны собрались на одной стороне, защитники Орсини на другой. Немногие, согласные с кузнецом в том, что обе партии одинаково гнусны и что народ есть единственный законный выразитель народного волнения, готовы были отойти в сторону от приближающейся схватки. Но сам кузнец, имевший над ними большое влияние, раздраженный надменным обращением молодого Колонны или же вследствие жажды борьбы, свойственной людям большого роста и силы, которые могут в рукопашном бою наслаждаться своим превосходством, после минутной нерешимости пристал к орсинистам и своим примером доставил приверженцам этой партии содействие своих друзей.
В народных волнениях отдельный человек всегда бывает увлечен толпой, часто против своей воли и согласия. Несколько успокоительных слов, с которыми Адриан ди Кастелло обратился к своим друзьям, потерялось среди всеобщих криков. Гордясь тем, что в их рядах находится один из любимейших и благороднейших людей дома Колонны, сторонники этой фамилии поставили его во главе и стремительно бросились на неприятеля. Однако же, Адриан, заимствовавший кое-какие правила из рыцарского кодекса, которыми, конечно, он не был обязан римскому своему происхождению, сначала не хотел нападать на людей, между которыми не видел никого равного себе ни по званию, ни по умению владеть оружием. Он довольствовался тем, что отразил немногие удары, направленные на него в беспорядочном пылу схватки. Мы говорим: немногие удары, потому что те, кто узнал его, не исключая самых закоренелых сторонников Орсини, не хотели подвергать себя опасности и гневу толпы, проливая кровь человека, который, кроме знатного происхождения и большой силы своих связей, пользовался лично популярностью, которую он заслужил скорее по сравнению его поступков с пороками его родственников, чем по каким-либо особенным добродетелям. Один кузнец, который до сих пор не принимал деятельного участия в схватке, решился на определенное сопротивление, когда кавалер приблизился к нему на расстояние нескольких шагов.
– Разве мы не сказали тебе, – проговорил великан, нахмурив брови, – что Колонны – враги народа столько же, как и Орсини? Взгляни на своих приверженцев и клиентов: разве они не режут теперь горла бедным людям за преступление одного вельможи? Но всегда этим способом один патриций наказывает наглость другого. Он опускает розгу на спины народа и кричит: «Посмотрите, как я справедлив!»
– Я не буду тебе отвечать теперь, – сказал Адриан, – но если ты вместе со мной сожалеешь об этом пролитии крови, помоги мне помешать ему.
– Я – нет! Пусть кровь рабов течет сегодня: скоро придет время, когда она будет смыта кровью вельмож.
– Прочь, негодяй! – вскричал Адриан, не желая более разговаривать и прикасаясь к кузнецу плоской стороной своего меча. В одно мгновение молот великана поднялся вверх и непременно поверг бы молодого патриция на землю, если бы он не отскочил в сторону. Прежде чем кузнец успел нанести другой удар, меч Адриана дважды пронзил его правую руку, и молот тяжело упал на землю.
– Убейте его, убейте его! – вскричали многие из подданных Колонны, теснясь теперь, подобно трусам, вокруг безоружного и бессильного кузнеца.
– Да, убейте его! – сказал на сносном итальянском языке, но с варварским акцентом, человек, наполовину закованный в железо, и только что присоединившийся к группе. Он принадлежал к числу тех буйных немецких бандитов, которых Колонны содержали на жалованье. – Убейте его! Он принадлежит к гнусной шайке злодеев, заклятых врагов порядка и мира. Это один из приверженцев Риенцо и бредит народом.
– Ты говоришь правду, варвар, – сказал неугомонный кузнец громким голосом, открывая левой рукой свой камзол на груди, – идите сюда все, Колонна и Орсини, прокопайте вашими острыми клинками мою грудь до самого сердца и там, когда доберетесь до центра, вы найдете предмет нашей общей ненависти. Риенцо и народ!
При этой речи кузнеца, которая могла показаться выше его состояния, если бы всем римлянам в минуты вдохновения не были свойственны некоторая цветистость и преувеличение фразы и пылкость чувства, громкий голос его раздался сильнее голосов окружавших его людей и на минуту заглушил общий шум. Когда же, наконец, прозвучали слова «Риенцо и народ», то они проникли в самую средину разрастающейся толпы, и их повторила сотня голосов, подобно эху.
Но каково бы ни было впечатление, произведенное словами кузнеца на других, оно также было очевидно и на лице молодого Колонны. При имени Риенцо краска гнева исчезла с его щек, он отступил назад, проговорил что-то про себя и, несмотря на окружавшую его суматоху, казалось, погрузился в глубокую и угрюмую задумчивость. Он очнулся, когда крик затих, и сказал кузнецу тихим голосом: «Друг мой, мне жаль, что я тебя поранил; но приди ко мне завтра, и ты убедишься, что ты был несправедлив ко мне». Затем он дал немцу знак следовать за ним и начал пробираться через толпу, которая везде отступала при его приближении. В те времена в Риме самая ожесточенная ненависть к сословию нобилей соединялась с рабским уважением к их личности и с таинственным благоговением к их бесконтрольной власти.
Когда Адриан проходил через ту часть толпы, где драка еще не начиналась, его сопровождал говор, который немногим из его семьи посчастливилось бы услышать.
– Колонна, – сказал один.
– Но не похититель, – сказал другой с диким смехом.
– Не убийца, – пробормотал третий, прижимая руку к своей груди. – Не против него вопиет кровь моего отца.
– Да благословит его Бог, – сказал четвертый, – его еще никто не проклинает!
– О, помоги нам, Боже! – сказал старик с длинной седой бородой, опираясь на свою палку. – Змея еще молода, зубы скоро прорежутся.
– Стыдитесь, отец! Он милый молодой человек и не горд, по крайней мере. Какая у него улыбка! – сказала одна красивая матрона, стоявшая на краю того места, где происходила схватка.
– Прощай, честь мужа, если патриций улыбается его жене! – был ответ.
– Нет, – сказал Луиджи, веселый мясник с плутовскими глазами. – Если человек честным образом может добиться чего-нибудь от девушки или женщины, то пусть его – будет ли это патриций или плебей, вот моя мораль. Но если какой-нибудь безобразный, старый патриций отнимает у меня женщину, увозя ее на спине немецкого кабана, то он, по-моему, злой человек и прелюбодей.
Пока такие толки и разговор шли о молодом нобиле, совсем другого рода взгляды и слова сопровождали немецкого солдата.
Перед его тяжелой и вооруженной фигурой толпа расступалась с такой же, или с еще большей быстротой, но не с почтительными взглядами. Глаза сверкали при его приближении, но щеки бледнели, голова склонялась, губы дрожали; всякий чувствовал трепет ненависти и страха, как бы при появлении ужасного, смертельного врага. И с яростью в душе замечал этот свирепый наемник знаки всеобщего к нему отвращения. Он с суровым видом шел вперед то с презрительной улыбкой в лице, то злобно хмурясь, и его длинные заплетенные светлые волосы, темно-рыжие усы и мясистый лоб представляли сильный контраст с темными глазами, черными, как смоль, волосами и тонким телосложением итальянцев.
– Пусть Люцифер вдвое накажет этих немецких головорезов! – проворчал сквозь зубы один из граждан.
– Аминь! – отвечал от всего сердца другой.
– Тс! – сказал третий, боязливо оглядываясь. – Если кто-нибудь из них услышит твои слова, ты погиб.
– О Рим! Рим! – сказал с горечью гражданин, одетый в черное и принадлежавший, по-видимому, к более высшему сословию, нежели остальные. – Как ты низко пал, если на собственных улицах трепещешь, заслышав шаги наемного варвара!
– Слушайте, что говорит один из наших ученых людей и богатых граждан! – сказал почтительно мясник.
– Это друг Риенцо, – сказал другой из толпы, приподнимая шапку.
Опустив глаза и с выражением печали, стыда и гнева на лице, Пандульфо ди Гвидо, уважаемый гражданин благородного происхождения, медленно пробрался через толпу и скрылся.
Между тем Адриан, войдя в улицу, которая, несмотря на близость к собравшейся толпе, была пуста и безмолвна, обратился к своему свирепому товарищу.
– Родольф! – сказал он. – Слушай! Не делать насилий гражданам. Вернись к толпе, собери друзей нашего дома, выведи их оттуда; пусть Колоннов не обвиняют в бесчинствах нынешнего дня. Уверь наших приверженцев, что я званием рыцаря, которое получил от императора, клянусь наказать Мартино ди Порто мечом моим за его преступление. Мне бы хотелось самому лично унять шум, но, кажется, мое присутствие служит только к поощрению его. Ступай, ты имеешь вес у всех их.
– Да, синьор, вес ударов! – отвечал угрюмый солдат. – Но приказание ваше трудно исполнить; мне бы хотелось, чтобы их грязная кровь текла еще один или два часа. Но, извините, повинуясь вашим приказаниям, повинуюсь ли я также и приказаниям моего господина, вашего родственника? Ведь это старый Стефан Колонна, который – благослови его Бог! – редко бережет кровь и деньги (за исключением своих собственных!). На его деньги я живу и ему клялся в верности.
– Diavolo! – проворчал кавалер, и лицо его покрылось пятнами гнева; но с обычным самообладанием для итальянских нобилей он удержался и сказал громко со спокойствием и вместе с достоинством:
– Делай, как я приказываю; останови суматоху, постарайся, чтобы снисходительность была оказана с нашей стороны. Пусть через час шум затихнет, а завтра приди ко мне за наградой. Вот тебе кошелек в задаток будущей моей благодарности. Что касается моего родственника (о котором приказываю тебе упоминать с большим почтением), то я говорю от его имени. Слышишь, шум увеличивается, драка усиливается, ступай, не теряй ни минуты.
Несколько устрашенный спокойной твердостью патриция, Родольф кивнул толовой, не отвечая, засунул деньги за пазуху и пошел в толпу.
Молодой кавалер, оставшись один, следовал глазами за удаляющейся фигурой солдата, на блестящей каске которого сияли косые лучи заходящего солнца, и сказал самому себе с горечью:
– Несчастный город, родник всех великих воспоминаний! Падший царь тысячи наций, как развенчан и ограблен ты малодушными и отрекшимися от тебя детьми! Твои патриции ссорятся друг с другом, народ проклинает патрициев, священники, которые должны бы сеять мир, насаждают раздоры, отец церкви бежит из своих стен, его двор – галльская деревня... А мы! Мы, происходящие от самой гордой крови Рима, сыны цезарей, потомки полубогов, поддерживаем свою наглую и ненавидимую власть мечами наемников, которые, принимая от нас плату, издеваются над нашей трусостью, держат наших граждан в рабстве и за то владычествуют над самими господами их! О, если бы мы, наследственные вожди Рима, могли чувствовать и найти свою законную опору в благодарных сердцах наших граждан!
Молодой Адриан так глубоко сознавал горькую истину всего им сказанного, что слезы негодования текли по его щекам, когда он говорил. Он не стыдился проливать их, потому что плач о падшем племени – святое чувство, а не женская слабость.
Медленно поворотясь, чтобы уйти, он вдруг остановился, услыхав громкий крик: «Риенцо! Риенцо!» От стен Капитолия до Тибра далеко пронесся звук этого имени. Когда же он замер, то за ним последовало глубокое, всеобщее молчание. Можно было подумать, что сама смерть снизошла на город. На крайней точке толпы, и возвышаясь над нею, на обломках камня, вынутого из развалин Рима для устройства баррикад в одну из последних распрей между гражданами, на этом безмолвном памятнике минувшего величия и настоящих бедствий города, стоял Риенцо. Будучи выше всего своего племени, он более всех был проникнут сознанием славы древних времен и унижения новых.
На расстоянии, на котором находился Адриан от этой сцены, он мог отличить только темный очерк фигуры Риенцо и слышать только слабый звук его могучего голоса. Но в покорном, хотя волнующемся море человеческих существ, толпившихся вокруг с открытыми головами, озаренными лучами солнца, он замечал невыразимое действие красноречия Риензи на всех, кто принимал в свою душу поток его пламенных мыслей. Современники описывают это красноречие почти как чудо, но на самом деле сила его основывалась более на симпатии слушателей, чем на обыкновенных способностях оратора.