Ямиками торопился, потому что видел парней в первый раз в жизни, а в аэропорт ехал он в качестве некого груза, закрытый наглухо в контейнере. И он, и Фрол рассудили, что незачем давать возможность перехватить Ямиками по дороге в аэропорт.
   И только в частном самолетике, древнем, списанном на сто рядов ИЛ-14, Миша и Вася представили Ямиками отряду как главного, как того, кто поведет туда, куда надо… Так выразился Миша, и так было точнее всего.
   Четыре часа летели до столицы Эвенкии. Под крылом было зелено, если и не лето, то весна. Но было в общем-то прохладно, намного холоднее, чем в Карске. Здесь Ямиками переоделся в свитер и в яркий анорак поверх. Ямиками отметил, что все двадцать головорезов Фрола не страдают от полетов на самолете, ни одного не вырвало ни разу.
   Миша читал наизусть Киплинга по-английски, временами наводя порядок, если очень уж орали разбойнички, оклемавшись после раннего подъема.
   Потом летели еще шесть часов, и теперь под крылом появился снег… И чем дальше на север, тем больше там, на земле, было снега. Миша оторался и заснул. Часть ребят Фрола притихла, вроде бы тоже спала, часть упоенно дулась в карты. Ямиками тоже спал, запрограммировав себя проснуться, если самолет начнет садиться. И часа три спал.
   Показались какие-то домишки, мачта… Самолет сделал круг, у Ямиками заложило уши, зато он ясно рассмотрел эти несколько жалких домишек — темные пятна среди сплошной снежной пустыни.
   Аэродром Хабатай. Здесь стояла военная часть, и был у нее аэродром. Зачем нужно было отражать здесь врага, кто был этот потенциальный враг, неплохо бы спросить у генералов, сидящих сейчас в Москве на очень даже неплохой пенсии. А здесь, посреди лесотундры, спивались несколько десятков человек, гробя свои жизни ни за понюх табаку, на какую-то полнейшую бессмыслицу, на сюрреалистическую картину отражения американской агрессии через Ледовитый океан. Сами солдатики ржали, представляя себе, как плывут американцы, отпихивая моржей от самых подходящих льдин. А мудрое руководство в своей отеческой заботе об обороне страны вбухивало фантастические деньги в строительство, в ремонт аэродрома, в завоз бензина и всего, что нужно для жизни пятидесяти или семидесяти человек.
   Теперь, конечно же, поселок являл миру все признаки умирания и развала, поскольку уже при своем основании он никому не был нужен.
   Бетон рассохся и потрескался, плиты опасно разошлись на неспокойной вечной мерзлоте. Бараки покосились и осели. Не приторговывай пушниной двенадцать оставшихся военных летчиков и обслуживающий персонал, они бы, наверное, попросту бы умерли с голоду. Потому что солдат сюда третий год не присылали, но аэродром вроде бы где-то еще числился, по каким-то штабным документам он вроде бы проходил, и смертники еще вроде как бы продолжали службу, и если бы они уехали, то стали бы дезертирами и подлежали бы смертной казни, как нарушители священной присяги. А забросить им сюда еды, починить здания, создать хотя бы видимость несения службы никто не мог и не хотел.
   Один, правда, все же дезертировал после того, как в полярную зиму простудилась и умерла его трехлетняя дочка (медикаментов тоже не было). И офицер, которому Родина и партия доверили высокий долг армейской службы, попрал ногами свой священный патриотический долг. Предатель вместе с женой и пока живой второй дочкой сбежал, бросив свой боевой пост, но остальные-то остались и сейчас бесцельно слонялись вокруг севшего в кои веки самолета. Ямиками поражался, какие они все оборванные, истощенные, грустные.
   Ямиками не стал смотреть в сторону, где раздавались восторженные вопли, уханье, где выгружали привезенную бандитами еду, ящик спирта. Вокруг аэродрома, впрочем, тоже была тоска — сплошное снежное поле, над которым проносился ледяной ветер, пробиравший даже под анораком. Хорошо хоть покрывшийся коркой плотный снег, весь в острых, как нож, застругах, ветер поднять был не в силах. Но и пойти гулять в тундру тоже было невозможно.
   Над летным полем по ветру металась странная конструкция, похожая на гигантский носок или сачок для бабочек. Этот «носок» показывал направление и силу ветра и был незаменим вот так, на местности, когда нет времени уже ни на что, а надо садиться и лететь. Почему-то Ямиками становилось особенно тоскливо от этой хлопающей под непрекращающимся ветром штуки. Может быть потому, что с уходом в дома людей под нависшим серым небом двигалась только она да еще дым из трубы. Ямиками невольно подумал, что даже в индейских резервациях не встречал ничего отвратительнее и тоскливее.
   В Хабатае отдыхали час, дальше лететь надо было на вертолетах. Два часа летного времени, и если самолет сравнительно комфортен, то полет на вертолете — скорее незабываемое приключение. Было два часа дикой тряски, жары, вдыхания взвеси распыленного масла.
   Дико завывая, разбрасывая облачность винтами, вертолеты шли вниз, пробивали слои серых туч, и всем закладывало уши и тошнило. За летящими полосами разных оттенков серо-белой и серой палитры открывалась заснеженная лесотундра. Метрах в тридцати, а то и буквально в пятнадцати проплывали голые стволы и ветки, плотно облепленные снегом, белым-белая, тускло освещенная земля. Машины снова уходили вверх, в облачный слой, к иллюминаторам лепилась серая мгла и вдруг рывком ударяло в глаза солнце.
   Бандиты пытались спать, насколько вообще возможно спать в вибрирующем вертолете. Пробные посадки их будили, заставляя упираться ногами в пол, балансировать всем телом, удерживая равновесие. Было, прямо скажем, тяжело, тем более после десяти летных часов.
   Ямиками Тоекуда пытался продолжать беседовать о творчестве Киплинга. Миша Шнобельман пытался поддерживать разговор — с округлившимися глазами, обалделым выражением лица. Было видно, что желудок отделяется от Миши и парит где-то в нескольких метрах, слабо соединяясь с самим Мишей, и меньше всего Мише нужны обсуждения проблем островов Матсмай и Рюкю, а больше всего — очень обширный авиационный пакет.
   На третий час лета при очередной пробной посадке вдалеке открылась голая снежная равнина, без единой лиственницы. От такой же снежной, но увалистой, неровной равнины с растущими лиственницами эту ровную поверхность отделяла свинцово-серая полоса. Вертолеты накренялись, разворачивались юго-западнее, становилось видно, какая она неровная, сморщенная ветром, эта свинцовая поверхность отражавшей облака воды. Скоро вертолеты уже шли над этой ледяной, неспокойной водой к невысоким горам западного побережья. Там, на горах, местами крутизна мешала снегу, открывались бурые, темно-серые скалы совсем не прикрытые почвой. Впрочем, видно было невысоко, метров на семьдесят от силы. Выше горы скрывались в грязно-белой, сероватой мгле. Тоекуда не решился бы утверждать, что он узнает формы гор. В фильме они были без снега, видны до самого верха. Впрочем, без надежных примет и при ярком освещении горы легко можно и спутать. А примет в фильме совсем не было.
   Будь все южнее, можно было бы сказать, что солнце всходило… Там, над пологом туч, солнце поднялось чуть повыше, чем стояло «ночью». И что даже здесь, под тучами, стало немного светлее.
   Вертолет пошел совсем над озером — к берегу стали выходить холмы, уходящие в покров туч. Перелететь их — означало уйти в тучи, лучше было огибать. Вот речка, совсем ручеек, какие-то рыжие овраги, — уже места, которые надо смотреть. Ямиками обернулся к Мише… Увы, Миша окончательно сломался, полностью зарылся лицом в пакет. Пожав плечами, Ямиками сам стал отдавать приказы, раз уж Миша стал совершенно неспособен к делу. Летчик вздрогнул, услышав вежливое:
   — Уважаемый, почтенны водира! Пора садисса, с вашего пожволення-я!
   — Садиться?! — выговорил он, боясь скосить взгляд на маслено улыбавшегося японца.
   — А соо дес ка… Вот садисса… садиру… Как будет по-русси садиру?! Вот-вот, в распадок!
   Ямиками так помогал себе руками, что и глухой бы все отлично понял.
   Да еще и Миша, охваченный чувством долга, все-таки продышался, стал что-то хрипеть сквозь стоны и слезы. Вертолеты прижимались к берегу, уже под ними замелькали лиственницы, уходящие в туман склоны, промоины, беснующаяся в камнях речушка, ее летящая по наледям вода.
   Вот вроде бы надежная площадка — ровная, достаточно пологая. Вертолет пошел вниз, покачивался, и Ямиками с интересом наблюдал, как лицо Миши окончательно приобрело салатно-зеленый оттенок. Толчок, взвыли двигатели, и навалилась тишина. Только еще свистели-шуршали по инерции лопасти винтов. Шисс-шисс-шиссс… — раздавалось откуда-то сверху. Не было тряски и шума. Не было вибрации, мелькания чего-то за окном, чувства, что ты перемещаешься куда-то. Стабильность. Состояние покоя. И чей-то голос неожиданно громко, слишком громко спросил:
   — Что, приехали?!
   Наверное, человек с заложенными ушами не мог рассчитать громкости звука.
   Ямиками прикинул по карте. Ручей — это или Исвиркет, или Келама. Вертолетчики склонялись, что скорее Келама — Исвиркет был восточнее, а один из них лет пять назад был на Исвиркете и помнил, что вроде бы Исвиркет еще и крупнее.
   А место было очень похоже на место действия фильма… только снег бы все-таки убрать, сделать небо высоким и синим да еще добавить чуть-чуть зелени на лиственницах.
   Миша, скорчившись, командовал по-русски, отряд начал выгружать снаряжение. Василий ругался с вертолетчиками. Может, все-таки полетаем над озером, над впадающими речками? Нет, не полетаем — нет бензина. Да оплатят вам бензин! Зальетесь вы своим бензином! А если мы его сейчас сожжем, то на чем вернемся? Верхом на палочке? Тогда почему не взяли запас? А потому, что и так перегруз. И вообще про «полетать» только сейчас заговорили, в Хабатае такого разговора не было. А если сейчас вернуться и взять с собой сюда бензина? А потом полетать? Нет, вертолетчики сначала подождут, вроде бы погоду обещали, а чем лучше развиднеет, тем лучше лететь. Кроме того, им нужно отдохнуть. Ну а если прилететь через несколько часов? Прилететь с тем, чтобы тут поработать? Нет, нельзя, сюда когда долетишь, бензина остается только чтобы вернуться. А если взять с собой много бензина? Запас? Отделить для возвращения, а на остальном летать? Так можно? Так, само собой, очень даже можно. Только бензин дорогой, в Хабатае его мало. А водить вертолеты по таким местам очень трудно и опасно, а у вертолетчиков семьи.
   Ямиками слушал этот содержательный многоголосый диалог, мысленно отделяя знакомые русские слова от множества тех, которыми, как он уже знал, ругаются. Он видел, как переходят из рук в руки зелено-серые бумажки, как размахивают руками, улыбаются друг другу, расходятся вертолетчики и Василий. Ямиками не понимал русских. По его мнению, договориться надо было заранее. А еще лучше, если бы господин Фрол еще в Карске дал бы указания всем, например, распорядился бы насчет вертолетов.
   Общение с русскими будило в памяти Ямиками одну старинную картину…
   Каждый раз, когда маленький Ямиками ложился в постель или вставал, перед его глазами оказывалась одна нехорошая, идеологически неправильная и, вероятно, вредная для его развития картина. Эта картина была написана в середине прошлого века и отражала представления давно умерших людей, представления, сурово осужденные в 1945 и 1946 годах на Токийском и Хабаровском процессах над японскими военными преступниками.
   На этой картине был берег моря, и прибой отбрасывал от берега лодки. На берегу бесновались огромные мохнатые люди с безобразными круглыми глазами, как у сов, и с отвратительными длинными носами; люди были одеты в медвежьи шкуры, а в руках держали дубинки и длинные прямые мечи. Рожи чудовищ были тупыми и гнусными, казалось, вот сейчас они вцепятся в горло клыками. А с лодок прямо в волны и на берег прыгали люди в шелковых кимоно и в блестящих железных доспехах, с красивыми широкими лицами и волосами черного цвета. Эти люди размахивали кривыми мечами, и многие чудовища уже были ранены или корчились на земле, а в одном месте отходящая от берега волна несла с собой бурую пену. Один из нападавших неподвижно и красиво лежал на носу лодки, и кровь стекала в воды океана. Эта кровь даже выглядела и была другого оттенка — красного, чем гнусная кровь чудищ с противными волосами цвета рисовой соломы, длиннющими носами и гадкими огромными глазами.
   С какой стороны ни посмотри, с точки ли зрения художника или с точки зрения современных японцев, осуждающих крайности предков, а это была очень, очень назидательная картина.
   Ямиками расистом не был, а к воинственным предкам относился сложно — со смесью восхищения, гордости и некоторого негодования. Само слово, которым предки называли этих чудовищ — людей племени айну, — эбису, было несколько предосудительно… Потому что было в этом слове не только название само по себе, но и некое пренебрежение. Слово звучало примерно как «жид», «армяшка» или «итальяшка».
   Словом «эбису» в VII — VIII веках назывались истребляемые, оттесняемые на север племена загадочного народа айну. Первобытное племя уже тогда ничего не могло противопоставить железным мечам, доспехам, железной организации феодального войска. Целый город, Акита, возвели японцы для того, чтобы ограждать уже колонизированные земли от набегов с севера, и к XIX веку ни одного айну уже не было на главном острове Японии, Хонсю. В конце XIX и в XX веке поток переселенцев хлынул и на Хоккайдо, и к середине XX века айну не стало и там.
   Айну вымерли, но слово, обозначающее их, не исчезло — ведь европейцы внешне очень похожи на айну (по крайней мере для японцев), и их тоже стали называть эбису. А так как японцы не были уверены в цивилизованности европейцев, пренебрежительный оттенок слова тоже сохранился.
   Да, Ямиками Тоекуда был кто угодно, но не расист! Он был ученый, прагматик, материалист; он не разделял предрассудков дедов-прадедов. Но в Сибири он часто, слишком часто ощущал, что находится среди эбису.
   С интересом человека, спрыгивающего из лодки на дикий, пустынный берег Сахалина, Ямиками наблюдал, как блатные выволакивают снаряжение, ставят лагерь под руководством Миши Шнобельмана. Он убеждался в том, что работники они никакие, и очень опасался за успех предстоящих маршрутов, а быть может, и предстоящего боя. Если все же будет бой.
   Отойдя на несколько шагов, Ямиками взял в руки пригоршню влажного, тут же пустившего воду снега. Снег был зернистый, набухший водой, сверху покрытый корочкой. Сразу видно — уже раз подтаял, потом снова замерз, наверное, ночью, недавно. Было совсем тепло, от силы градуса три ниже нуля. Ямиками был уверен, что днем температура будет плюсовая и снег опять начнет таять. Но снег был мягким, не держал тяжести человека. Он не успел слежаться до того, как уже начал таять.
   — Миса… — позвал Ямиками по-русски. Он считал, что часть людей пора послать в маршруты.
   — Посылать некого, господин Ямиками. В каждый маршрут должен идти кто-то, кто знает смысл экспедиции, кто умеет работать с компасом и картой…
   — А мы с вами разве не умеем?
   — Я не уверен, что в силах идти, — уныло сознался Миша. — Может быть, вообще дождаться, когда снег растает? Может, завтра облака рассеются, можно будет подниматься на холмы и далеко смотреть оттуда?
   Ямиками покачал головой, заулыбался:
   — Не полуссися… надо сисяс.
   И, перейдя на английский:
   — Терять времени нельзя категорически. Возможно, здесь гибнет моя первая группа. Вы позволите мне собрать группу и выйти с ней в маршрут?
   — Вы сумеете поднять людей в маршрут?
   Ямиками молча пожал плечами.
   — Вы здесь начальник, господин Тоекуда, я только помогаю вам. И ваши приказы не обсуждаются, как и приказы господина Фрола.
   Тоекуда окинул взором лагерь. Несколько человек таскали палатки и снаряжение в разные стороны. Сначала относили их на один конец площадки, подальше от вертолетов, словно их почему-то боялись. Сбросив груз на землю, о чем-то пылко говорили, размахивая руками, и потом тащили все обратно. Еще трое или четверо просто двигались кругами, не зная, где что положить. Двое отошли к реке, о чем-то тихо беседовали, сидя на камушках. Один сидел на груде снаряжения и, кажется, мирно спал. Только пятеро мужиков ставили палатки, и вокруг них царил какой-никакой, а порядок. Ямиками заметил, что руки у них были менее татуированы, а в издаваемых звуках было меньше матерщины, чем у прочих.
   Подбежал Василий, запыхавшийся от крика, потирая отбитую руку.
   — Ну что делать с этой бестолочью?!
   — Миша, что такое «бестолочь»? — заинтересовался Тоекуда.
   Впрочем, Тоекуде было не до лингвистических тонкостей.
   — Миша, вам придется строить лагерь и сделать маршрут вдоль ручья. Коротенький, километров десять. Половины людей вам вполне хватит. А вторая половина людей разделится на отряды. Один отряд пойдет на восток, другой — на запад. Как вы считаете, разумное решение?
   — А как вы заставите людей выйти в маршруты? Они же устали…
   Ямиками пожал плечами.
   Василий задает тот же вопрос.
   Ямиками подумал, что приходится слишком часто пожимать плечами.
   — Соберите людей. Будете переводить.
   Неохотно, кое-как собирался горе-отряд. Пять минут по часам прошло, пока подтянулись все, кроме сидевших на камушках. Те делали вид, что ничего и не слыхали. Ладно…
   — Мы прилетели сюда, чтобы найти пропавших людей. Наша цель — сделать маршруты и найти их. Сегодня, сейчас, часть людей выйдет в маршрут — половина отряда. Эти люди поедят, попьют горячего чаю и пойдут. Один отряд — с господином Василием, другой — со мной во главе. Эти отряды уйдут на десять часов. За это время оставшиеся поставят лагерь, осмотрят его окрестности, приготовят еду для всех.
   Ямиками сделал паузу, дал Михаилу перевести до конца. Повисла тишина, как показалось японцу — недоумевающая тишина. И в эту тишину Ямиками бросил:
   — Это понятно? Вопросы есть?
   На него смотрели — кто с интересом, кто с откровенной иронией.
   Ямиками выждал и продолжил:
   — Я вызываю добровольцев. Тех, кто пойдет в составе отрядов. Если не хватит добровольцев, я сам назначу людей в отряды.
   Опять повисла тишина. И нарушил ее первым тот, кто смотрел глумливее остальных:
   — Да мы, начальничек, не разумеем, что за такое дело — «маршруты»… Мы кто? Мы мальчики фартовые, мы что? Мы порезать можем, мы на дело ходим, а что еще за «маршруты»? В них, начальничек, мужики ходят, мы так понимаем!
   Мужичонка частил еле понятной Тоекуде скороговоркой, кривлялся, разводя руками. И Тоекуда видел, что на одних физиономиях расплывается или готова расплыться такая же глумливая ухмылка. Другие смотрели строго, серьезно, и Тоекуда понимал по их лицам, что подвергается испытанию. Провалиться было нельзя — это он тоже понимал.
   И он сказал без переводчика, уже зная, что у эбису полагается говорить «ты» равным или тем, кто ниже:
   — Ти будесс меня подчинясся, понятно… Не будесс — тебя, к созалению, ты меня извиняла, не будессс… Понимала?!
   Мужичонка ухмылялся в лицо. Тоекуда шагнул вперед, и рука собеседника мгновенным движением нырнула в карман полушубка. Не меняя выражения лица, Тоекуда ударил ногой в тяжелом, зашнурованном до колена ботинке. Анорак не мешал ему двигаться, практически не сковывал движений. Бил он левой ногой, безошибочно угодив как раз по кистевому суставу правой, опущенной в карман, руки. Послышался явственный хруст. Мужичонка выдернул повисшую, странно торчащую руку, секунду смотрел на выступивший из прорванной кожи розовато-желтый разлом кости. Потом взвыл, попятился, заорал, дико распялив рот. Тоекуда понимал, что так просто он теперь не замолчит, и ударил еще раз, ребром правой руки, в голову. Удар нужен был только для одного, чтобы прервался мешавший Тоекуце крик. И так уже поднимался ропот, слышались выкрики, в поднимавшейся сумятице легко можно было утратить контроль над ситуацией. Крик моментально прервался, мужичонка рухнул, словно кегля. Одновременно Василий выпалил в воздух из карабина. Ударило очень громко, рвануло уши, словно взрыв, отразили звук и холмы, оградившие тесную долинку, и тучи. И много раз отдавалось эхо, затихая в отдалении.
   — А ну тихо, варнаки! Бунтовать?! Слушать командира, сволочи!
   — Ух ты!
   На лицах расцветали улыбки. Многие мужики-эбису явно были очарованы. Тоекуда испытал мгновенный приступ острого презрения к болванам. Словно животные, они всерьез уважали только того, кто лучше умеет драться. Но момент необходимо было использовать.
   Тоекуда щелкнул Мише пальцами, заторопился:
   — Я повторяю еще раз… Есть добровольцы для участия в маршрутах? Вы прекрасно понимаете, это будет все оплачено.
   Тоекуда видел, что несколько человек выйти готовы, в том числе и те, кто не слонялся без дела по будущему лагерю, а ставил палатки. Но им надо было помочь.
   — По-моему, ты хочешь быть добровольцем? — безошибочно ткнул Ямиками в одного из тех, кого присмотрел. Мужик, похоже, колебался.
   — Не бойся отказаться, за это не наказывают. Но быть добровольцем выгоднее.
   — А я, я и без выгоды, — тихо, без бравады, отвечал ему мужик из толпы.
   — Как зовут?
   — Сергей…
   — Ты пойдешь со мной и получишь на четверть больше условленного, от меня лично.
   Второй вызвался без колебаний. Тоекуда отобрал еще пятерых, но прибавки больше не давал. Двоих добровольцев он взял себе, прибавив к ним еще трех, которые не вызывались добровольцами. Как раз тех, кто сидели на камушках у реки, и уснувшего посреди лагеря на груде снаряжения. Один пытался рассказывать, что стер ноги. Тоекуда велел снять сапоги и показать мозоли. Тот замотал головой, и Ямиками сделал шаг к нему. Мужичонка тупо стоял на месте, не пытаясь ни бежать, ни извиниться за нелепейшую попытку вранья. Подивившись тупости эбису, Тоекуда сбил его с ног пощечиной, велел идти в отряд.
   Со всеми остальными, впрочем, он познакомился, пожал руку, раз уж у них так положено, назначил добровольца Сергея главным после самого себя.
   Василий уже тоже начал собирать свой отряд, так же перемежая добровольцев с самым ненадежным контингентом. Ямиками почти не помогал ему. Он также отметил, что молодой парнишка-врач взял в лубки сломанную руку ершистого мужика и привел в чувство оглушенного. Перед внутренним взором Ямиками мелькала кружка с дымящимся кофе, аккуратно отгрызаемые маленькие кусочки бутерброда с ветчиной. Но он только и позволил себе, что торопливо проглотить бутерброд, без кофе и без отдыха в покое. Пока люди ели и подгоняли снаряжение, надо было еще сказать несколько слов Мише.
   — Миша, у вас восемь человек, без раненого и врача, так?
   — Так. Только я думаю, раненого мы сейчас отправим. Вот вертолетчики полетят, и мы отправим.
   — Правильное решение. Как думаете, когда они вернуться?
   — Часов через двенадцать.
   — Почему так поздно?
   — Потому что прилетят домой… Часа два будут лететь до Хабатая. Там часов семь-восемь — заливать бензин, спать, есть, отдыхать, разговаривать. Два часа лететь…
   Ямиками оставил при себе комментарии.
   — Я бы на вашем месте прямо сейчас послал бы Анатолия с двумя людьми вверх по реке. А с остальными немедленно — ставить лагерь. Немедленно. Не давайте им передышки, пусть будут все время заняты.
   Весь этот адски тяжелый, мучительно долгий маршрут Ямиками пытался соотносится с материалами фильма… Сейчас казалось, что показали ему до обидного, просто до смешного мало, а везде все было одинаково: одни и те же распадки, склоны, снег, лиственницы. Ямиками совсем не был уверен, что сумеет узнать и найти то, что видел в Токио на экране. А где-то здесь в одинаковых, словно скопированных распадках таилась тайна живых мамонтов. И тайна исчезнувшей экспедиции.
   Днем было плюс два, если верить портативному термометру. Снег темнел и набухал водой, в сторону озера текли ручейки под плотной корочкой наста. Ходьба на лыжах была истинным мучением, тем более для нетренированных людей. Раскраснелись лица, затрудненное дыхание со свистом шло из раскрытых ртов. Ямиками с беспокойством наблюдал, как выдыхаются участники похода. Вот один стал сильно отставать. Остальные невольно тоже задерживали шаг, не хотели оставлять его. Ямиками раза два останавливал отряд, ждал приближения все сильнее покачивающегося силуэта. Дыхание было слышно уже метров за двадцать.
   Ладно…
   — Сисас так будем дерасссь… Ты и ты — с вашего пожволения, необходимо пойдес назад, рагер.
   — В смысле… прошу извинения… в лагерь?
   Это уточнял как раз доброволец, Сережа, по виду из числа самых надежных.
   — Верно понимаессс. В рагер.
   Ничего не было опасного в том, чтобы люди отдохнули и потихоньку вернулись бы в лагерь по уже проторенной тропе. Страшно было оставаться здесь одним, среди снежных склонов и равнин, под нависающим небом. Люди могли бояться, могли не любить Ямиками, но невольно жались к нему — уверенному, сильному. Остаться без него значило почувствовать себя детьми, брошенными в лесу отцом. В культуре людей, воспитанных на чтении многозначных иероглифов, на традиции не договаривать, умалчивать, усложнять, интуиция всегда играла исключительную роль. Ямиками прекрасно чувствовал, как относятся к нему эбису, и усмехался их инфантильности.