Страница:
– Вы угрожаете? – спросил я.
– Я стараюсь уберечь вас. «Валера» презрительно скривил губы. – И советую уяснить раз и навсегда: мы – объективная неизбежность; мы – закономерность развития общества; мы – его блистательный тупик. Хотя с каждым днем нам и приходится затрачивать все больше энергии на пресечение утечки информации, все же время Всеобщего Знания еще не наступило.
В этот момент я, неотрывно глядя на него, заметил, что позади него, на уровне затылка возникло легкое свечение.
– Глупо спрашивать, угрожаем ли мы, – продолжал он. – Угрожает ли старость? Нет, она наступает. Угрожает ли зима? Угрожает ли ночь?.. Наше появление – объективная закономерность, и тот, кто двинется против течения истории, будет сметен и раздавлен, независимо от того, хотим мы этого или нет.
– Фашизм какой-то, – тихо сказала Светка. А сияние позади «Валеры» становилось все ярче.
– Женщина не поняла ничего. Но мы не можем объяснить ей всего, потому что информация важнее женщины. – Тут «Валера», словно в невесомости, приподнявшись на несколько сантиметров над диваном и, уже, как порядочная лампочка, освещая своим нимбом комнату, продолжая вещать. – Мы несем счастье. Мы несем новизну миру. Мы зовем к себе отчаявшихся. Ибо настанет день Всеобщего Знания, и скажет всякий: «Вот он – путь». И он пойдет вслед за нами без сомнения. И оставит за спиною он алчность свою, похоть и гордыню мирскую…
Мы, словно зачарованные поднялись на ноги, а Он, выпрямившись, парил над полом, и лик Его светел, речи – истинны:
– И скажет всякий: «Мерзок я. Очисти меня». И будет очищен он. И скажет всякий: «Одиноки мы. Слей же нас воедино». И воспоют они во единый радости. И скажет всякий: «Аллилуйя».
И тут я почувствовал, как что-то накатило на меня. И, не помня себя от восторга, я рухнул на колени и закричал надсадно:
– Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!..
И великим покоем наполнилось сердце мое.
Влад, наконец, сумел оторваться от текста. Очень увлекательный бред. Прямо, опять же, «Ночной дозор» какой-то. Без вампиров, правда, но все-равно жутковато. А главное то, что его словно окунули в прошлое. Правда, в те годы он, в отличие от героев повествования, был еще школьником. И не в Домнинске, а в Твери. Но тягостно-затхлая и одновременно разгильдяйски-беспечная атмосфера того времени была до слез знакома ему. Забылось, забылось… Забылось слово «дефицит», забылась «борьба с пьянством», забылась «зарплата в сто двадцать рублей», «партком» и «Родопи»… И вот, все это вдруг вынырнуло из небытия и нахлынуло на него.
Влад глянул на часы. Было уже половина второго, а вставать-то придется рано утром. Дочитать можно и завтра. «Но что это, все-таки, такое? – думал он, потушив свет. – Опус начинающего писателя-фантаста? Зачем и кто подсунул ему это под подушку? И в чем там все-таки соль?.. Узнаю завтра…»
Он вошел в приемную мэра. Одутловатая немолодая секретарша без всякого интереса скользнула по нему пустым взглядом и сказала:
– Владимир Васильевич ждет вас, проходите.
Даже не спросила, кто он, словно уже не раз видела его. И то, что глава администрации не занят… Впрочем, похоже, федеральный заказ это то, что может спасти этот городишко от окончательного умирания, и важнее у мэра дела нет.
Влад шагнул к двери, машинально читая табличку на ней, и вздрогнул:
«Владимир Васильевич Заплатин, глава администрации г. Домнинска».
Он вошел. Очень пожилой, седовласый человек поднял на него тяжелый, почти осязаемый, взгляд. Влад почувствовал, как по его спине пробежал холодок.
– Здравствуйте, – сказал Заплатин. – Присаживайтесь.
Влад сел.
– Собственно, говорить нам с вами не о чем, – сказал Заплатин. – Вот ваши бумаги, они подписаны. – Он протянул Владу прозрачную пластиковую папку с документами.
Влад взял ее, хотел открыть, но Заплатин остановил его:
– Можете не проверять. Там все точно. Везите свою дрянь. Нам очень нужны деньги.
– Городу? – зачем-то уточнил Влад, поднимаясь.
– Да, – подтвердил Заплатин, тоже вставая. Он был болезненно худ, костюм висел на нем, как на скелете. – Преже всего нашему градообразующему учреждению.
– А что это за учреждение? – полюбопытствовал Влад.
– Институт, – лаконично отозвался мэр.
– Нейрохирургии? – выпалил Влад.
– Да, – глаза Заплатина сузились. – Что вам известно об этом?
– Н-ничего, – испуганно пожал плечами Влад. – Кто-то говорил…
– Постарайтесь не вникать, – сказал мэр. – Большинство закрытых городов образовано в пятидесятых. Сейчас, перестав быть стратегически важными объектами, они остаются закрытыми по инерции, на самом же деле там уже нет никаких тайн. Домнинск закрыт всего десять лет назад. Это по-настоящему режимное учреждение, и чем меньше вы будете знать о нем, тем будет лучше для вас.
– Мне все это совершенно не интересно, – затравленно кивнул Влад. – Я могу идти?
– До свидания, – кивнул Заплатин, опускаясь в кресло.
Ж/д касса была удобно расположена в фойе гостиницы. Влад взял билет на сегодняшний вечерний поезд до Москвы. Никогда еще го командировка не была такой короткой. Поднялся в номер. Дипломат был собран за десять минут. Странную папку Влад засунул поглубже под матрас. По расписанию, вывешенному там же, в фойе, прямой автобус из Домнинска на вокзал выезжал через два с половиной часа.
Влад щелкнул выключателем телевизора, но оказалось, что тот не работает. Он улегся на кровать. Потом не выдержал, вскочил, подошел к двери и запер ее, вернулся к кровати и достал из-под матраца серую папку.
Портфелия рассказала, как меня везли в больницу, как я бредил, как врачи установили диагноз – двустороннее воспаление легких – и возились со мной почти сутки, до конца не уверенные, выживу ли. Температура была близка к критической. Да, не прошла мне даром наша прогулка под дождем в клинический корпус.
Воспоминания мои о последнем вечере были абсолютно фантастическими, и, как только ко мне пустили Портфелию, я принялся расспрашивать, что же было на самом деле. Выяснилось, что никакого свечения, никакого парения не было и в помине. Были только угрозы, причем довольно неопределенные. Валера сидел бормотал себе что-то под нос, когда я вдруг шмякнулся лбом об пол ему в ноги и диким голосом заорал. А после – потерял сознание.
Но у меня была надежда и другим путем возможно более полно восстановить истину о том вечере. Я попросил Портфелию на следующее свидание принести мне диктофон, объяснив ей, где он лежит. Каково же было мое разочарование, когда выяснилось, что в момент включения записи лента была отмотана далеко вперед. Я ведь не видел, когда включал. Да и видел бы, все равно не смог бы перемотать ее незаметно. Поэтому запись вышла очень короткая; начинаясь вопросом Портфелии: «Вы – политическая организация?», она обрывалась на возмущенном восклицании Светки: «Фашизм какой-то…» А это-то все я еще и сам помнил.
Портфелия рассказала, что в машину «скорой помощи» меня волокли Джон с Валерой и никаких признаков сверхъестественной святости в последнем не наблюдалось. И все-таки сейчас, когда все это давно позади, я не устаю поражаться тому своему бреду. Очень многое в нем кажется мне сейчас чуть ли не провидением.
Неторопливое течение больничного времени, просиживание по несколько часов напролет у окна, навеяли на меня лирическое настроение. Нахлынули воспоминания.
… Когда уже не плачешь. Когда уже нету слез. Улыбаешься от боли. Агония лета. Синее и желтое.
Есть честная осень. Это грязь и слякоть; и холод, и ангина, и в комнате тускло, и на стуле пол-лимона. И есть вот такая – надрывная. Синяя и желтая. Под ногами – ш-ших, ш-ших – шелест.
Когда нам с Джоном было по четырнадцать, мы шлялись в такую погоду по городу и принюхивались. И когда чуяли запах горелых листьев, шли на этот зов. Если мы забредали далеко от дома, мы просто сидели на корточках возле дымящейся кучи, сидели до самой ночи и больше – молчали. И не знали, что это, возможно, – лучшее, что у нас когда-нибудь будет. Мы купались в запахах – запах костра, запах земли, запах паленой резины (Джон слишком близко к огню вытянул ноги в кедах), запах сырости, запах вечера, запах «завтра в школу», запах «это я»….
А если мы оказывались близко к дому, Джон (тогда он был еще «Жекой») бежал за гитарой. И появлялся еще один запах: лиловый запах струн.
… Помню жуткий вечер, когда пришел ко мне зареванный Жека: «Двухвостка сдохла». И как хоронили мы ее – я, он и Деда Слава – за деревянным туалетом на школьном дворе. Скорбно. Дед пытался успокоить нас, мол, нечего убиваться, крыса как крыса, он и другой какой-нибудь крысе второй хвост приживит. Но мы словно понимали, что хороним детство.
… Лиловый запах струн….
А ведь я влюбился в нашу Портфелию. Ей-богу. Странно: наш роман начался с конца. А вот сейчас, кажется, обретает начало. А она совсем не создана для любви. Слишком мало в ней женского, слишком много мальчишеского. Она красива, но красота эта – словно еле заметная паутинка на обычном, в общем-то, лице. Дунешь – и нет. Может быть, эта паутинка – юность?
Сейчас эту светлую «золотую» осень я воспринимаю не как «последнюю улыбку лета», а как хитрость зимы, которая свою пилюлю хочет подсунуть нам в сахарной оболочке. А потом, в самый неожиданный момент скинет маску. А под маской – труп. Нет, я просто болен. Кашель душит меня ночами, а с утра пораньше сестричка вкатывает мне в задницу кубик пенициллина, и на койке я лежу по этому случаю строго на животе.
… Я решил забыть эту дурацкую кличку – «Портфелия». Последний день в больнице. Пришла она. Синее и желтое. Удивительно, но Офелии к лицу эта осень. Деревья похудели, стали стройнее. И она стала стройнее. В своем толстом сером свитере, как беспризорник из «Республики Шкид». И это очень красиво.
Она говорила про Джона. И неспроста. Оказывается…
Маргаритища стучит мне в стенку, я выглядываю из «умывальника», а на пороге – твой Джон. Представляешь? А Маргаритища, ты же ее знаешь, такая милая стала, такая отзывчивая; так и щебечет ему что-то о тяготах и высокой ответственности…
– Джон – симпатичный парень.
– Я стою на пороге, а она спрашивает у него: «Простите, из головы вылетело, на какой кафедре вы работаете?» А он отвечает: «Я не здесь служу». Она: «Служите?» Вы – военный?» «Нет, я – музыкант». Она аж задохнулась от романтики, а он: «В кабаке играю». И ухмыляется, рот до ушей.
– На него похоже. Кадр тот еще.
– Я на нее глянула, у нее, бедной, улыбка на лице застыла, а глазки бегают: «Какой позор! В кабаке! Какой ужас!..» Тут я вышла, говорю: «Можно мне на полчасика?» «Конечно, конечно, милая», – так вежливо, облезнуть можно. Но он нас перебил: «Да нет, я на минутку, тороплюсь очень. Я что хотел сказать: ты не могла бы вечером ко мне на работу заглянуть? Нужно очень».
– И что ты?
– Сказала, что приду. Меня Маргаритища потом весь день поедом ела.
– Представляю.
… Увидев ее, Джон привстал, махнул рукой – «привет», показал на столик перед самой сценой. Одно место там было свободно, табличка – «на заказе». Атмосфера чувствовалась совсем не разгульно-кабацкая, а какая-то «культурно-просветительная». Люди сидели, уверенные в том, что развлечением, весельем является уже само пребывание их в ресторане: вас обслуживают, вас вкусно кормят, для вас играют музыканты, а значит, вы, как одна из деталек этого механизма, просто обязаны исправно веселиться. Тем более что все здесь так дорого, обидно было бы не «отработать» этих денег. И народ отрабатывал на всю катушку.
Перед самой сценой с каменными лицами плясало несколько разнополых младших научных сотрудников какого-то НИИ, отмечавшего тут замдиректорский юбилей. А ряд разнополых старших научных сотрудников усиленно питались, сидя за столиком по правую руку от Офелии.
За столиком слева сидели, потупясь, раскрашенные, как пасхальные яйца, школьницы; они чувствовали себя на верху блаженства, свято веруя, что находятся в злачном заведении. Они не понимали, что столь желанная ими «злачность» покинула эти стены рука об руку с алкоголем.
С Офелией сидели трое ребят-музыкантов из другого ресторана. Сегодня у них был первый день отпуска (обычно музыканты уходят в отпуск всей группой), и они пришли послушать игру коллег. Сначала Офелия прислушивалась к их разговору, но он вертелся вокруг «Ролландов», «Ямах», «Фендеров» и «Коргов», ей стало скучно, и она подумала о том, какие неожиданно недалекие люди эти музыканты.
Наконец, Джон объявил последний танец (николаевский «День рождения»), а когда песня кончилась, включил магнитофон и, соскочив со сцены, подошел к столику. Он прихватил с собой и стульчик с вращающимся сидением. Пожав музыкантам руки, он сел. Офелия обратила внимание на то, чего не заметила в редакции: он сильно похудел и выглядел в целом неважно.
– Значит, пришла все-таки?
– А что стряслось?
– Особенного ничего, – глаза его становились все мягче, словно бы оттаивая, – одну вещь сказать надо.
Он замолчал, но она ждала, не нарушая паузы. И он сказал:
– Ты знаешь, кто я. И занимаюсь чем. И дела мои семейные… Толян тебе предложение сделал? – в лице его появилось что-то болезненное.
– Почему я должна отвечать тебе?
– Потому что я спрашиваю тебя, – повысил он голос, – сделал?
Музыканты за столиком разом смолкли и уставились на них. Офелию тянуло возмутиться, дескать, «кто позволил тебе разговаривать в таком тоне?!» но ей вовсе не хотелось скандала на людях. А может быть, Джон – псих?
– Пойдем, потанцуем, – потянула она его за рукав подальше от заинтересованных взглядов. Он нехотя поднялся. Леонтьев пел про пассаж и вернисаж.
– Терпеть не могу Леонтьева, – сказала Офелия, чтобы что-то сказать.
– Я тоже, – отозвался Джон. И продолжил, – выходи за МЕНЯ замуж. – Он почему-то сделал ударение на слове «меня», словно хотел сказать: не за Леонтьева, а за меня.
Когда она шла сюда, она думала, что это связано с Заплатиным. Еще она допускала, что Джон просто решил ухлестнуть за ней вдали от Светки и заранее решила, что ничего у него не выйдет. Но сказанное им было так неожиданно и так серьезно, что она не нашлась, что ответить. Но он и не ждал ответа, он говорил:
– Мне трудно очень. Но я должен сказать. Мы со Светкой – не муж и жена. Изредка – любовники. А в основном – чужие.
Офелии было неудобно за него. Как может мужчина рассказывать такие вещи постороннему человеку? Но было нужно что-то сказать и она спросила:
– Но не всегда же так было, правда?
– Ну и что? Было. Знаешь, я боюсь быть один. Я деда любил больше всех. Он умер. Светка понимала меня. Сейчас – даже не пытается. Работа и раньше не нравилась, но все впереди было. Сейчас впереди – ноль. Единственный друг – Толик, так теперь он – «соперник», выходит… Будь со мной, спаси меня; как ни глупо это звучит.
– Женя, прости меня, но я не могу…
Он усмехнулся со странной решимостью в глазах:
– А я так только спрашивал; для проформы. Знал, что ответишь. Наверное, я неправильно веду себя; ты меня только мрачным видишь. Но дело-то не в этом, ведь так?
– Нет, не в этом, Женя. Ты хороший, я знаю.
… – А в чем же дело? – поинтересовался я, приподнявшись на койке.
– А ты не догадался, да?
– Допустим, что нет.
– Откуда он взял, что ты собираешься сделать мне предложение? Ты ему сам об этом сказал?
– Допустим.
– Ну, так и быть. Я согласна.
– Но ведь я еще не сделал его.
– Ну и дурак.
Я засмеялся, поцеловал ее и заверил:
– Но сделаю. Честное слово.
– Вот, когда соберешься, знай: я уже согласна. Понял?
– Я очень рад, честное слово.
– «Очень рад», – передразнила она, – заметно.
А как еще я должен был сказать? И я вернулся к старой теме:
– Что же делать с Джоном? Как вы расстались?
– Он проводил меня до дома. И все молчал, думал о чем-то. Остановились, а он все еще где-то далеко. Знаешь, я его поцеловала. Ты не сердишься, правда?
– Не сержусь.
– Умница. Он все равно так и не очнулся. Только пробормотал что-то себе под нос, типа «завтра пойду».
– Куда?
– Вот и я спросила, – Офелия испытующе поглядела на меня, словно только что загадала загадку, – куда? А он посмотрел на меня, как на незнакомого человека, повернулся и пошел. До свидания даже не сказал.
«Завтра пойду»… Вдруг я все понял.
– Ты думаешь?..
Она, не глядя на меня, утвердительно качнула головой.
Почему все реже побеждает его природная веселость?
Это дед, заметив, что его любимый внук имеет некоторые способности к музыке, постарался насколько возможно развить их. Своими глазами видел он, как стоило политике лишь коснуться такой, казалось бы, далекой от нее, «чистой» науки – генетики, как она превратилась в глупую пародию на самое себя. И этот оборотень извергнул его – талантливого ученого – из своего лона. На задворки. Его и многих его коллег.
Деда Слава решил, что обеспечит внуку, как минимум, спокойную жизнь, если сделает его музыкантом. Откуда ему было знать, кого эпоха изберет в козлы отпущения завтра?..
На первом курсе музыкального училища Джон собрал самую крутую в городе группу – «Легион». «Мы себе давали слово не сходить с пути прямого…» – кричал он, подражая дефектам дикции курчавого столичного кумира.
Но вот на песни, которые по нынешним временам кажутся такими беззубыми, упала «Комсомолка». «Рагу из синей птицы». Нашумела статья. И на одном собрании все вдруг одновременно подняли руки. «Кукол дергают за нитки, на лице у них улыбки, вверх и в темноту уходит нить…» И, как это не дико, Джону, как «проводнику чуждой идеологии» вкатили строгий выговор с занесением.
Играть любимую музыку «Легион», естественно, не перестал. Кого-то в «верхах» он стал раздражать. И чем популярней он становился у местных подростков, тем сильнее становилось раздражение. А Джон уже начал писать сам. И на одном «смотре-конкурсе» ВИА он спел нечто уже довольно зрелое:
С треском вылетел Джон из училища. Из комсомола, конечно, тоже.
Немного «пообтеревшись» в армии, хлебнув там дедовщины и муштры, вернулся он домой. «Мы себе давали слово… Но – так уж суждено…» В училище он восстановился и даже серьезно взялся за занятия. Но параллельно собрал-таки новую «команду». А назвал ее так: «Молодые сердца». В репертуаре – ни нотки предосудительной. Они делали деньги.
Женился Джон на втором курсе.
На четвертом – разразился скандал. Сейчас это называется «хозрасчет»; тогда же по обвинению в незаконной продаже билетов «Сердца» пошли под суд. Джон отделался легко – двумя годами условно; диплом училища он получил. Но о «консе» смешно было и говорить. Да и стремления его все куда-то улетучились.
Если хочешь быть на сто процентов уверенным, что застанешь Джона дома, и он при этом будет один, зайди к нему ранним утром буднего дня. Все нормальные люди (и Светка в их числе) в это время на работе, а рестораны открываются только вечером.
Дверь, конечно же, не заперта. Джон спит. Почему-то на полу. Я сел перед ним на корточки и потряс за плечо. Он моментально открыл глаза, секунд пять потаращился на меня, затем перевернулся на живот – ко мне затылком.
– Джон, – позвал я и еще раз потряс его, – подъем.
Он резко сел:
– Ну?
– Баранки гну… – я немного волновался. – Когда идешь к Заплатину?
Вопрос застал его врасплох, но его реакция была прямо противоположной той, на которую я рассчитывал. Не скрывая волнения, он вскочил и начал суетливо одеваться, собирая по всей комнате разнообразную одежду. При этом он бормотал:
– Что вы привязались? Туда ходи, туда не ходи. Дайте мне самому решать…
– Чего ты? Иди куда хочешь. Наоборот, расскажешь потом, интересно ведь.
В этот момент Джон отыскал, наконец, левый носок и почему-то разозлился еще пуще:
– Что вам рассказывать? Интересно, да?! Интересно, как человек загибается? Может быть, материальчик черканешь? Мораль – налицо: живите, ребята, правильно. Томатный сок пейте. Не курите и не изменяйте, ребята, женам. И работайте, ребята, работайте, а не на пианинах бренчите, потому что это – не работа… – Он пытался одеть носок, прыгая на одной ноге, а сесть никак не мог додуматься. – Мойте руки перед едой. Писайте перед сном. И с вами не случится того, что случилось с Евгением Матвеевым, по кличке Джон. – Так и не сумев натянуть носок, он в сердцах скомкал его, бросил на пол и заметался по комнате, шлепая босой ногой. – Все вы…
– Хватит! – прикрикнул я на него.
Он остановился, обмяк. Сел на диван, понурившись.
– Верно. Никто ни при чем. Сам виноват.
– Да в чем?
– Во всем, – он неопределенно кивнул.
Помолчали.
– А рассказывать я тебе ничего не буду. Говорил с ним по телефону. Кое-что понял. Самую малость. Но главное, понял, если не идешь к нему совсем, лучше и не знать ничего. Я тебе честно, как другу советую: забудь про него. Забудь вообще всю эту историю.
– А ты? – я тянул время, а сам старался сообразить, как же поступать дальше.
– Я? – он встал на четвереньки и потянулся под диван. Сел и напялил, наконец, этот проклятый носок. – Я сегодня иду. В семь. «Предварительная встреча», вроде как. Переговоры.
Именно эти его последние слова и развязали мне руки.
– … Если честно, противно мне, – сказала Офелия, – он же в меня влюблен. Он даже, может быть, из-за меня-то и мучается, правда? – Она передернула плечиками. Мы прятались под зонтом за деревом в конце институтской ограды.
– И что делать? – напористо спросил я. – Все бросить? Вернуться с половины дороги?
– Я же так не говорю. Я знаю, что надо. Только привкус неприятный, понимаешь?
– Понимаю, маленькая. Но ведь он еще не совсем идет. Если мы хотим помочь ему, мы должны знать все. – Это я не столько ее убеждаю, сколько себя. В то, что задуманная мной подлость – вовсе не подлость, а средство для достижения благородной цели… Хотя, вообще-то, так оно и есть.
Взглянул на часы: без двух минут семь. Где же он?
– Вот он, – еле слышно произнесла Офелия.
– Поехали, – я вынул из сумки сетку с пакетом, на ощупь нажал в нужном месте и, услышав щелчок, подал ей. И повторил, подбадривая, – поехали.
… Она спешит к остановке. Она очень спешит к остановке: кому охота мокнуть. Плащ ее не застегнут, и одной рукой она придерживает его, чтобы не распахивался, а другой прижимает под плащом к груди пакет. Мужчина пригнулся бы, спасая лицо и подставляя холодным струям затылок; Офелия же – красивая девушка, и она идет, расправив плечи, дождь лезет в глаза, бьет по щекам, и она почти ничего не видит, но она улыбается. Просто от того, что она – Офелия – красивая девушка.
Она спешит и натыкается на Джона. Я вижу, как с полминуты они говорят о чем-то, потом он берет из ее рук сетку. Я вижу, как Офелия чмокает Джона в щечку и, махнув ему рукой, быстро идет дальше. Он смотрит ей вслед, поворачивается и тяжелой походкой движется к институту. Я перехожу через дорогу и иду к остановке по противоположной стороне улицы. Вижу троллейбус, бегу и успеваю заскочить на площадку вместе с Лелей.
… Дома – сухо и уютно. Мы валяемся на полу, постелив на ковер одеяло. В наших телах – истома, в глазах – эхо. Слова пусты. Но у нас есть о чем поговорить, кроме любви. Сейчас это «кроме» – главное.
Она поворачивается лицом ко мне:
– Он придет, да?
– Явится, как миленький.
– Тебе жалко его?
– Я пока не знаю, за что его жалеть. Даст бог, сегодня и узнаю. А может быть, ему, наоборот, завидовать нужно?
– Не думаю. Что у них со Светой?
– Это сложная история. Я в их жизнь никогда не лез. Что они не пара, сразу было ясно.
– А мы – пара?
– Наверное, только со стороны можно увидеть.
– Почему же ты ему об этом не сказал? Тогда.
– Не знаю. Не доверял себе. Мало ли, что может казаться. Не такой уж я огромный специалист.
– Я в чем-то виновата?
– Опять же не знаю. Если объективно, то нет.
– А как еще?
Я сел по-турецки, продолжая перебирать ее волосы. Может быть, я поступаю неправильно? Сказать ей, мол, совесть твоя чиста, и все тут. Нет, это нечестно.
– Представь: перед тобой человек, он держит в руке бритву и говорит: «Скажи, что ты дура, или я себе вены вскрою». Ты знаешь, что он на это способен. Как ты поступишь?
– Конечно, скажу, что я – дура.
– Это же неправда. Ты так не считаешь.
Офелия села напротив меня.
– Здрасьте. Но ведь он убъет себя, так?
– А ты разве виновата? Он сам это выдумал. Ты же его не заставляешь. С какой стати из-за его идиотских выдумок ты должна врать? На себя же наговаривать.
– Я стараюсь уберечь вас. «Валера» презрительно скривил губы. – И советую уяснить раз и навсегда: мы – объективная неизбежность; мы – закономерность развития общества; мы – его блистательный тупик. Хотя с каждым днем нам и приходится затрачивать все больше энергии на пресечение утечки информации, все же время Всеобщего Знания еще не наступило.
В этот момент я, неотрывно глядя на него, заметил, что позади него, на уровне затылка возникло легкое свечение.
– Глупо спрашивать, угрожаем ли мы, – продолжал он. – Угрожает ли старость? Нет, она наступает. Угрожает ли зима? Угрожает ли ночь?.. Наше появление – объективная закономерность, и тот, кто двинется против течения истории, будет сметен и раздавлен, независимо от того, хотим мы этого или нет.
– Фашизм какой-то, – тихо сказала Светка. А сияние позади «Валеры» становилось все ярче.
– Женщина не поняла ничего. Но мы не можем объяснить ей всего, потому что информация важнее женщины. – Тут «Валера», словно в невесомости, приподнявшись на несколько сантиметров над диваном и, уже, как порядочная лампочка, освещая своим нимбом комнату, продолжая вещать. – Мы несем счастье. Мы несем новизну миру. Мы зовем к себе отчаявшихся. Ибо настанет день Всеобщего Знания, и скажет всякий: «Вот он – путь». И он пойдет вслед за нами без сомнения. И оставит за спиною он алчность свою, похоть и гордыню мирскую…
Мы, словно зачарованные поднялись на ноги, а Он, выпрямившись, парил над полом, и лик Его светел, речи – истинны:
– И скажет всякий: «Мерзок я. Очисти меня». И будет очищен он. И скажет всякий: «Одиноки мы. Слей же нас воедино». И воспоют они во единый радости. И скажет всякий: «Аллилуйя».
И тут я почувствовал, как что-то накатило на меня. И, не помня себя от восторга, я рухнул на колени и закричал надсадно:
– Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!..
И великим покоем наполнилось сердце мое.
Влад, наконец, сумел оторваться от текста. Очень увлекательный бред. Прямо, опять же, «Ночной дозор» какой-то. Без вампиров, правда, но все-равно жутковато. А главное то, что его словно окунули в прошлое. Правда, в те годы он, в отличие от героев повествования, был еще школьником. И не в Домнинске, а в Твери. Но тягостно-затхлая и одновременно разгильдяйски-беспечная атмосфера того времени была до слез знакома ему. Забылось, забылось… Забылось слово «дефицит», забылась «борьба с пьянством», забылась «зарплата в сто двадцать рублей», «партком» и «Родопи»… И вот, все это вдруг вынырнуло из небытия и нахлынуло на него.
Влад глянул на часы. Было уже половина второго, а вставать-то придется рано утром. Дочитать можно и завтра. «Но что это, все-таки, такое? – думал он, потушив свет. – Опус начинающего писателя-фантаста? Зачем и кто подсунул ему это под подушку? И в чем там все-таки соль?.. Узнаю завтра…»
Он вошел в приемную мэра. Одутловатая немолодая секретарша без всякого интереса скользнула по нему пустым взглядом и сказала:
– Владимир Васильевич ждет вас, проходите.
Даже не спросила, кто он, словно уже не раз видела его. И то, что глава администрации не занят… Впрочем, похоже, федеральный заказ это то, что может спасти этот городишко от окончательного умирания, и важнее у мэра дела нет.
Влад шагнул к двери, машинально читая табличку на ней, и вздрогнул:
«Владимир Васильевич Заплатин, глава администрации г. Домнинска».
Он вошел. Очень пожилой, седовласый человек поднял на него тяжелый, почти осязаемый, взгляд. Влад почувствовал, как по его спине пробежал холодок.
– Здравствуйте, – сказал Заплатин. – Присаживайтесь.
Влад сел.
– Собственно, говорить нам с вами не о чем, – сказал Заплатин. – Вот ваши бумаги, они подписаны. – Он протянул Владу прозрачную пластиковую папку с документами.
Влад взял ее, хотел открыть, но Заплатин остановил его:
– Можете не проверять. Там все точно. Везите свою дрянь. Нам очень нужны деньги.
– Городу? – зачем-то уточнил Влад, поднимаясь.
– Да, – подтвердил Заплатин, тоже вставая. Он был болезненно худ, костюм висел на нем, как на скелете. – Преже всего нашему градообразующему учреждению.
– А что это за учреждение? – полюбопытствовал Влад.
– Институт, – лаконично отозвался мэр.
– Нейрохирургии? – выпалил Влад.
– Да, – глаза Заплатина сузились. – Что вам известно об этом?
– Н-ничего, – испуганно пожал плечами Влад. – Кто-то говорил…
– Постарайтесь не вникать, – сказал мэр. – Большинство закрытых городов образовано в пятидесятых. Сейчас, перестав быть стратегически важными объектами, они остаются закрытыми по инерции, на самом же деле там уже нет никаких тайн. Домнинск закрыт всего десять лет назад. Это по-настоящему режимное учреждение, и чем меньше вы будете знать о нем, тем будет лучше для вас.
– Мне все это совершенно не интересно, – затравленно кивнул Влад. – Я могу идти?
– До свидания, – кивнул Заплатин, опускаясь в кресло.
Ж/д касса была удобно расположена в фойе гостиницы. Влад взял билет на сегодняшний вечерний поезд до Москвы. Никогда еще го командировка не была такой короткой. Поднялся в номер. Дипломат был собран за десять минут. Странную папку Влад засунул поглубже под матрас. По расписанию, вывешенному там же, в фойе, прямой автобус из Домнинска на вокзал выезжал через два с половиной часа.
Влад щелкнул выключателем телевизора, но оказалось, что тот не работает. Он улегся на кровать. Потом не выдержал, вскочил, подошел к двери и запер ее, вернулся к кровати и достал из-под матраца серую папку.
2.
В этом месте у меня – провал памяти. Не надо думать, что раньше я все помнил, а вот сейчас, сидя в дачной избушке, вдруг почему-то забыл. Нет. Просто целый кусок жизни оказался вне моего сознания. Он начисто стерт из памяти. А может быть, он и не был записан.Портфелия рассказала, как меня везли в больницу, как я бредил, как врачи установили диагноз – двустороннее воспаление легких – и возились со мной почти сутки, до конца не уверенные, выживу ли. Температура была близка к критической. Да, не прошла мне даром наша прогулка под дождем в клинический корпус.
Воспоминания мои о последнем вечере были абсолютно фантастическими, и, как только ко мне пустили Портфелию, я принялся расспрашивать, что же было на самом деле. Выяснилось, что никакого свечения, никакого парения не было и в помине. Были только угрозы, причем довольно неопределенные. Валера сидел бормотал себе что-то под нос, когда я вдруг шмякнулся лбом об пол ему в ноги и диким голосом заорал. А после – потерял сознание.
Но у меня была надежда и другим путем возможно более полно восстановить истину о том вечере. Я попросил Портфелию на следующее свидание принести мне диктофон, объяснив ей, где он лежит. Каково же было мое разочарование, когда выяснилось, что в момент включения записи лента была отмотана далеко вперед. Я ведь не видел, когда включал. Да и видел бы, все равно не смог бы перемотать ее незаметно. Поэтому запись вышла очень короткая; начинаясь вопросом Портфелии: «Вы – политическая организация?», она обрывалась на возмущенном восклицании Светки: «Фашизм какой-то…» А это-то все я еще и сам помнил.
Портфелия рассказала, что в машину «скорой помощи» меня волокли Джон с Валерой и никаких признаков сверхъестественной святости в последнем не наблюдалось. И все-таки сейчас, когда все это давно позади, я не устаю поражаться тому своему бреду. Очень многое в нем кажется мне сейчас чуть ли не провидением.
Неторопливое течение больничного времени, просиживание по несколько часов напролет у окна, навеяли на меня лирическое настроение. Нахлынули воспоминания.
… Когда уже не плачешь. Когда уже нету слез. Улыбаешься от боли. Агония лета. Синее и желтое.
Есть честная осень. Это грязь и слякоть; и холод, и ангина, и в комнате тускло, и на стуле пол-лимона. И есть вот такая – надрывная. Синяя и желтая. Под ногами – ш-ших, ш-ших – шелест.
Когда нам с Джоном было по четырнадцать, мы шлялись в такую погоду по городу и принюхивались. И когда чуяли запах горелых листьев, шли на этот зов. Если мы забредали далеко от дома, мы просто сидели на корточках возле дымящейся кучи, сидели до самой ночи и больше – молчали. И не знали, что это, возможно, – лучшее, что у нас когда-нибудь будет. Мы купались в запахах – запах костра, запах земли, запах паленой резины (Джон слишком близко к огню вытянул ноги в кедах), запах сырости, запах вечера, запах «завтра в школу», запах «это я»….
А если мы оказывались близко к дому, Джон (тогда он был еще «Жекой») бежал за гитарой. И появлялся еще один запах: лиловый запах струн.
… Помню жуткий вечер, когда пришел ко мне зареванный Жека: «Двухвостка сдохла». И как хоронили мы ее – я, он и Деда Слава – за деревянным туалетом на школьном дворе. Скорбно. Дед пытался успокоить нас, мол, нечего убиваться, крыса как крыса, он и другой какой-нибудь крысе второй хвост приживит. Но мы словно понимали, что хороним детство.
… Лиловый запах струн….
А ведь я влюбился в нашу Портфелию. Ей-богу. Странно: наш роман начался с конца. А вот сейчас, кажется, обретает начало. А она совсем не создана для любви. Слишком мало в ней женского, слишком много мальчишеского. Она красива, но красота эта – словно еле заметная паутинка на обычном, в общем-то, лице. Дунешь – и нет. Может быть, эта паутинка – юность?
Сейчас эту светлую «золотую» осень я воспринимаю не как «последнюю улыбку лета», а как хитрость зимы, которая свою пилюлю хочет подсунуть нам в сахарной оболочке. А потом, в самый неожиданный момент скинет маску. А под маской – труп. Нет, я просто болен. Кашель душит меня ночами, а с утра пораньше сестричка вкатывает мне в задницу кубик пенициллина, и на койке я лежу по этому случаю строго на животе.
… Я решил забыть эту дурацкую кличку – «Портфелия». Последний день в больнице. Пришла она. Синее и желтое. Удивительно, но Офелии к лицу эта осень. Деревья похудели, стали стройнее. И она стала стройнее. В своем толстом сером свитере, как беспризорник из «Республики Шкид». И это очень красиво.
Она говорила про Джона. И неспроста. Оказывается…
Маргаритища стучит мне в стенку, я выглядываю из «умывальника», а на пороге – твой Джон. Представляешь? А Маргаритища, ты же ее знаешь, такая милая стала, такая отзывчивая; так и щебечет ему что-то о тяготах и высокой ответственности…
– Джон – симпатичный парень.
– Я стою на пороге, а она спрашивает у него: «Простите, из головы вылетело, на какой кафедре вы работаете?» А он отвечает: «Я не здесь служу». Она: «Служите?» Вы – военный?» «Нет, я – музыкант». Она аж задохнулась от романтики, а он: «В кабаке играю». И ухмыляется, рот до ушей.
– На него похоже. Кадр тот еще.
– Я на нее глянула, у нее, бедной, улыбка на лице застыла, а глазки бегают: «Какой позор! В кабаке! Какой ужас!..» Тут я вышла, говорю: «Можно мне на полчасика?» «Конечно, конечно, милая», – так вежливо, облезнуть можно. Но он нас перебил: «Да нет, я на минутку, тороплюсь очень. Я что хотел сказать: ты не могла бы вечером ко мне на работу заглянуть? Нужно очень».
– И что ты?
– Сказала, что приду. Меня Маргаритища потом весь день поедом ела.
– Представляю.
… Увидев ее, Джон привстал, махнул рукой – «привет», показал на столик перед самой сценой. Одно место там было свободно, табличка – «на заказе». Атмосфера чувствовалась совсем не разгульно-кабацкая, а какая-то «культурно-просветительная». Люди сидели, уверенные в том, что развлечением, весельем является уже само пребывание их в ресторане: вас обслуживают, вас вкусно кормят, для вас играют музыканты, а значит, вы, как одна из деталек этого механизма, просто обязаны исправно веселиться. Тем более что все здесь так дорого, обидно было бы не «отработать» этих денег. И народ отрабатывал на всю катушку.
Перед самой сценой с каменными лицами плясало несколько разнополых младших научных сотрудников какого-то НИИ, отмечавшего тут замдиректорский юбилей. А ряд разнополых старших научных сотрудников усиленно питались, сидя за столиком по правую руку от Офелии.
За столиком слева сидели, потупясь, раскрашенные, как пасхальные яйца, школьницы; они чувствовали себя на верху блаженства, свято веруя, что находятся в злачном заведении. Они не понимали, что столь желанная ими «злачность» покинула эти стены рука об руку с алкоголем.
С Офелией сидели трое ребят-музыкантов из другого ресторана. Сегодня у них был первый день отпуска (обычно музыканты уходят в отпуск всей группой), и они пришли послушать игру коллег. Сначала Офелия прислушивалась к их разговору, но он вертелся вокруг «Ролландов», «Ямах», «Фендеров» и «Коргов», ей стало скучно, и она подумала о том, какие неожиданно недалекие люди эти музыканты.
Наконец, Джон объявил последний танец (николаевский «День рождения»), а когда песня кончилась, включил магнитофон и, соскочив со сцены, подошел к столику. Он прихватил с собой и стульчик с вращающимся сидением. Пожав музыкантам руки, он сел. Офелия обратила внимание на то, чего не заметила в редакции: он сильно похудел и выглядел в целом неважно.
– Значит, пришла все-таки?
– А что стряслось?
– Особенного ничего, – глаза его становились все мягче, словно бы оттаивая, – одну вещь сказать надо.
Он замолчал, но она ждала, не нарушая паузы. И он сказал:
– Ты знаешь, кто я. И занимаюсь чем. И дела мои семейные… Толян тебе предложение сделал? – в лице его появилось что-то болезненное.
– Почему я должна отвечать тебе?
– Потому что я спрашиваю тебя, – повысил он голос, – сделал?
Музыканты за столиком разом смолкли и уставились на них. Офелию тянуло возмутиться, дескать, «кто позволил тебе разговаривать в таком тоне?!» но ей вовсе не хотелось скандала на людях. А может быть, Джон – псих?
– Пойдем, потанцуем, – потянула она его за рукав подальше от заинтересованных взглядов. Он нехотя поднялся. Леонтьев пел про пассаж и вернисаж.
– Терпеть не могу Леонтьева, – сказала Офелия, чтобы что-то сказать.
– Я тоже, – отозвался Джон. И продолжил, – выходи за МЕНЯ замуж. – Он почему-то сделал ударение на слове «меня», словно хотел сказать: не за Леонтьева, а за меня.
Когда она шла сюда, она думала, что это связано с Заплатиным. Еще она допускала, что Джон просто решил ухлестнуть за ней вдали от Светки и заранее решила, что ничего у него не выйдет. Но сказанное им было так неожиданно и так серьезно, что она не нашлась, что ответить. Но он и не ждал ответа, он говорил:
– Мне трудно очень. Но я должен сказать. Мы со Светкой – не муж и жена. Изредка – любовники. А в основном – чужие.
Офелии было неудобно за него. Как может мужчина рассказывать такие вещи постороннему человеку? Но было нужно что-то сказать и она спросила:
– Но не всегда же так было, правда?
– Ну и что? Было. Знаешь, я боюсь быть один. Я деда любил больше всех. Он умер. Светка понимала меня. Сейчас – даже не пытается. Работа и раньше не нравилась, но все впереди было. Сейчас впереди – ноль. Единственный друг – Толик, так теперь он – «соперник», выходит… Будь со мной, спаси меня; как ни глупо это звучит.
– Женя, прости меня, но я не могу…
Он усмехнулся со странной решимостью в глазах:
– А я так только спрашивал; для проформы. Знал, что ответишь. Наверное, я неправильно веду себя; ты меня только мрачным видишь. Но дело-то не в этом, ведь так?
– Нет, не в этом, Женя. Ты хороший, я знаю.
… – А в чем же дело? – поинтересовался я, приподнявшись на койке.
– А ты не догадался, да?
– Допустим, что нет.
– Откуда он взял, что ты собираешься сделать мне предложение? Ты ему сам об этом сказал?
– Допустим.
– Ну, так и быть. Я согласна.
– Но ведь я еще не сделал его.
– Ну и дурак.
Я засмеялся, поцеловал ее и заверил:
– Но сделаю. Честное слово.
– Вот, когда соберешься, знай: я уже согласна. Понял?
– Я очень рад, честное слово.
– «Очень рад», – передразнила она, – заметно.
А как еще я должен был сказать? И я вернулся к старой теме:
– Что же делать с Джоном? Как вы расстались?
– Он проводил меня до дома. И все молчал, думал о чем-то. Остановились, а он все еще где-то далеко. Знаешь, я его поцеловала. Ты не сердишься, правда?
– Не сержусь.
– Умница. Он все равно так и не очнулся. Только пробормотал что-то себе под нос, типа «завтра пойду».
– Куда?
– Вот и я спросила, – Офелия испытующе поглядела на меня, словно только что загадала загадку, – куда? А он посмотрел на меня, как на незнакомого человека, повернулся и пошел. До свидания даже не сказал.
«Завтра пойду»… Вдруг я все понял.
– Ты думаешь?..
Она, не глядя на меня, утвердительно качнула головой.
Почему все реже побеждает его природная веселость?
Это дед, заметив, что его любимый внук имеет некоторые способности к музыке, постарался насколько возможно развить их. Своими глазами видел он, как стоило политике лишь коснуться такой, казалось бы, далекой от нее, «чистой» науки – генетики, как она превратилась в глупую пародию на самое себя. И этот оборотень извергнул его – талантливого ученого – из своего лона. На задворки. Его и многих его коллег.
Деда Слава решил, что обеспечит внуку, как минимум, спокойную жизнь, если сделает его музыкантом. Откуда ему было знать, кого эпоха изберет в козлы отпущения завтра?..
На первом курсе музыкального училища Джон собрал самую крутую в городе группу – «Легион». «Мы себе давали слово не сходить с пути прямого…» – кричал он, подражая дефектам дикции курчавого столичного кумира.
Но вот на песни, которые по нынешним временам кажутся такими беззубыми, упала «Комсомолка». «Рагу из синей птицы». Нашумела статья. И на одном собрании все вдруг одновременно подняли руки. «Кукол дергают за нитки, на лице у них улыбки, вверх и в темноту уходит нить…» И, как это не дико, Джону, как «проводнику чуждой идеологии» вкатили строгий выговор с занесением.
Играть любимую музыку «Легион», естественно, не перестал. Кого-то в «верхах» он стал раздражать. И чем популярней он становился у местных подростков, тем сильнее становилось раздражение. А Джон уже начал писать сам. И на одном «смотре-конкурсе» ВИА он спел нечто уже довольно зрелое:
В общем-то, ничего особенного, по-моему. Но тогда мои прыткие коллеги (я-то, правда, учился еще) навалились на Джона всею мощью «гражданского гнева». Три номера подряд «молодежка» хлестала его «письмами читателей». Заголовки: «Нужны ли нам такие песни?», «Чей это «Легион»?» и т. п. А под завязку появилась статья. «Наслушавшись «голосов»…» Как бы между прочим упоминалось в ней, что дед оскандалившегося лидера рок-группы в свое время был выслан из Ленинграда…
«Заложники за идею
Счастливы тем, что знают
Самый правильный цвет и
Самый надежный грош;
Если свобода – это
Осознанная необходимость,
То правда – это, наверное,
Осознанная ложь?..»
С треском вылетел Джон из училища. Из комсомола, конечно, тоже.
Немного «пообтеревшись» в армии, хлебнув там дедовщины и муштры, вернулся он домой. «Мы себе давали слово… Но – так уж суждено…» В училище он восстановился и даже серьезно взялся за занятия. Но параллельно собрал-таки новую «команду». А назвал ее так: «Молодые сердца». В репертуаре – ни нотки предосудительной. Они делали деньги.
Женился Джон на втором курсе.
На четвертом – разразился скандал. Сейчас это называется «хозрасчет»; тогда же по обвинению в незаконной продаже билетов «Сердца» пошли под суд. Джон отделался легко – двумя годами условно; диплом училища он получил. Но о «консе» смешно было и говорить. Да и стремления его все куда-то улетучились.
Если хочешь быть на сто процентов уверенным, что застанешь Джона дома, и он при этом будет один, зайди к нему ранним утром буднего дня. Все нормальные люди (и Светка в их числе) в это время на работе, а рестораны открываются только вечером.
Дверь, конечно же, не заперта. Джон спит. Почему-то на полу. Я сел перед ним на корточки и потряс за плечо. Он моментально открыл глаза, секунд пять потаращился на меня, затем перевернулся на живот – ко мне затылком.
– Джон, – позвал я и еще раз потряс его, – подъем.
Он резко сел:
– Ну?
– Баранки гну… – я немного волновался. – Когда идешь к Заплатину?
Вопрос застал его врасплох, но его реакция была прямо противоположной той, на которую я рассчитывал. Не скрывая волнения, он вскочил и начал суетливо одеваться, собирая по всей комнате разнообразную одежду. При этом он бормотал:
– Что вы привязались? Туда ходи, туда не ходи. Дайте мне самому решать…
– Чего ты? Иди куда хочешь. Наоборот, расскажешь потом, интересно ведь.
В этот момент Джон отыскал, наконец, левый носок и почему-то разозлился еще пуще:
– Что вам рассказывать? Интересно, да?! Интересно, как человек загибается? Может быть, материальчик черканешь? Мораль – налицо: живите, ребята, правильно. Томатный сок пейте. Не курите и не изменяйте, ребята, женам. И работайте, ребята, работайте, а не на пианинах бренчите, потому что это – не работа… – Он пытался одеть носок, прыгая на одной ноге, а сесть никак не мог додуматься. – Мойте руки перед едой. Писайте перед сном. И с вами не случится того, что случилось с Евгением Матвеевым, по кличке Джон. – Так и не сумев натянуть носок, он в сердцах скомкал его, бросил на пол и заметался по комнате, шлепая босой ногой. – Все вы…
– Хватит! – прикрикнул я на него.
Он остановился, обмяк. Сел на диван, понурившись.
– Верно. Никто ни при чем. Сам виноват.
– Да в чем?
– Во всем, – он неопределенно кивнул.
Помолчали.
– А рассказывать я тебе ничего не буду. Говорил с ним по телефону. Кое-что понял. Самую малость. Но главное, понял, если не идешь к нему совсем, лучше и не знать ничего. Я тебе честно, как другу советую: забудь про него. Забудь вообще всю эту историю.
– А ты? – я тянул время, а сам старался сообразить, как же поступать дальше.
– Я? – он встал на четвереньки и потянулся под диван. Сел и напялил, наконец, этот проклятый носок. – Я сегодня иду. В семь. «Предварительная встреча», вроде как. Переговоры.
Именно эти его последние слова и развязали мне руки.
– … Если честно, противно мне, – сказала Офелия, – он же в меня влюблен. Он даже, может быть, из-за меня-то и мучается, правда? – Она передернула плечиками. Мы прятались под зонтом за деревом в конце институтской ограды.
– И что делать? – напористо спросил я. – Все бросить? Вернуться с половины дороги?
– Я же так не говорю. Я знаю, что надо. Только привкус неприятный, понимаешь?
– Понимаю, маленькая. Но ведь он еще не совсем идет. Если мы хотим помочь ему, мы должны знать все. – Это я не столько ее убеждаю, сколько себя. В то, что задуманная мной подлость – вовсе не подлость, а средство для достижения благородной цели… Хотя, вообще-то, так оно и есть.
Взглянул на часы: без двух минут семь. Где же он?
– Вот он, – еле слышно произнесла Офелия.
– Поехали, – я вынул из сумки сетку с пакетом, на ощупь нажал в нужном месте и, услышав щелчок, подал ей. И повторил, подбадривая, – поехали.
… Она спешит к остановке. Она очень спешит к остановке: кому охота мокнуть. Плащ ее не застегнут, и одной рукой она придерживает его, чтобы не распахивался, а другой прижимает под плащом к груди пакет. Мужчина пригнулся бы, спасая лицо и подставляя холодным струям затылок; Офелия же – красивая девушка, и она идет, расправив плечи, дождь лезет в глаза, бьет по щекам, и она почти ничего не видит, но она улыбается. Просто от того, что она – Офелия – красивая девушка.
Она спешит и натыкается на Джона. Я вижу, как с полминуты они говорят о чем-то, потом он берет из ее рук сетку. Я вижу, как Офелия чмокает Джона в щечку и, махнув ему рукой, быстро идет дальше. Он смотрит ей вслед, поворачивается и тяжелой походкой движется к институту. Я перехожу через дорогу и иду к остановке по противоположной стороне улицы. Вижу троллейбус, бегу и успеваю заскочить на площадку вместе с Лелей.
… Дома – сухо и уютно. Мы валяемся на полу, постелив на ковер одеяло. В наших телах – истома, в глазах – эхо. Слова пусты. Но у нас есть о чем поговорить, кроме любви. Сейчас это «кроме» – главное.
Она поворачивается лицом ко мне:
– Он придет, да?
– Явится, как миленький.
– Тебе жалко его?
– Я пока не знаю, за что его жалеть. Даст бог, сегодня и узнаю. А может быть, ему, наоборот, завидовать нужно?
– Не думаю. Что у них со Светой?
– Это сложная история. Я в их жизнь никогда не лез. Что они не пара, сразу было ясно.
– А мы – пара?
– Наверное, только со стороны можно увидеть.
– Почему же ты ему об этом не сказал? Тогда.
– Не знаю. Не доверял себе. Мало ли, что может казаться. Не такой уж я огромный специалист.
– Я в чем-то виновата?
– Опять же не знаю. Если объективно, то нет.
– А как еще?
Я сел по-турецки, продолжая перебирать ее волосы. Может быть, я поступаю неправильно? Сказать ей, мол, совесть твоя чиста, и все тут. Нет, это нечестно.
– Представь: перед тобой человек, он держит в руке бритву и говорит: «Скажи, что ты дура, или я себе вены вскрою». Ты знаешь, что он на это способен. Как ты поступишь?
– Конечно, скажу, что я – дура.
– Это же неправда. Ты так не считаешь.
Офелия села напротив меня.
– Здрасьте. Но ведь он убъет себя, так?
– А ты разве виновата? Он сам это выдумал. Ты же его не заставляешь. С какой стати из-за его идиотских выдумок ты должна врать? На себя же наговаривать.