Страница:
– Он делает глупость. Он сам не прав, и меня заставляет унижаться. Но мне-то это не будет стоить почти ничего, а ему – жизни. Правильно?
– Все поняла?
– Ничего не поняла.
– Это схема; в ней ложь – явно правильнее, чем правда. И в жизни все время такие ситуации, но намного сложнее. Перевес в одну из сторон бывает совсем маленький, почти незаметный. И трудно решить, что же важнее: твоя правота и принципиальность или жизнь, чувства другого, пусть даже неправого человека.
– И как же тогда решать?
– У человека есть специальный орган.
– Какой?
– Совесть. А что ты смеешься?..
В дверь позвонили.
– Тихо, – я поднялся и пошел открывать.
На пороге стоял Джон.
– Привет, заходи.
– Нет, Толик, некогда. – Он казался испуганным и в то же время очень спокойным. – Офелию встретил. Вот. – Он протянул мне сетку с пакетом.
Сейчас нужно сыграть. Кровь стучалась в висках, и мне казалось, он может заметить это. Я внимательно осмотрел пакет и сказал раздосадовано:
– Из «Авроры». Рассказы. Не приняли, черти, раз рукопись возвращают. Интересно, что написали. Да ты проходи.
– Нет, старик. Пойду я.
– К Заплатину ходил? – спросил я так, словно это совсем не важно. По-моему, вышло очень ненатурально.
– Нет, раздумал, – соврал Джон и вовсе поскучнел. – Ладно, пока. Офелию увидишь – привет ей.
Он повернулся и пошел вниз по лестнице.
– Леля, – позвал я, входя в комнату, – привет тебе от Джона.
– Он что – знал, что я здесь? – почему-то испугалась она.
– Нет-нет, успокойся.
Тут она углядела у меня в руках пакет, вскочила, выхватила его и, содрав сургучную печать (знал бы кто, сколько душевной энергии и обаяния стоило мне убедить молоденькую почтовую работницу шлепнуть ее, якобы для розыгрыша товарища) и принялась рвать бумагу. Воистину, никакие муки совести не способны заглушить здоровое женское любопытство.
Очистив диктофон от ваты, мы снова улеглись на пол. Включен; благо – «made in Japan» – автостоп четко сработал, когда кассета кончилась. Я перемотал на начало и нажал на кнопку воспроизведения.
… Слышится какое-то бессмысленное шебуршание, потом мой голос тихо произносит: «Поехали». Снова небольшая пауза, приглушенный гул машин, вдруг всплеск – возглас Лели:
– Ой! Это ты, Женя. Как я испугалась… – вот у нее почему-то получается очень даже натурально.
– Чего испугалась? – судя по интонации, он улыбается.
– Просто. От неожиданности. А ты куда? К нам, да?
– Я случайно здесь. Просто мимо шел.
– Ой, Женя, я тут с тобой промокну насквозь. Слушай, ты сегодня к Толику не зайдешь?
– Не собирался. А что?
– Ему пакет из Ленинграда пришел. Вдруг что-то важное. Я взяла, решила занести. Может быть, ты занесешь? А то у меня с собой даже зонтика нет.
– Ладно, давай. Зайду на обратном пути.
– Спасибо, Женечка… – она с такой нежностью произнесла его имя, что меня кольнула иголочка ревности. – Ты очень милый, Джон. До свидания.
– До скорого.
Леля закрыла глаза ладонью:
– Стыдно ужасно… Как стыдно.
– Перестань, Леля, – я обнял ее, снял руку с лица и поочередно коснулся губами прикрытых глаз.
А диктофон молчал. Вернее, текли из него какие-то нелепые звуки – стук (возможно, дверей), шаги, неразборчивое бормотание где-то в отдалении. И так – добрых семь или восемь минут. Я уже решил с разочарованием и, в то же время, с облегчением, что Джон оставил пакет где-нибудь в раздевалке. Но вдруг раздался четкий голос. Я сразу узнал его – уверенный, ироничный и немного усталый:
– Добрый вечер, Женя. Простите, что заставил вас ждать. Трудный был сегодня день, как, впрочем, и все наши дни. Так значит, решились? Не ждал так скоро. А не праздное ли любопытство привело вас сюда?
Я так разволновался, что перехватило дыхание. Я почувствовал, как Офелия еще крепче прижалась ко мне. Весь последующий диалог мы выслушали не шелохнувшись.
Джон (нервно, путаясь в словах). Не знаю. Решился или не решился. На что решился? Мне плохо. Легко говорить это вам – вы намного старше. И с дедом было легко. А он написал, чтобы я шел к вам.
Заплатин. Да-да. Конечно же. Я помню об этом. Мне, признаюсь, странно, что вы – молодой, здоровый, красивый человек – столь трагично оцениваете сегодняшнюю вашу жизнь. И, в то же время, я не могу вам не верить. Мы должны верить друг другу.
Джон. У меня не осталось иллюзий…
Заплатин (перебивая). Достаточно, мальчик мой. Это действительно страшно. Я не требую от вас покаяния. Пусть ваша боль останется при вас. Скоро она уйдет. Вы поделитесь ею со многими. Помолчите немного и подумайте еще раз, готовы ли вы? Что страшнее для вас – жизнь или смерть?
Джон (после минутной паузы). Я готов.
Заплатин. Что ж, слушайте. Слушайте. Мы стоим на пороге новой эры в жизни человечества. И, как всегда, борцами за «завтра» становятся те, кому плохо сегодня…
Джон. Не понимаю. Мне плохо. Но ведь никто не виноват в этом. Сам. С кем же бороться? Да и было бы с кем, я не борец.
Заплатин. А может быть, нужно бороться с собой? Мы боремся с одиночеством; оно – продукт человеческой эволюции и цивилизации. И, как всегда, в критические моменты истории личные интересы передовых людей совпадают с интересами всего человечества и становятся выражением некоего Закона. Тихо, не перебивайте меня. Будьте терпеливы, мальчик мой, я все объясню. Вы говорите: «Не воин». А были ли воинами голодранцы, стоявшие на баррикадах? Нет. Но они победили. Кто знает, быть может, воин сегодняшнего дня – вот такой одинокий, затравленный юноша? Но суть не в этом. Давайте по порядку. Шесть лет назад…
Шесть лет назад доктор медицинских наук, профессор Владимир Васильевич Заплатин выдвинул смелую, вызвавшую в научном мире бурные дискуссии, гипотезу о возможности стимулировать извне активность центральной нервной системы. В необходимые места под черепной коробкой человека, страдающего снижением активности мозговой деятельности, вживляются электроды. Стоит участку мозга уменьшить свою активность, как «ответственный» за этот участок электрод испускает импульс определенной частоты и (очень малой) силы. И участок активизируется.
Обратная связь должна быть очень и очень чуткой, действие должно быть абсолютно адекватно посылу. Таким образом, если неисправна «система саморегуляции» внутренняя, то мозг пользуется внешней. Гипотеза эта, шутливо прозванная «мозговым костылем», обсуждалась, «обсасывалась», и, в конце концов, была признана на ближайшие лет сто неперспективной, ввиду технической невозможности ее воплощения. Даже при использовании самой наисовременнейшей технологии, прибор, способный достаточно точно и оперативно выполнять функции регулятора мозговой деятельности, по самым оптимистичным прогнозам, весить будет не менее трехсот килограммов, а размером – чуть-чуть превышать габариты фортепиано «Беккер». Инструмент этот, сами понимаете, невозможно втиснуть под черепную коробку. О цене же этого прибора не стоит и говорить, это вам не искусственная почка.
Тем бы дело и кончилось, если бы неожиданно к Заплатину не обратился довольно молодой, но уже известный, как «генератор идей» и «анархист от науки», физик Ереванского института микропроцессорной электроники Микаэл Геворкян.
Идея его была проста до гениальности. «Зачем засовывать в голову «Беккер»? Пусть стоит там где ему положено стоять». Пусть с ним работают программисты и прочий технический люд. А под черепной коробкой – только электроды – датчики, связанные с этой системой элементарной радиосвязью. Даже трудно понять, как такое простое техническое решение не пришло в голову никому раньше.
Еще одним преимуществом данной схемы явилась возможность сделать систему не «индивидуальной», а обслуживающей сразу нескольких «абонентов»-больных, пользующихся разными частотами связи.
Напряженная двухлетняя работа двух институтов увенчалась успехом. В подвале нашего клинического корпуса была закончена сборка системы мощностью в 312 абонентных ячеек. Выполнена она была в форме полусферы (диаметром в три с половиной метра), за что и получила иронически-ласковое прозвище «Башка».
К тому времени Заплатиным была уже до мелочей отработана уникальная нейрохирургическая операция по вживлению электродов-датчиков.
Первым пациентом стал шестидесятилетний дирижер местного симфонического оркестра Иван Кириллович Князев. Он был близок к самоубийству, доведенный до отчаяния притуплением памяти, приступами депрессии и чувством безысходного одиночества. На операцию он пошел без особых надежд. Но терять ему было нечего, операция была его соломинкой.
Пролежав в клинике полтора месяца, оправившись после операции, он вышел взбодрившимся, словно бы обновленным. Он помолодел даже внешне.
Повторные операции не проводились почти полгода: велось тщательное наблюдение за самочувствием Князева. И вывод был однозначен: пациент здоров. Единственное неудобство – сравнительно небольшой радиус действия «Башки». Фактически, Князев мог чувствовать себя нормально, только находясь в пределах нашего города.
Вторым пациентом стал некто Лохно Вениамин Александрович, бывший директор гостиницы. Вениамин Александрович только что окончил курс лечения от наркомании. Лечение закончилось, но частичная деградация личности, как остаточное явление, было налицо.
После операции с ним и начались странные события. На четвертые сутки после нее к Заплатину в кабинет ворвался перепуганный до смерти Князев. Он рассказал, что галлюцинирует. Видения у него такие: он вновь чувствует себя лежащим в больничной палате, вновь видит столпившихся вокруг постели врачей, слышит их разговоры, чувствует запахи лекарств…
И тут Заплатин начал кое о чем догадываться. Уже целых три раза после второй операции ему по междугородке звонил Геворкян и справлялся о состоянии здоровья Лохно. Но еще более тщательно он расспрашивал о том, как чувствует себя Князев, хотя до этого не справлялся о нем месяца четыре. Он явно знал, что после второй операции что-то должно случиться и с первым пациентом.
Заплатин, как мог, успокоил Князева, но оставил его в клинике. Сам же кинулся звонить в Ереван. А уже утром следующего дня у него состоялся долгий и тяжелый разговор с прилетевшим немедленно Геворкяном. Тот даже не пытался скрыть, что с самого начала преследовал иные, нежели Заплатин, цели. Но, зная о высоком чувстве ответственности профессора, понимал: стоит ему проговориться, и эксперимент будет прекращен. Он подождал, пока будет смонтирована «Башка», которая обошлась государству в миллионы, в расчете на то, что Заплатину нет теперь пути назад.
Верный себе «анархист от науки» в эксперименте Заплатина увидел возможность претворить в жизнь свою давнюю идею, так называемого, «нейрокоммунизма» – очередного, по его мнению, этапа развития социума. Проектируя «Башку», он намеренно сделал так, чтобы поступающие в систему сигналы не были автономны, а смешивались бы между собой. Он был уверен, что в этом случае у абонентов «Башки» произойдет «обобществление личности», объединение их «я».
Заплатин. … Произойдет «обобществление личности», объединение их «я».
Джон. Как это?
Заплатин. Да, мой мальчик, трудно воспринять это так сразу. Представьте: все люди связаны единым телепатическим полем. Не просто читают друг у друга мысли, а полностью взаимопроникают в личности друг друга, являются, собственно, единым существом. Точнее – сверхсуществом с миллиардами глаз, ушей, ног, рук, интеллектов.
Джон. А зачем?
Заплатин. Этот вопрос не имеет смысла. Разум сегодня – главная сила, концентрация его – естественный путь прогресса. Зачем животные объединяются в стаи? Зачем люди объединяются в нации? Зачем концентрируется капитал? Зачем живая природа проходит путь эволюции от одноклеточных форм до…
Раздался тихий щелчок, и диктофон замолчал. Мы лежали с Офелией в сумеречно-голубой комнате. Из того, что услышали, мы поняли не все. А то, что поняли, как выяснилось позже, поняли неодинаково. Но одно было ясно абсолютно: мы коснулись тайны. И я был не рад этому. Ведь знание накладывает ответственность. И рождает опасность преследования.
– Как ты думаешь, – спросила Офелия, – мы сможем расспросить обо всем подробнее Женю?
– Нет.
– Ясно.
Что ей ясно? Дело-то даже не в том, что он ничего не скажет. И не в том, что он устроит грандиозный скандал, узнав, что мы «подслушивали». Дело в том, что если он сделает операцию у Заплатина, о нашей осведомленности станет известно всем «пациентам».
– Нужно спасать его, – решительно заявила Леля.
– Как ты себе это представляешь? – уж не знаю, что я ожидал услышать на записи, по-видимому, признания маньяка-изверга Заплатина в кровавых преступлениях перед человечеством… Или что-то в этом роде. Но если до записи я еще на что-то надеялся, то сейчас чувствовал свое полное бессилие. – Разве что действительно пойти в КГБ?
– Нет, Толик. Вот этого, по-моему, не надо. Я все мучалась, откуда же они знают про «Свободу»? Случайно? Не знаю… Я подумала: может быть у них и там есть свои люди? И в телефонный разговор так вламываться, как тогда, для этого ведь, наверное, специальную аппаратуру иметь надо, правда?
Ай да Леля. Опять она меня обставила. А я-то ломал голову, как всю эту историю проглядели «органы». Вот, значит, с какого конца…
– Если у них и ТАМ все схвачено, то нам-то дергаться просто смысла нет.
– Но ведь мы должны спасти его. Хотя бы попробовать.
– Ты говоришь так, будто речь идет о бандитах, а Джон – их невинная жертва. На самом-то деле все совсем не так. Наоборот, он ищет спасения и, вероятно, может найти его этим путем. Кто знает, вдруг – правда, в этом будущее? Может быть, это нас нужно спасать?
– Типичная интеллигентская болтовня. Для оправдания своего равнодушия. – Офелия рассердилась. – У него друг погибает, а он рассуждает о судьбах истории!..
– Почему погибает? Ты не кричи, а ответь-ка лучше сама: где доказательства, что Джона нужно спасать? Это – во-первых. А во-вторых, откуда ты знаешь, что он этого «спасения» хочет? И, в-третьих, – как? Что ты предлагаешь?
Мы помолчали, а потом она попросила:
– Сделай чаю, ладно. – Так беззащитно она попросила… Снова стала милой девчонкой, которая утром после нашей первой ночи попросила у меня иголку с ниткой: кто-то из нас случайно обронил огонек сигареты на кофточку, которая валялась на полу возле дивана. «Ой-ой-ой, – приговаривала тогда Леля, – мама увидит, поймет, что я курила…»
На кухне возилась мать. Она посмотрела на меня неодобрительно:
– Кто там у тебя? Опять эта?..
– Между прочим, я собираюсь сделать ей предложение.
Мать пожала плечами:
– Я бы на твоем месте не торопилась.
– Но на моем месте – я. Завтра, пожалуй, я вас познакомлю.
… Мы пили чай и говорили черт знает о чем: о деревьях, о домах, о Булгакове, о «Наутилусе», о море и песке. Целый час. О чем угодно, только не о Джоне. Только не о Заплатине. Мы так упорно НЕ ГОВОРИЛИ о Джоне и о Заплатине, что было ясно: мы все время говорим только о них.
И настал момент, когда стало уже просто бессмысленно это скрывать. И Офелия спросила:
– Так что с его дедом-то случилось?
Я уже успел подумать об этом, потому ответил сразу:
– Его ампутировали.
– Как это?
– Представь: гноится палец. Есть угроза всему организму…
– Его, выходит, убили?
– Да нет же. Он-то ведь сам – часть организма. Он сам себя ампутировал. – Тут я вспомнил слова Джона. – Например, просто перестал дышать.
– Как ежик, да?
Надо же. Я ведь тогда точно так же подумал.
– А помнишь мультик – «Ежик в тумане?» – почему-то вдруг спросил я.
– Конечно. Классный, правда?
– Да. Он про заплатинских «пациентов».
– А, по-моему, он – обо всех нас.
А ведь, выходит, все мы, действительно, под богом ходим. Я говорю – о пациентах, она – обо всех нас… Одно мне непонятно:
– Вот я чего не пойму: зачем вообще им понадобилось «убирать» кого-то? Хотя, может быть, дело в ограниченности количества ячеек машины? Высосали человека и выкинули. Освободили место для кого-то еще. Для Джона, например.
– А потом они и его так же, да? Мне такой прогресс что-то не нравится. Всех нас они так…
– Или «оно»?
Сладко посапывая на моем плече, Офелия видела, наверное, уже десятый сон, а мне все не спалось. Я пытался представить себя одним из трехсот «пациентов» «Башки». Вернее – не одним из трехсот, а всеми тремя сотнями сразу.
Человек существует только относительно человечества. Обладать знаниями ВСЕХ людей – не значит ли это – знать ВСЕ? То же и с чувствами, то же и с материальными благами.
Но почему я говорю – «все»? Речь пока идет о каких-то трех сотнях… Да потому что «экстенсивный путь развития» должен стать основным для этого существа. Ведь породившее его стремление к знанию – его главное стремление. А насколько проще прирастить к себе, например, еще и опытного юриста, нежели изучить юриспруденцию; и речь идет не только о науках, но и о житейском опыте, об особенностях личностей, за которыми «оно» неизбежно станет охотиться, обогащая свою «коллективную личность».
Интересно, кстати, каким образом сам Заплатин стал «абонентом» «Башки»? Сомнений на этот счет у меня нет: его «белесый» взгляд, его «телепатические» способности, его разговоры через посредника-»Валеру»… Понять можно: пожилой человек, всю жизнь стремящийся к знаниям, проживший уже свой век. А тут – возможность как бы вобрать в себя сотни жизней.
Возможно, подобные приборы будут строиться во многих местах, а затем соединяться друг с другом. Кабельной связью, к примеру, или спутниковой. Или сумеют значительно увеличить мощность «Башки», диапазон ее действия… Но я почему-то уверен, что на «нейроколхозах» (так и лезут формулировки из обществоведения) дело не остановится. Рано или поздно – объединятся ВСЕ.
И вот я нахожусь одновременно в Австралии и в Гренландии, в Белоруссии и на Гавайях. Я – все. Я – бессмертен (отмирают только «клетки», но рождаются новые). Я люблю и ненавижу. Но любить могу только себя и ненавидеть – себя. Я отношусь к каждому отдельному человеку, как Собор Парижской Богоматери относится к отдельному кирпичику. Взгляд мой направлен в себя и во Вселенную. Суждения мои объективны, ибо являются результатом столкновения и слияния миллиардов мнений. Я – сама Диалектика. Я – единственный владелец мира… Выходит, я – Бог. Бог? Вот, значит, откуда появилось в моем бреду это словцо – «аллилуйя».
И все же я понимал, что по-настоящему почувствовать себя чуть ли не всем человечеством одновременно я, конечно же, не смогу. ВСЕ и НИЧЕГО – суть одно и то же. И нужно ли это – во имя сомнительного прогресса толпу людей – счастливых и несчастных, подлых и великодушных, знающих боль и нежность – превращать в безликую массу? Но почему в безликую? Скорее – в тысячеликую. Каждый из членов этого «сообщества» приобретает в миллиарды раз больше, чем теряет. Вот оно – искушение.
Вот еще что. Можно себе представить это существо, так сказать, на первом этапе: сначала – просто совокупность, затем – синтез. А каким оно станет в дальнейшем, развившись? Как будут включаться в него дети, еще не имеющие своего опыта, еще не сформировавшиеся, как личности? Они сразу станут клетками многоклеточного организма, выходит, в их психологии уже не будет ничего человеческого?
Кстати, очень похожие мысли у меня возникали уже однажды. Когда Деда Слава в своей каморке рисовал нам с Джоном картину торжества генетики, говорил о необходимости «исправить» человечество. Заманчиво, конечно, не болеть, жить лет двести, быть поголовно умными, сильными и красивыми… Но как быть с человечеством «прежним»? «Суперлюдям» будущего Деды Славы наша история покажется историей болезни, а наша культура – дурными фантазиями.
Перечеркнуть все, что было. То же задумал и Геворкян. И мне понятно, отчего Деда Слава, непоколебимый в своем «научном оптимизме», принял путь Заплатина. «Нейрокоммунизм» – воплощение его мечты модернизировать человечество. Евгеника – интенсивный способ, нейрокоммунизм – экстенсивный; суть – одна… Морально он давно был готов к переделке своей личности и желал ее.
Я осторожно сполз с дивана, чтобы взять сигареты, но Леля проснулась-таки:
– Ты куда?
– Спи-спи, я сейчас.
– Ты в туалет?
– Нет, курить хочу, не могу.
– Я прикурил, взял пепельницу и снова забрался в постель. Офелия лежала с открытыми глазами.
– Как ты все-таки думаешь, – спросил я, – объединение людей «по Заплатину» нужно или нет?
– Нет, – отрезала она. – Я хочу быть человеком.
– То есть, ты так дорожишь своей личностью, что не желаешь с ней расставаться, даже если это – требование исторического развития?
– Расстаться с личностью, по-моему, значит – исчезнуть. А я не хочу. А насчет исторического развития, Чернобыль – тоже его продукт. Так?
– Выходит, ты ставишь две эти вещи на один уровень?
– Тут страшнее.
– Деда Слава рассказывал, как участвовал в раскулачивании. Кулаки не просто не хотели отдавать свою собственность – они не могли. Крестьяне столетиями были воспитаны: все, что мне принадлежит – часть моего существа. Недаром же говорят «частнособственнические ИНСТИНКТЫ».
– Даже если все это и правильно, – медленно начала Офелия, по-видимому, желая четче сформулировать мысль, – все равно, если бы я могла, я бы взорвала к чертовой матери эту «Башку». Наверное, я сейчас представляю собой «силы реакции», но я уверена, что я права.
Взрывом тут ничего не изменишь, я думаю.
«Зеленая лампа и грязный стол, правила над столом…» Сторож Семенов трясется мелкой дрожью, до кишок пробираемый похмельной жутью.
– И все-таки никак мы, товарищ Семенов, не можем разобраться с этим вашим делом, – говорю я.
– С каким таким делом? – подозрительно гундосит тот.
– Письмо вы нам в редакцию прислали. Мол, издиются тут над вами…
– А ты, сынок, язык-то не ломай, грамотный, небось. «Издеваются» – говорить надо. А ежели у меня привычка такая, «издиются», говорить, так передразнивать необязательно вовсе.
Я смутился:
– Честное слово, не хотел вас обидеть…
– А насчет письма, я вам вот чего скажу: выбросьте вы это письмо. Выпимши я его писал. Осерчал я очень. Все ж таки тридцать лет почти, верой и правдой, а тут – нате вам: прямое неуважение…
– Какое неуважение?
– Прямое. Граждане-то эти, что с профессором по ночам здесь работают, они и не граждане вовсе.
– А кто? – спросил я с замиранием сердца.
Семенов заговорщицки придвинулся ко мне и прошептал:
– Нелюди они.
– Это как?
– А вот так. Сам ты, сынок, увидел, понял бы сразу… Только я так думаю: люди или нелюди, главное – не безобразничали чтобы. А они – ничего, дисциплинированные.
– Так на что жаловались-то?
– Выпимши я был, говорю. Обида меня разобрала: повадились они в институт ходить, спать не дают, а «здрасьте» никто не скажет. Владислав Васильевич, тот завсегда; а эти – хрена с два. Я как-то сделал замечание, говорю: «Будете здороваться? Я вам кто?» Так они что придумали: приходит человек пять их, один встанет возле меня, остальные идут, даже и не смотрят, а этот – глаза выпучит и за всех за них со мной здоровается. Да на разные голоса еще. Понял, да?
Картинка…
– А скажите, что это за «Башка» такая? Вы такое слово тут слышали?
– Слово-то распространенное: у меня башка, у тебя башка. А ты-то – знаю, про что спрашиваешь: машину так свою профессор называет, что в подвале стоит.
– А ключик у вас от подвала имеется?
– Что ты, сынок, – нахмурился Семенов, – да ежели б и был… Нет, только самолично у профессора. А на людей его я больше не серчаю. Посмотрел я на них и вот что решил: раз он со всеми с ними водится, так они и сами – люди неплохие. А что нелюди, так это уж личное их дело, и меня оно не касается.
… И все же я еще не полностью уверен. К кому же обратиться за окончательным ответом? К Заплатину, к его «пациентам», а теперь еще и к Джону – нельзя. Джона, кстати, нужно как-то уверить, что я вообще ничего не знаю и ничего не понимаю… Тут я вспомнил о ереванском ученом. Ведь это он, собственно, все затеял. Он далеко, значит сам он – не «пациент».
Прежде чем пытаться узнать его номер телефона, я решил сначала собрать о нем побольше информации. Я отправился в библиотеку политехников. Просмотрев каталог, изумился. Геворкян. Чего только он, оказывается, не написал, чем только не занимался. В карточке я увидел и узкоспециальные брошюры по микропроцессорам, и научно-популярную книжку по философии, и совершенно неожиданный филателистический справочник, и журнальные статьи по истории науки, и даже сборник стихов (!), выпущенный в этом году. И, кстати, на русском языке.
Я как-никак филолог. И более всего меня заинтересовали именно стихи. Тем паче, это – его последняя работа.
Я взял книжку в руки и понял, что разговора с Ереваном не будет. Перевернув обложу, я увидел, что фамилия автора на титульном листе заключена в жирную черную рамку. Вот так так.
Я просмотрел коротенькое предисловие. Ему было только сорок два. Воспитанник детдома. Последняя его научно-публицистическая работа носила название «Голгофа гения» и посвящена была проблеме ответственности ученого за судьбу своего открытия. «Безвременно ушел» он в день, когда закончил эту статью. Сам ушел.
– Все поняла?
– Ничего не поняла.
– Это схема; в ней ложь – явно правильнее, чем правда. И в жизни все время такие ситуации, но намного сложнее. Перевес в одну из сторон бывает совсем маленький, почти незаметный. И трудно решить, что же важнее: твоя правота и принципиальность или жизнь, чувства другого, пусть даже неправого человека.
– И как же тогда решать?
– У человека есть специальный орган.
– Какой?
– Совесть. А что ты смеешься?..
В дверь позвонили.
– Тихо, – я поднялся и пошел открывать.
На пороге стоял Джон.
– Привет, заходи.
– Нет, Толик, некогда. – Он казался испуганным и в то же время очень спокойным. – Офелию встретил. Вот. – Он протянул мне сетку с пакетом.
Сейчас нужно сыграть. Кровь стучалась в висках, и мне казалось, он может заметить это. Я внимательно осмотрел пакет и сказал раздосадовано:
– Из «Авроры». Рассказы. Не приняли, черти, раз рукопись возвращают. Интересно, что написали. Да ты проходи.
– Нет, старик. Пойду я.
– К Заплатину ходил? – спросил я так, словно это совсем не важно. По-моему, вышло очень ненатурально.
– Нет, раздумал, – соврал Джон и вовсе поскучнел. – Ладно, пока. Офелию увидишь – привет ей.
Он повернулся и пошел вниз по лестнице.
– Леля, – позвал я, входя в комнату, – привет тебе от Джона.
– Он что – знал, что я здесь? – почему-то испугалась она.
– Нет-нет, успокойся.
Тут она углядела у меня в руках пакет, вскочила, выхватила его и, содрав сургучную печать (знал бы кто, сколько душевной энергии и обаяния стоило мне убедить молоденькую почтовую работницу шлепнуть ее, якобы для розыгрыша товарища) и принялась рвать бумагу. Воистину, никакие муки совести не способны заглушить здоровое женское любопытство.
Очистив диктофон от ваты, мы снова улеглись на пол. Включен; благо – «made in Japan» – автостоп четко сработал, когда кассета кончилась. Я перемотал на начало и нажал на кнопку воспроизведения.
… Слышится какое-то бессмысленное шебуршание, потом мой голос тихо произносит: «Поехали». Снова небольшая пауза, приглушенный гул машин, вдруг всплеск – возглас Лели:
– Ой! Это ты, Женя. Как я испугалась… – вот у нее почему-то получается очень даже натурально.
– Чего испугалась? – судя по интонации, он улыбается.
– Просто. От неожиданности. А ты куда? К нам, да?
– Я случайно здесь. Просто мимо шел.
– Ой, Женя, я тут с тобой промокну насквозь. Слушай, ты сегодня к Толику не зайдешь?
– Не собирался. А что?
– Ему пакет из Ленинграда пришел. Вдруг что-то важное. Я взяла, решила занести. Может быть, ты занесешь? А то у меня с собой даже зонтика нет.
– Ладно, давай. Зайду на обратном пути.
– Спасибо, Женечка… – она с такой нежностью произнесла его имя, что меня кольнула иголочка ревности. – Ты очень милый, Джон. До свидания.
– До скорого.
Леля закрыла глаза ладонью:
– Стыдно ужасно… Как стыдно.
– Перестань, Леля, – я обнял ее, снял руку с лица и поочередно коснулся губами прикрытых глаз.
А диктофон молчал. Вернее, текли из него какие-то нелепые звуки – стук (возможно, дверей), шаги, неразборчивое бормотание где-то в отдалении. И так – добрых семь или восемь минут. Я уже решил с разочарованием и, в то же время, с облегчением, что Джон оставил пакет где-нибудь в раздевалке. Но вдруг раздался четкий голос. Я сразу узнал его – уверенный, ироничный и немного усталый:
– Добрый вечер, Женя. Простите, что заставил вас ждать. Трудный был сегодня день, как, впрочем, и все наши дни. Так значит, решились? Не ждал так скоро. А не праздное ли любопытство привело вас сюда?
Я так разволновался, что перехватило дыхание. Я почувствовал, как Офелия еще крепче прижалась ко мне. Весь последующий диалог мы выслушали не шелохнувшись.
Джон (нервно, путаясь в словах). Не знаю. Решился или не решился. На что решился? Мне плохо. Легко говорить это вам – вы намного старше. И с дедом было легко. А он написал, чтобы я шел к вам.
Заплатин. Да-да. Конечно же. Я помню об этом. Мне, признаюсь, странно, что вы – молодой, здоровый, красивый человек – столь трагично оцениваете сегодняшнюю вашу жизнь. И, в то же время, я не могу вам не верить. Мы должны верить друг другу.
Джон. У меня не осталось иллюзий…
Заплатин (перебивая). Достаточно, мальчик мой. Это действительно страшно. Я не требую от вас покаяния. Пусть ваша боль останется при вас. Скоро она уйдет. Вы поделитесь ею со многими. Помолчите немного и подумайте еще раз, готовы ли вы? Что страшнее для вас – жизнь или смерть?
Джон (после минутной паузы). Я готов.
Заплатин. Что ж, слушайте. Слушайте. Мы стоим на пороге новой эры в жизни человечества. И, как всегда, борцами за «завтра» становятся те, кому плохо сегодня…
Джон. Не понимаю. Мне плохо. Но ведь никто не виноват в этом. Сам. С кем же бороться? Да и было бы с кем, я не борец.
Заплатин. А может быть, нужно бороться с собой? Мы боремся с одиночеством; оно – продукт человеческой эволюции и цивилизации. И, как всегда, в критические моменты истории личные интересы передовых людей совпадают с интересами всего человечества и становятся выражением некоего Закона. Тихо, не перебивайте меня. Будьте терпеливы, мальчик мой, я все объясню. Вы говорите: «Не воин». А были ли воинами голодранцы, стоявшие на баррикадах? Нет. Но они победили. Кто знает, быть может, воин сегодняшнего дня – вот такой одинокий, затравленный юноша? Но суть не в этом. Давайте по порядку. Шесть лет назад…
Шесть лет назад доктор медицинских наук, профессор Владимир Васильевич Заплатин выдвинул смелую, вызвавшую в научном мире бурные дискуссии, гипотезу о возможности стимулировать извне активность центральной нервной системы. В необходимые места под черепной коробкой человека, страдающего снижением активности мозговой деятельности, вживляются электроды. Стоит участку мозга уменьшить свою активность, как «ответственный» за этот участок электрод испускает импульс определенной частоты и (очень малой) силы. И участок активизируется.
Обратная связь должна быть очень и очень чуткой, действие должно быть абсолютно адекватно посылу. Таким образом, если неисправна «система саморегуляции» внутренняя, то мозг пользуется внешней. Гипотеза эта, шутливо прозванная «мозговым костылем», обсуждалась, «обсасывалась», и, в конце концов, была признана на ближайшие лет сто неперспективной, ввиду технической невозможности ее воплощения. Даже при использовании самой наисовременнейшей технологии, прибор, способный достаточно точно и оперативно выполнять функции регулятора мозговой деятельности, по самым оптимистичным прогнозам, весить будет не менее трехсот килограммов, а размером – чуть-чуть превышать габариты фортепиано «Беккер». Инструмент этот, сами понимаете, невозможно втиснуть под черепную коробку. О цене же этого прибора не стоит и говорить, это вам не искусственная почка.
Тем бы дело и кончилось, если бы неожиданно к Заплатину не обратился довольно молодой, но уже известный, как «генератор идей» и «анархист от науки», физик Ереванского института микропроцессорной электроники Микаэл Геворкян.
Идея его была проста до гениальности. «Зачем засовывать в голову «Беккер»? Пусть стоит там где ему положено стоять». Пусть с ним работают программисты и прочий технический люд. А под черепной коробкой – только электроды – датчики, связанные с этой системой элементарной радиосвязью. Даже трудно понять, как такое простое техническое решение не пришло в голову никому раньше.
Еще одним преимуществом данной схемы явилась возможность сделать систему не «индивидуальной», а обслуживающей сразу нескольких «абонентов»-больных, пользующихся разными частотами связи.
Напряженная двухлетняя работа двух институтов увенчалась успехом. В подвале нашего клинического корпуса была закончена сборка системы мощностью в 312 абонентных ячеек. Выполнена она была в форме полусферы (диаметром в три с половиной метра), за что и получила иронически-ласковое прозвище «Башка».
К тому времени Заплатиным была уже до мелочей отработана уникальная нейрохирургическая операция по вживлению электродов-датчиков.
Первым пациентом стал шестидесятилетний дирижер местного симфонического оркестра Иван Кириллович Князев. Он был близок к самоубийству, доведенный до отчаяния притуплением памяти, приступами депрессии и чувством безысходного одиночества. На операцию он пошел без особых надежд. Но терять ему было нечего, операция была его соломинкой.
Пролежав в клинике полтора месяца, оправившись после операции, он вышел взбодрившимся, словно бы обновленным. Он помолодел даже внешне.
Повторные операции не проводились почти полгода: велось тщательное наблюдение за самочувствием Князева. И вывод был однозначен: пациент здоров. Единственное неудобство – сравнительно небольшой радиус действия «Башки». Фактически, Князев мог чувствовать себя нормально, только находясь в пределах нашего города.
Вторым пациентом стал некто Лохно Вениамин Александрович, бывший директор гостиницы. Вениамин Александрович только что окончил курс лечения от наркомании. Лечение закончилось, но частичная деградация личности, как остаточное явление, было налицо.
После операции с ним и начались странные события. На четвертые сутки после нее к Заплатину в кабинет ворвался перепуганный до смерти Князев. Он рассказал, что галлюцинирует. Видения у него такие: он вновь чувствует себя лежащим в больничной палате, вновь видит столпившихся вокруг постели врачей, слышит их разговоры, чувствует запахи лекарств…
И тут Заплатин начал кое о чем догадываться. Уже целых три раза после второй операции ему по междугородке звонил Геворкян и справлялся о состоянии здоровья Лохно. Но еще более тщательно он расспрашивал о том, как чувствует себя Князев, хотя до этого не справлялся о нем месяца четыре. Он явно знал, что после второй операции что-то должно случиться и с первым пациентом.
Заплатин, как мог, успокоил Князева, но оставил его в клинике. Сам же кинулся звонить в Ереван. А уже утром следующего дня у него состоялся долгий и тяжелый разговор с прилетевшим немедленно Геворкяном. Тот даже не пытался скрыть, что с самого начала преследовал иные, нежели Заплатин, цели. Но, зная о высоком чувстве ответственности профессора, понимал: стоит ему проговориться, и эксперимент будет прекращен. Он подождал, пока будет смонтирована «Башка», которая обошлась государству в миллионы, в расчете на то, что Заплатину нет теперь пути назад.
Верный себе «анархист от науки» в эксперименте Заплатина увидел возможность претворить в жизнь свою давнюю идею, так называемого, «нейрокоммунизма» – очередного, по его мнению, этапа развития социума. Проектируя «Башку», он намеренно сделал так, чтобы поступающие в систему сигналы не были автономны, а смешивались бы между собой. Он был уверен, что в этом случае у абонентов «Башки» произойдет «обобществление личности», объединение их «я».
Заплатин. … Произойдет «обобществление личности», объединение их «я».
Джон. Как это?
Заплатин. Да, мой мальчик, трудно воспринять это так сразу. Представьте: все люди связаны единым телепатическим полем. Не просто читают друг у друга мысли, а полностью взаимопроникают в личности друг друга, являются, собственно, единым существом. Точнее – сверхсуществом с миллиардами глаз, ушей, ног, рук, интеллектов.
Джон. А зачем?
Заплатин. Этот вопрос не имеет смысла. Разум сегодня – главная сила, концентрация его – естественный путь прогресса. Зачем животные объединяются в стаи? Зачем люди объединяются в нации? Зачем концентрируется капитал? Зачем живая природа проходит путь эволюции от одноклеточных форм до…
Раздался тихий щелчок, и диктофон замолчал. Мы лежали с Офелией в сумеречно-голубой комнате. Из того, что услышали, мы поняли не все. А то, что поняли, как выяснилось позже, поняли неодинаково. Но одно было ясно абсолютно: мы коснулись тайны. И я был не рад этому. Ведь знание накладывает ответственность. И рождает опасность преследования.
– Как ты думаешь, – спросила Офелия, – мы сможем расспросить обо всем подробнее Женю?
– Нет.
– Ясно.
Что ей ясно? Дело-то даже не в том, что он ничего не скажет. И не в том, что он устроит грандиозный скандал, узнав, что мы «подслушивали». Дело в том, что если он сделает операцию у Заплатина, о нашей осведомленности станет известно всем «пациентам».
– Нужно спасать его, – решительно заявила Леля.
– Как ты себе это представляешь? – уж не знаю, что я ожидал услышать на записи, по-видимому, признания маньяка-изверга Заплатина в кровавых преступлениях перед человечеством… Или что-то в этом роде. Но если до записи я еще на что-то надеялся, то сейчас чувствовал свое полное бессилие. – Разве что действительно пойти в КГБ?
– Нет, Толик. Вот этого, по-моему, не надо. Я все мучалась, откуда же они знают про «Свободу»? Случайно? Не знаю… Я подумала: может быть у них и там есть свои люди? И в телефонный разговор так вламываться, как тогда, для этого ведь, наверное, специальную аппаратуру иметь надо, правда?
Ай да Леля. Опять она меня обставила. А я-то ломал голову, как всю эту историю проглядели «органы». Вот, значит, с какого конца…
– Если у них и ТАМ все схвачено, то нам-то дергаться просто смысла нет.
– Но ведь мы должны спасти его. Хотя бы попробовать.
– Ты говоришь так, будто речь идет о бандитах, а Джон – их невинная жертва. На самом-то деле все совсем не так. Наоборот, он ищет спасения и, вероятно, может найти его этим путем. Кто знает, вдруг – правда, в этом будущее? Может быть, это нас нужно спасать?
– Типичная интеллигентская болтовня. Для оправдания своего равнодушия. – Офелия рассердилась. – У него друг погибает, а он рассуждает о судьбах истории!..
– Почему погибает? Ты не кричи, а ответь-ка лучше сама: где доказательства, что Джона нужно спасать? Это – во-первых. А во-вторых, откуда ты знаешь, что он этого «спасения» хочет? И, в-третьих, – как? Что ты предлагаешь?
Мы помолчали, а потом она попросила:
– Сделай чаю, ладно. – Так беззащитно она попросила… Снова стала милой девчонкой, которая утром после нашей первой ночи попросила у меня иголку с ниткой: кто-то из нас случайно обронил огонек сигареты на кофточку, которая валялась на полу возле дивана. «Ой-ой-ой, – приговаривала тогда Леля, – мама увидит, поймет, что я курила…»
На кухне возилась мать. Она посмотрела на меня неодобрительно:
– Кто там у тебя? Опять эта?..
– Между прочим, я собираюсь сделать ей предложение.
Мать пожала плечами:
– Я бы на твоем месте не торопилась.
– Но на моем месте – я. Завтра, пожалуй, я вас познакомлю.
… Мы пили чай и говорили черт знает о чем: о деревьях, о домах, о Булгакове, о «Наутилусе», о море и песке. Целый час. О чем угодно, только не о Джоне. Только не о Заплатине. Мы так упорно НЕ ГОВОРИЛИ о Джоне и о Заплатине, что было ясно: мы все время говорим только о них.
И настал момент, когда стало уже просто бессмысленно это скрывать. И Офелия спросила:
– Так что с его дедом-то случилось?
Я уже успел подумать об этом, потому ответил сразу:
– Его ампутировали.
– Как это?
– Представь: гноится палец. Есть угроза всему организму…
– Его, выходит, убили?
– Да нет же. Он-то ведь сам – часть организма. Он сам себя ампутировал. – Тут я вспомнил слова Джона. – Например, просто перестал дышать.
– Как ежик, да?
Надо же. Я ведь тогда точно так же подумал.
– А помнишь мультик – «Ежик в тумане?» – почему-то вдруг спросил я.
– Конечно. Классный, правда?
– Да. Он про заплатинских «пациентов».
– А, по-моему, он – обо всех нас.
А ведь, выходит, все мы, действительно, под богом ходим. Я говорю – о пациентах, она – обо всех нас… Одно мне непонятно:
– Вот я чего не пойму: зачем вообще им понадобилось «убирать» кого-то? Хотя, может быть, дело в ограниченности количества ячеек машины? Высосали человека и выкинули. Освободили место для кого-то еще. Для Джона, например.
– А потом они и его так же, да? Мне такой прогресс что-то не нравится. Всех нас они так…
– Или «оно»?
Сладко посапывая на моем плече, Офелия видела, наверное, уже десятый сон, а мне все не спалось. Я пытался представить себя одним из трехсот «пациентов» «Башки». Вернее – не одним из трехсот, а всеми тремя сотнями сразу.
Человек существует только относительно человечества. Обладать знаниями ВСЕХ людей – не значит ли это – знать ВСЕ? То же и с чувствами, то же и с материальными благами.
Но почему я говорю – «все»? Речь пока идет о каких-то трех сотнях… Да потому что «экстенсивный путь развития» должен стать основным для этого существа. Ведь породившее его стремление к знанию – его главное стремление. А насколько проще прирастить к себе, например, еще и опытного юриста, нежели изучить юриспруденцию; и речь идет не только о науках, но и о житейском опыте, об особенностях личностей, за которыми «оно» неизбежно станет охотиться, обогащая свою «коллективную личность».
Интересно, кстати, каким образом сам Заплатин стал «абонентом» «Башки»? Сомнений на этот счет у меня нет: его «белесый» взгляд, его «телепатические» способности, его разговоры через посредника-»Валеру»… Понять можно: пожилой человек, всю жизнь стремящийся к знаниям, проживший уже свой век. А тут – возможность как бы вобрать в себя сотни жизней.
Возможно, подобные приборы будут строиться во многих местах, а затем соединяться друг с другом. Кабельной связью, к примеру, или спутниковой. Или сумеют значительно увеличить мощность «Башки», диапазон ее действия… Но я почему-то уверен, что на «нейроколхозах» (так и лезут формулировки из обществоведения) дело не остановится. Рано или поздно – объединятся ВСЕ.
И вот я нахожусь одновременно в Австралии и в Гренландии, в Белоруссии и на Гавайях. Я – все. Я – бессмертен (отмирают только «клетки», но рождаются новые). Я люблю и ненавижу. Но любить могу только себя и ненавидеть – себя. Я отношусь к каждому отдельному человеку, как Собор Парижской Богоматери относится к отдельному кирпичику. Взгляд мой направлен в себя и во Вселенную. Суждения мои объективны, ибо являются результатом столкновения и слияния миллиардов мнений. Я – сама Диалектика. Я – единственный владелец мира… Выходит, я – Бог. Бог? Вот, значит, откуда появилось в моем бреду это словцо – «аллилуйя».
И все же я понимал, что по-настоящему почувствовать себя чуть ли не всем человечеством одновременно я, конечно же, не смогу. ВСЕ и НИЧЕГО – суть одно и то же. И нужно ли это – во имя сомнительного прогресса толпу людей – счастливых и несчастных, подлых и великодушных, знающих боль и нежность – превращать в безликую массу? Но почему в безликую? Скорее – в тысячеликую. Каждый из членов этого «сообщества» приобретает в миллиарды раз больше, чем теряет. Вот оно – искушение.
Вот еще что. Можно себе представить это существо, так сказать, на первом этапе: сначала – просто совокупность, затем – синтез. А каким оно станет в дальнейшем, развившись? Как будут включаться в него дети, еще не имеющие своего опыта, еще не сформировавшиеся, как личности? Они сразу станут клетками многоклеточного организма, выходит, в их психологии уже не будет ничего человеческого?
Кстати, очень похожие мысли у меня возникали уже однажды. Когда Деда Слава в своей каморке рисовал нам с Джоном картину торжества генетики, говорил о необходимости «исправить» человечество. Заманчиво, конечно, не болеть, жить лет двести, быть поголовно умными, сильными и красивыми… Но как быть с человечеством «прежним»? «Суперлюдям» будущего Деды Славы наша история покажется историей болезни, а наша культура – дурными фантазиями.
Перечеркнуть все, что было. То же задумал и Геворкян. И мне понятно, отчего Деда Слава, непоколебимый в своем «научном оптимизме», принял путь Заплатина. «Нейрокоммунизм» – воплощение его мечты модернизировать человечество. Евгеника – интенсивный способ, нейрокоммунизм – экстенсивный; суть – одна… Морально он давно был готов к переделке своей личности и желал ее.
Я осторожно сполз с дивана, чтобы взять сигареты, но Леля проснулась-таки:
– Ты куда?
– Спи-спи, я сейчас.
– Ты в туалет?
– Нет, курить хочу, не могу.
– Я прикурил, взял пепельницу и снова забрался в постель. Офелия лежала с открытыми глазами.
– Как ты все-таки думаешь, – спросил я, – объединение людей «по Заплатину» нужно или нет?
– Нет, – отрезала она. – Я хочу быть человеком.
– То есть, ты так дорожишь своей личностью, что не желаешь с ней расставаться, даже если это – требование исторического развития?
– Расстаться с личностью, по-моему, значит – исчезнуть. А я не хочу. А насчет исторического развития, Чернобыль – тоже его продукт. Так?
– Выходит, ты ставишь две эти вещи на один уровень?
– Тут страшнее.
– Деда Слава рассказывал, как участвовал в раскулачивании. Кулаки не просто не хотели отдавать свою собственность – они не могли. Крестьяне столетиями были воспитаны: все, что мне принадлежит – часть моего существа. Недаром же говорят «частнособственнические ИНСТИНКТЫ».
– Даже если все это и правильно, – медленно начала Офелия, по-видимому, желая четче сформулировать мысль, – все равно, если бы я могла, я бы взорвала к чертовой матери эту «Башку». Наверное, я сейчас представляю собой «силы реакции», но я уверена, что я права.
Взрывом тут ничего не изменишь, я думаю.
«Зеленая лампа и грязный стол, правила над столом…» Сторож Семенов трясется мелкой дрожью, до кишок пробираемый похмельной жутью.
– И все-таки никак мы, товарищ Семенов, не можем разобраться с этим вашим делом, – говорю я.
– С каким таким делом? – подозрительно гундосит тот.
– Письмо вы нам в редакцию прислали. Мол, издиются тут над вами…
– А ты, сынок, язык-то не ломай, грамотный, небось. «Издеваются» – говорить надо. А ежели у меня привычка такая, «издиются», говорить, так передразнивать необязательно вовсе.
Я смутился:
– Честное слово, не хотел вас обидеть…
– А насчет письма, я вам вот чего скажу: выбросьте вы это письмо. Выпимши я его писал. Осерчал я очень. Все ж таки тридцать лет почти, верой и правдой, а тут – нате вам: прямое неуважение…
– Какое неуважение?
– Прямое. Граждане-то эти, что с профессором по ночам здесь работают, они и не граждане вовсе.
– А кто? – спросил я с замиранием сердца.
Семенов заговорщицки придвинулся ко мне и прошептал:
– Нелюди они.
– Это как?
– А вот так. Сам ты, сынок, увидел, понял бы сразу… Только я так думаю: люди или нелюди, главное – не безобразничали чтобы. А они – ничего, дисциплинированные.
– Так на что жаловались-то?
– Выпимши я был, говорю. Обида меня разобрала: повадились они в институт ходить, спать не дают, а «здрасьте» никто не скажет. Владислав Васильевич, тот завсегда; а эти – хрена с два. Я как-то сделал замечание, говорю: «Будете здороваться? Я вам кто?» Так они что придумали: приходит человек пять их, один встанет возле меня, остальные идут, даже и не смотрят, а этот – глаза выпучит и за всех за них со мной здоровается. Да на разные голоса еще. Понял, да?
Картинка…
– А скажите, что это за «Башка» такая? Вы такое слово тут слышали?
– Слово-то распространенное: у меня башка, у тебя башка. А ты-то – знаю, про что спрашиваешь: машину так свою профессор называет, что в подвале стоит.
– А ключик у вас от подвала имеется?
– Что ты, сынок, – нахмурился Семенов, – да ежели б и был… Нет, только самолично у профессора. А на людей его я больше не серчаю. Посмотрел я на них и вот что решил: раз он со всеми с ними водится, так они и сами – люди неплохие. А что нелюди, так это уж личное их дело, и меня оно не касается.
… И все же я еще не полностью уверен. К кому же обратиться за окончательным ответом? К Заплатину, к его «пациентам», а теперь еще и к Джону – нельзя. Джона, кстати, нужно как-то уверить, что я вообще ничего не знаю и ничего не понимаю… Тут я вспомнил о ереванском ученом. Ведь это он, собственно, все затеял. Он далеко, значит сам он – не «пациент».
Прежде чем пытаться узнать его номер телефона, я решил сначала собрать о нем побольше информации. Я отправился в библиотеку политехников. Просмотрев каталог, изумился. Геворкян. Чего только он, оказывается, не написал, чем только не занимался. В карточке я увидел и узкоспециальные брошюры по микропроцессорам, и научно-популярную книжку по философии, и совершенно неожиданный филателистический справочник, и журнальные статьи по истории науки, и даже сборник стихов (!), выпущенный в этом году. И, кстати, на русском языке.
Я как-никак филолог. И более всего меня заинтересовали именно стихи. Тем паче, это – его последняя работа.
Я взял книжку в руки и понял, что разговора с Ереваном не будет. Перевернув обложу, я увидел, что фамилия автора на титульном листе заключена в жирную черную рамку. Вот так так.
Я просмотрел коротенькое предисловие. Ему было только сорок два. Воспитанник детдома. Последняя его научно-публицистическая работа носила название «Голгофа гения» и посвящена была проблеме ответственности ученого за судьбу своего открытия. «Безвременно ушел» он в день, когда закончил эту статью. Сам ушел.