Страница:
— Будет миллион тебе, будет!!! Чего пристал, принесу миллион!! — ответно вопил Чижиков губернатору.
На секунду Валера Простатитов остановился, перевел дыхание, просто не хватало сил. И Чижиков воспользовался этим:
— Как не принес я миллиона, так пинаться! А кто деньги прижал? На Путоран? Ну не дал он денег, ну не дал, а?! А ты чего?! Ты чего не дал?!
Губернатор пустился было в прежний пляс и тут же прекратил, остановился: то ли перевести дыхание, то ли внимая его воплям.
Стараясь не морщиться, Чижиков дожимал:
— Будь неделя назад деньги, я бы тебе уже весь миллион принес, вместе с японцем!
И Валера Простатитов, воспитанный комсомолом по образу и духу своему, отпустил лацканы чижиковского пиджака. Потому что некуда правду деть! Потому что и правда не дал он Чижикову денег, прижал, пустил все, что заработал на антиквариате и в сто раз больше на другом ворованном, на борьбу со страшным конкурентом, с Нанду. И нужны-то были гроши, на эту экспедицию в Путоран, да не нашлось и грошей. А своей доли наворованного Чижиков тоже вкладывать не захотел.
— Путоран… А вы знаете, любезный, что на ваш паршивый Путоран уже вылетела группа? — вдруг дико взвизгнул губернатор.
— Никто не знал… никто… честное… Ей-богу, нет… — судорожно бормотал Чижиков, продолжая словно бы приплясывать на паркете, хотя губернатор больше не пинался. Потому что удар был страшен. Сокрушителен был удар, и опять Простатитов становился гораздо главней. Потому что быть жмотом, из-за которого стоит дело, — это одно. А вот быть человеком, от которого (или от людей которого) утекает важная информация, — это, знаете, совсем другое. За жмотство, бывает, бьют морду. За предательство могут и убить.
— А кто там у них — это знаете?
Простатитов стоял теперь спиной к Чижикову, смотрел в окно. Судя по вежливым, даже вкрадчивым интонациям, дело становилось все серьезнее.
— ??????
— Ваш лучший друг, Николай Иванович. Ваш ученик бывший…
— Михалыч?!
Чижиков по-бабьи ахнул, выронил портфель, обеими руками схватился за сердце.
— Ну чего вы там не поделили?
Теперь губернатор говорил тихо, вежливо, безо всякой аффектации, без малейшего нажима, без истерики. Говорил немолодой, добрый и спокойный человек с тяжелым, неглупым лицом. Многоликость Простатитова производила сильное впечатление, и сразу становилось ясно, как этот в общем-то вполне заурядный преподаватель, малозаметный даже на сером-пересером экономфаке, ухитрился попасть в губернаторы.
— Ну понимал же ты, что как бы ты ему ни гадил, а он все равно поднимется? Ну не мог же ты не понимать, — словно ребенку, объяснял Чижикову Простатитов. — Сам же создал себе врага. А зачем? Зачем ты, Коля, его создал?
Ангельское терпение и кротость разлились по лицу Валеры Простатитова. По существу, что он объяснял собеседнику? Что он, Чижиков, дурак и скотина и что это из-за него сложилась ситуация, чреватая огромными убытками и огромным политическим вредом. Что он и виноват. Что с него, естественно, и спросится.
— У меня есть группа, — пошел Чижиков с единственно возможного еще козыря, — вылетаем хоть сегодня, мы готовы. И не сомневайтесь, шеф, все будет в полном ажуре.
Валера опять стоял, опустив голову, упершись руками в столешницу, словно не хватало сил стоять и приходилось опираться на руки. И при виде этой полусогнутой фигуры Чижикова что-то больно кольнуло изнутри. Не жалость, не сочувствие, куда там! Не те чувства испытывал он к губернатору. Но сожаление, страх, неуверенность. Эх, не с тем связался. Этот не вывезет. Не на того поставили. Примерно так можно было бы выразить в словах его неясные, не оформившиеся еще эмоции.
— Клуб сыноубийц сейчас подъедет. И Провокатор тоже.
Именем Провокатора Простатитов заклеймил Сережку Вороватых, который ухитрился стать ректором местного университета. Само по себе в этом не было ничего удивительного — должен же был он хоть как-то порадеть родному человечку, пусть даже и никчемному. Чтобы порадеть, провалили на выборах бывшего ректора Валеру Вилова — и что с того, что была у Вилова и программа развития университета, и нужные качества, и что мог он сделать много полезного? Родным человечком был вовсе не он, а Вороватых, и за него как раз и радели.
Как всякого нормального шельму, Бог очень даже метил Вороватых и дометил до смерти сына. Весь город знал, что брал Вороватых немалые деньги, что брал он их из фонда «Образование» и через сына крутил в коммерческих фирмах. А самое главное, что ответчиком за неотданный долг стал как раз Вороватых-младший и что спасти сына Вороватых вполне даже мог, если бы стал отвечать за взятые деньги. Но это было даже лучше — по крайней мере, у Вороватых не осталось в жизни ничего своего, интимного, ничего такого, что он не предал бы во имя стяжательства. И теперь волей-неволей он был вынужден быть особенно преданным группе своих, с Валерой Простатитовым во главе.
А Провокатором он стал, когда профессоры, не без помощи Михалыча, провели в университете встречу с Нанду и Вороватых мог, конечно, что-то сделать, но что тут сделаешь при его-то аморфности и полнейшем отсутствии характера?
Пытаясь реабилитироваться, он активно делился с Простатитовым — все больше остатками украденного во всем том же многострадальном, до гроша разворованном фонде «Образование». Разворовывать фонд помогал ему психодиагност и психиатр, некий Барух Бен-Иосиф Хасанович, который тоже лишился сына — довел до самоубийства, поставив на нем серию зловещих экспериментов; а в Москве их прикрывал Мойша Болотман, бывший декан одного из факультетов, сделавший карьеру на идее демократической педагогики и защите евреев.
Этот последний, правда, сыновей не убивал, но, может быть, чисто случайно: не было у него сыновей. Зато единственную дочь Мойша Болотман, пожалуй, лучше бы убил, потому что вырастил ее Мойша законченной, химически чистой блудницей и все-таки получил право носить высокое звание члена Клуба сыноубийц. При необходимости в этом клубе можно было бы выделить еще секцию детоубийц или, скажем, дочерерастлителей.
Эти трое и были той группой лиц, через которую проходил весь бюджет университета и которые и есть не оформленный нигде, но существующий Клуб сыноубийц, «держащий» университет.
Клуб активно помогал Простатитову, а тем самым и Чижикову.
А в свободное время, пока клуб еще не собрался, губернатор наслаждался плодами культуры, созерцая картины, висевшие над его креслом справа и слева. Одна из них называлась «Малыми силами мы победим!» — именно так, с восклицательным знаком. На этой картине маньчжуры с перекошенными, карикатурно-монголоидными мордами лезли на стены Карска XVII столетия, а казаки с дегенеративно-добрыми и хитровато-умными лицами сбрасывали их со стен и протыкали копьями. Это была очень назидательная, в высшей степени патриотическая картина.
Вторая картина называлась «Подвиг Ильи Рахлина» и была посвящена эпизоду не то 19, не то 20 августа 1991, когда бедного мальчика убил откинутый танковый люк. В чем, правда, подвиг — непонятно, но не в этом заключалась суть. А в том, чтобы провести аналогию — вот они, героические жители Карска и вообще все россияне: от отражения маньчжур и до поддержки ельцинизма во всей красе.
Автором картин был карский областной живописец и большой российский патриот Абрахам Циммерман, прославившийся еще в 1934 году своим монументальным полотном, 8 на 12 метров — «Хлеб в закрома Родины». Областной комитет КПСС купил картину и дал автору усиленный продуктовый паек.
В 1946 году он получил Сталинскую премию за работу «Победители», на которой советские воины стояли посреди Берлина в чистых гимнастерках и начищенных до блеска сапогах, с благородными, мудрыми лицами. А мимо них гнали бесчисленные толпы сразу видно, что моральных уродов в форме болотного цвета, со следами бесчисленных пороков на очкастых, прыщавых, гнусно оскаленных рылах, мордах и харях.
Этот шедевр тоже купил карский областной комитет КПСС, а КГБ купил творение 12 на 15 метров «Смерть комсомолки». Злые языки говорили, что большой начальник из конторы, некий Самцов, занимается онанизмом, глядя на пышную комсомолку в длинной рубашке, порванной в самых соблазнительных местах.
У профессиональных художников, надо сказать, творения Абрахама не вызывали того же восторга, что в областном комитете. Его картины оценивались в выражениях, среди которых «говно» и «монументальная халтура» были еще не самыми сильными.
Оценка общественности тоже была неоднозначной. С одной стороны, общественность восхищалась продуктивностью Циммермана, потому что никакие там Репины и Суриковы не смогли бы угнаться за Абрахамом Циммерманом ни по количеству, ни по площадям его работ. Будучи активным собутыльником половины всех обкомовцев из Карска и многих московских гигантов партийной работы, Абрахам тем не менее ухитрялся выпускать в среднем по три монументальных полотна ежегодно, и редкое из них было меньше шести метров длиной.
С другой стороны, общественность довольно резко разделялась в оценках качества произведений Циммермана. Представители общественности, близкие к обкому, оценивали ее сугубо положительно. Люди, далекие от обкома и вообще от официальной идеологии, давали оценки, близкие к оценкам художников.
В годы перестройки поток халтуры не то чтобы иссяк. Он не иссяк, но резко сменил направление. Разменяв восьмой десяток, член Общества воинствующих безбожников и идейный оформитель партии и комсомола вдруг почувствовал необходимость припасть к своим национальным корням, уверовал в Бога, и стал ханжески соблюдать все запреты и требования Торы. Кроме того, он вдруг засобирался на свою историческую Родину, на попираемую мусульманами Землю Пророков, и глубоко осознал, что принадлежит к великому и притом угнетаемому в СССР библейскому и древнему народу. Проникнувшись национальным сознанием, перековавшийся Абрахам «наваял» новую серию картин-монументов.
Серия портретов старых аидов в лапсердаках вызывала разве что неудержимый смех — особенно у старых евреев, которые в глубоком детстве еще могли видеть старца с пейсами и в лапсердаке и лучше других знали, что это вообще такое. Другие же картины назывались: «Не отречемся!!», «Зов предков» и «Последнее прибежище подонка». Пересказывать их содержание я не буду — все равно никто мне не поверит.
Областной комитет КПСС был в негодовании и ужасе, потому что как раз в это время он пришел к непоколебимому выводу: рисовать надо девиц в кокошниках и мужиков в лаптях! Ну и картины про то, как русский народ обижали — то татары, то поляки, то французы, а больше всех, конечно же, — евреи. Шуму было невероятно много, потому что в одночасье Абрахам из заурядного, никому уже не нужного мазилы превратился в средоточение идеологических баталий: кого же надо рисовать на этом историческом витке?!
Советская общественность участвовала в этих баталиях и активнейшим образом выясняла, где именно находится последнее прибежище подонка, а профессиональные художники продолжали называть Абрахама Циммермана все теми же гадкими словами. Потому что идеология в его последних картинах и была, может быть, другой, но вот качество произведений они оценивали точно так же.
В ходе всех пертурбаций, правда, престарелого Абрахашу вывезли-таки на землю предков, но там он испытал, пожалуй, самое сильное разочарование. Мало того, что все его прежние заслуги никого больше не интересовали. Но и наваять новых монументов он не мог, потому что их никто не покупал.
Жаждущий трудов на сей ниве, Абрахам написал письма президенту Израиля, в Кнессет, в министерства культуры, просвещения и почему-то еще сельского хозяйства. Ответов не было.
Абрахам «изваял» полотно «Героическая оборона Голанских высот» (15 на 10 метров), на которой израильские солдаты с благородными лицами крушили в лапшу невыразимо мерзких палестинцев, и пытался сбыть его правительству. И это не увенчалось совершенно никаким успехом. В Израиле, к ужасу Абрахама, все — и правительство, и население — были в чем-то очень похожи на художников из Карска: всем в этой ужасной стране оказалось плевать на идеологию, а вот качество и профессионализм почему-то оценивались высоко…
Внуки старого дурака оказались современнее — решили забыть, что в СССР их неизвестно за какие заслуги считали врачами, и занялись старым семейным делом — стали тачать сапоги. Это принесло им весьма длинные шекели, и парни даже вскорости купили себе собственные лавки.
А Абрахам был уже старенький и перестроиться никак не мог. Патологическое неумение жить честным трудом заставило его искать приработка в стране, которую он уже довольно давно называл не иначе, как Страной дураков и о скотской сущности народа которой высказывался витиевато и подло. К его счастью, нашлись и заказчики. И сидя в городе Офоким, на самом юге Израиля, в тени тропического беленького домика, он все мазал и мазал холсты, «ваяя» новые и новые творения.
Художники по-прежнему называли его не иначе, как «старая проститутка», но новый губернатор Простатитов воспитывался на творениях Абрахама, в том числе на «Комсомолке» и на «Первый секретарь товарищ Дрянных покоряет Кару». Он не в силах был отказать старому учителю и мэтру и даже передал ему заказ на еще одно творение: монументальное полотно «Торжество демократии». На полотне предполагалось изобразить улицу в новом, послеперестроечном Карске — сплошные коммерческие киоски, отсюда и до горизонта, а между ними ряды прилавков, торговки, торгаши, менялы; в правом верхнем углу — поясной портрет Ельцина; в левом верхнем — поясной портрет губернатора. Ельцин и Простатитов говорят по телефону, и потому каждый из них изображается с телефонной трубкой в руке.
Губернатор размышлял о том, в какой части управы надо будет повесить заказ… И тут раздался стук ног, голоса… С тяжким вздохом губернатор вернулся из путешествия в мир прекрасного и окунулся в повседневные заботы.
ГЛАВА 5
На секунду Валера Простатитов остановился, перевел дыхание, просто не хватало сил. И Чижиков воспользовался этим:
— Как не принес я миллиона, так пинаться! А кто деньги прижал? На Путоран? Ну не дал он денег, ну не дал, а?! А ты чего?! Ты чего не дал?!
Губернатор пустился было в прежний пляс и тут же прекратил, остановился: то ли перевести дыхание, то ли внимая его воплям.
Стараясь не морщиться, Чижиков дожимал:
— Будь неделя назад деньги, я бы тебе уже весь миллион принес, вместе с японцем!
И Валера Простатитов, воспитанный комсомолом по образу и духу своему, отпустил лацканы чижиковского пиджака. Потому что некуда правду деть! Потому что и правда не дал он Чижикову денег, прижал, пустил все, что заработал на антиквариате и в сто раз больше на другом ворованном, на борьбу со страшным конкурентом, с Нанду. И нужны-то были гроши, на эту экспедицию в Путоран, да не нашлось и грошей. А своей доли наворованного Чижиков тоже вкладывать не захотел.
— Путоран… А вы знаете, любезный, что на ваш паршивый Путоран уже вылетела группа? — вдруг дико взвизгнул губернатор.
— Никто не знал… никто… честное… Ей-богу, нет… — судорожно бормотал Чижиков, продолжая словно бы приплясывать на паркете, хотя губернатор больше не пинался. Потому что удар был страшен. Сокрушителен был удар, и опять Простатитов становился гораздо главней. Потому что быть жмотом, из-за которого стоит дело, — это одно. А вот быть человеком, от которого (или от людей которого) утекает важная информация, — это, знаете, совсем другое. За жмотство, бывает, бьют морду. За предательство могут и убить.
— А кто там у них — это знаете?
Простатитов стоял теперь спиной к Чижикову, смотрел в окно. Судя по вежливым, даже вкрадчивым интонациям, дело становилось все серьезнее.
— ??????
— Ваш лучший друг, Николай Иванович. Ваш ученик бывший…
— Михалыч?!
Чижиков по-бабьи ахнул, выронил портфель, обеими руками схватился за сердце.
— Ну чего вы там не поделили?
Теперь губернатор говорил тихо, вежливо, безо всякой аффектации, без малейшего нажима, без истерики. Говорил немолодой, добрый и спокойный человек с тяжелым, неглупым лицом. Многоликость Простатитова производила сильное впечатление, и сразу становилось ясно, как этот в общем-то вполне заурядный преподаватель, малозаметный даже на сером-пересером экономфаке, ухитрился попасть в губернаторы.
— Ну понимал же ты, что как бы ты ему ни гадил, а он все равно поднимется? Ну не мог же ты не понимать, — словно ребенку, объяснял Чижикову Простатитов. — Сам же создал себе врага. А зачем? Зачем ты, Коля, его создал?
Ангельское терпение и кротость разлились по лицу Валеры Простатитова. По существу, что он объяснял собеседнику? Что он, Чижиков, дурак и скотина и что это из-за него сложилась ситуация, чреватая огромными убытками и огромным политическим вредом. Что он и виноват. Что с него, естественно, и спросится.
— У меня есть группа, — пошел Чижиков с единственно возможного еще козыря, — вылетаем хоть сегодня, мы готовы. И не сомневайтесь, шеф, все будет в полном ажуре.
Валера опять стоял, опустив голову, упершись руками в столешницу, словно не хватало сил стоять и приходилось опираться на руки. И при виде этой полусогнутой фигуры Чижикова что-то больно кольнуло изнутри. Не жалость, не сочувствие, куда там! Не те чувства испытывал он к губернатору. Но сожаление, страх, неуверенность. Эх, не с тем связался. Этот не вывезет. Не на того поставили. Примерно так можно было бы выразить в словах его неясные, не оформившиеся еще эмоции.
— Клуб сыноубийц сейчас подъедет. И Провокатор тоже.
Именем Провокатора Простатитов заклеймил Сережку Вороватых, который ухитрился стать ректором местного университета. Само по себе в этом не было ничего удивительного — должен же был он хоть как-то порадеть родному человечку, пусть даже и никчемному. Чтобы порадеть, провалили на выборах бывшего ректора Валеру Вилова — и что с того, что была у Вилова и программа развития университета, и нужные качества, и что мог он сделать много полезного? Родным человечком был вовсе не он, а Вороватых, и за него как раз и радели.
Как всякого нормального шельму, Бог очень даже метил Вороватых и дометил до смерти сына. Весь город знал, что брал Вороватых немалые деньги, что брал он их из фонда «Образование» и через сына крутил в коммерческих фирмах. А самое главное, что ответчиком за неотданный долг стал как раз Вороватых-младший и что спасти сына Вороватых вполне даже мог, если бы стал отвечать за взятые деньги. Но это было даже лучше — по крайней мере, у Вороватых не осталось в жизни ничего своего, интимного, ничего такого, что он не предал бы во имя стяжательства. И теперь волей-неволей он был вынужден быть особенно преданным группе своих, с Валерой Простатитовым во главе.
А Провокатором он стал, когда профессоры, не без помощи Михалыча, провели в университете встречу с Нанду и Вороватых мог, конечно, что-то сделать, но что тут сделаешь при его-то аморфности и полнейшем отсутствии характера?
Пытаясь реабилитироваться, он активно делился с Простатитовым — все больше остатками украденного во всем том же многострадальном, до гроша разворованном фонде «Образование». Разворовывать фонд помогал ему психодиагност и психиатр, некий Барух Бен-Иосиф Хасанович, который тоже лишился сына — довел до самоубийства, поставив на нем серию зловещих экспериментов; а в Москве их прикрывал Мойша Болотман, бывший декан одного из факультетов, сделавший карьеру на идее демократической педагогики и защите евреев.
Этот последний, правда, сыновей не убивал, но, может быть, чисто случайно: не было у него сыновей. Зато единственную дочь Мойша Болотман, пожалуй, лучше бы убил, потому что вырастил ее Мойша законченной, химически чистой блудницей и все-таки получил право носить высокое звание члена Клуба сыноубийц. При необходимости в этом клубе можно было бы выделить еще секцию детоубийц или, скажем, дочерерастлителей.
Эти трое и были той группой лиц, через которую проходил весь бюджет университета и которые и есть не оформленный нигде, но существующий Клуб сыноубийц, «держащий» университет.
Клуб активно помогал Простатитову, а тем самым и Чижикову.
А в свободное время, пока клуб еще не собрался, губернатор наслаждался плодами культуры, созерцая картины, висевшие над его креслом справа и слева. Одна из них называлась «Малыми силами мы победим!» — именно так, с восклицательным знаком. На этой картине маньчжуры с перекошенными, карикатурно-монголоидными мордами лезли на стены Карска XVII столетия, а казаки с дегенеративно-добрыми и хитровато-умными лицами сбрасывали их со стен и протыкали копьями. Это была очень назидательная, в высшей степени патриотическая картина.
Вторая картина называлась «Подвиг Ильи Рахлина» и была посвящена эпизоду не то 19, не то 20 августа 1991, когда бедного мальчика убил откинутый танковый люк. В чем, правда, подвиг — непонятно, но не в этом заключалась суть. А в том, чтобы провести аналогию — вот они, героические жители Карска и вообще все россияне: от отражения маньчжур и до поддержки ельцинизма во всей красе.
Автором картин был карский областной живописец и большой российский патриот Абрахам Циммерман, прославившийся еще в 1934 году своим монументальным полотном, 8 на 12 метров — «Хлеб в закрома Родины». Областной комитет КПСС купил картину и дал автору усиленный продуктовый паек.
В 1946 году он получил Сталинскую премию за работу «Победители», на которой советские воины стояли посреди Берлина в чистых гимнастерках и начищенных до блеска сапогах, с благородными, мудрыми лицами. А мимо них гнали бесчисленные толпы сразу видно, что моральных уродов в форме болотного цвета, со следами бесчисленных пороков на очкастых, прыщавых, гнусно оскаленных рылах, мордах и харях.
Этот шедевр тоже купил карский областной комитет КПСС, а КГБ купил творение 12 на 15 метров «Смерть комсомолки». Злые языки говорили, что большой начальник из конторы, некий Самцов, занимается онанизмом, глядя на пышную комсомолку в длинной рубашке, порванной в самых соблазнительных местах.
У профессиональных художников, надо сказать, творения Абрахама не вызывали того же восторга, что в областном комитете. Его картины оценивались в выражениях, среди которых «говно» и «монументальная халтура» были еще не самыми сильными.
Оценка общественности тоже была неоднозначной. С одной стороны, общественность восхищалась продуктивностью Циммермана, потому что никакие там Репины и Суриковы не смогли бы угнаться за Абрахамом Циммерманом ни по количеству, ни по площадям его работ. Будучи активным собутыльником половины всех обкомовцев из Карска и многих московских гигантов партийной работы, Абрахам тем не менее ухитрялся выпускать в среднем по три монументальных полотна ежегодно, и редкое из них было меньше шести метров длиной.
С другой стороны, общественность довольно резко разделялась в оценках качества произведений Циммермана. Представители общественности, близкие к обкому, оценивали ее сугубо положительно. Люди, далекие от обкома и вообще от официальной идеологии, давали оценки, близкие к оценкам художников.
В годы перестройки поток халтуры не то чтобы иссяк. Он не иссяк, но резко сменил направление. Разменяв восьмой десяток, член Общества воинствующих безбожников и идейный оформитель партии и комсомола вдруг почувствовал необходимость припасть к своим национальным корням, уверовал в Бога, и стал ханжески соблюдать все запреты и требования Торы. Кроме того, он вдруг засобирался на свою историческую Родину, на попираемую мусульманами Землю Пророков, и глубоко осознал, что принадлежит к великому и притом угнетаемому в СССР библейскому и древнему народу. Проникнувшись национальным сознанием, перековавшийся Абрахам «наваял» новую серию картин-монументов.
Серия портретов старых аидов в лапсердаках вызывала разве что неудержимый смех — особенно у старых евреев, которые в глубоком детстве еще могли видеть старца с пейсами и в лапсердаке и лучше других знали, что это вообще такое. Другие же картины назывались: «Не отречемся!!», «Зов предков» и «Последнее прибежище подонка». Пересказывать их содержание я не буду — все равно никто мне не поверит.
Областной комитет КПСС был в негодовании и ужасе, потому что как раз в это время он пришел к непоколебимому выводу: рисовать надо девиц в кокошниках и мужиков в лаптях! Ну и картины про то, как русский народ обижали — то татары, то поляки, то французы, а больше всех, конечно же, — евреи. Шуму было невероятно много, потому что в одночасье Абрахам из заурядного, никому уже не нужного мазилы превратился в средоточение идеологических баталий: кого же надо рисовать на этом историческом витке?!
Советская общественность участвовала в этих баталиях и активнейшим образом выясняла, где именно находится последнее прибежище подонка, а профессиональные художники продолжали называть Абрахама Циммермана все теми же гадкими словами. Потому что идеология в его последних картинах и была, может быть, другой, но вот качество произведений они оценивали точно так же.
В ходе всех пертурбаций, правда, престарелого Абрахашу вывезли-таки на землю предков, но там он испытал, пожалуй, самое сильное разочарование. Мало того, что все его прежние заслуги никого больше не интересовали. Но и наваять новых монументов он не мог, потому что их никто не покупал.
Жаждущий трудов на сей ниве, Абрахам написал письма президенту Израиля, в Кнессет, в министерства культуры, просвещения и почему-то еще сельского хозяйства. Ответов не было.
Абрахам «изваял» полотно «Героическая оборона Голанских высот» (15 на 10 метров), на которой израильские солдаты с благородными лицами крушили в лапшу невыразимо мерзких палестинцев, и пытался сбыть его правительству. И это не увенчалось совершенно никаким успехом. В Израиле, к ужасу Абрахама, все — и правительство, и население — были в чем-то очень похожи на художников из Карска: всем в этой ужасной стране оказалось плевать на идеологию, а вот качество и профессионализм почему-то оценивались высоко…
Внуки старого дурака оказались современнее — решили забыть, что в СССР их неизвестно за какие заслуги считали врачами, и занялись старым семейным делом — стали тачать сапоги. Это принесло им весьма длинные шекели, и парни даже вскорости купили себе собственные лавки.
А Абрахам был уже старенький и перестроиться никак не мог. Патологическое неумение жить честным трудом заставило его искать приработка в стране, которую он уже довольно давно называл не иначе, как Страной дураков и о скотской сущности народа которой высказывался витиевато и подло. К его счастью, нашлись и заказчики. И сидя в городе Офоким, на самом юге Израиля, в тени тропического беленького домика, он все мазал и мазал холсты, «ваяя» новые и новые творения.
Художники по-прежнему называли его не иначе, как «старая проститутка», но новый губернатор Простатитов воспитывался на творениях Абрахама, в том числе на «Комсомолке» и на «Первый секретарь товарищ Дрянных покоряет Кару». Он не в силах был отказать старому учителю и мэтру и даже передал ему заказ на еще одно творение: монументальное полотно «Торжество демократии». На полотне предполагалось изобразить улицу в новом, послеперестроечном Карске — сплошные коммерческие киоски, отсюда и до горизонта, а между ними ряды прилавков, торговки, торгаши, менялы; в правом верхнем углу — поясной портрет Ельцина; в левом верхнем — поясной портрет губернатора. Ельцин и Простатитов говорят по телефону, и потому каждый из них изображается с телефонной трубкой в руке.
Губернатор размышлял о том, в какой части управы надо будет повесить заказ… И тут раздался стук ног, голоса… С тяжким вздохом губернатор вернулся из путешествия в мир прекрасного и окунулся в повседневные заботы.
ГЛАВА 5
Реликтовые горы
22 — 23 мая 1998 года
В предрассветные часы воды озер особенно спокойны. Не рябит их ветер, не поднимает волн, не несет ни пены, ни мусора. В Японии был даже обычай: в предутренний час, когда только светает, девушки смотрятся в горные озера, словно в зеркало. В мае, в июне, впрочем, на озере Пессей трудно разобрать, какие часы вечерние, какие предрассветные, а какие уже и рассветные. Светло и в полночь, и в час, и в два. Солнца нет, серый полумрак, но видно далеко и хорошо. И тихо. Неподвижно и тихо.
Только часов в восемь, в девять приходит ветер из-за сопок северо-востока, морщит, рябит спокойную зеленую воду. Наверное, у восточного берега ветер слабеет, потому что сопки закрывают полосу воды. Разогнать волны ветру негде — вся середина озера закрыта плотным зеленоватым льдом. Снег давно сошел, а лед полностью растает только через месяц, в последних числах июня. Сейчас вскрылась только полоска, метров сто. По ней гуляет ветерок, нагоняет мелкие волночки. Ветерок холодный, но не сильный.
Речка Коттуях несется по камням, огибает сопку, с шумом влетает в озеро. Зеленая, чуть мутная вода расталкивает спокойную, сероватую гладь озера. Удобная и ровная площадка между сопкой и рекой обрывается в сторону озера. Хорошее место для лагеря. Лагерь будет, но пока на площадке свален только груз: рюкзаки с личными вещами, деревянные ящики с продовольствием, картонные коробки — тоже с какой-то едой, брезентовые свертки спальников и палаток, гитары, штормовки, оружие, снаряжение. Все это — грудой на высоком берегу реки, над галечником. Все это предстоит превратить в лагерь.
В одиннадцать часов утра озеро Пессей уже неспокойно, ветер обвевает руки и лица людей.
И как всегда в таких случаях — мгновенное замешательство, остановка. Надо начинать, но никто еще не знает, что будет делать именно он. Разведет огонь? Побежит за водой? Будет ставить палатки? Все остановились или бродят потерянными тенями по будущему лагерю. И замирают, все уставились на шефа. Пусть он скажет.
— Что встали, народ?! Алеша, на тебе огонь, подежурь сегодня. Андрюха, давай за водой! Миша, Сергей, ставить палатки! Игорь, поднимись на сопку, посмотри оттуда, что и как… А я схожу посмотрю, что там у эвенков. Чтобы не один, Женю возьму.
Проходя над южным берегом озера, из иллюминаторов вертолета видели — несколько чумов, палатки, стадо оленей, вертикальные дымки. Поговорить с эвенками явно имело смысл.
— Нет, шеф, не пойдет! Сначала давайте письмо! Надо же узнать, что мы здесь будет делать!
— Что ж, Игорь прав.
Михалыч достает письмо, вскрывает, читает сгрудившимся. Письмо, благо, написано по-русски.
«Я получил сведения, что на плато Путорана могут быть реликтовые животные. Меня интересуют все реликтовые животные. Но больше всего меня интересует мамонт. Ваша задача пройти по всем местам, где может жить, кормиться или прятаться мамонт. Найти его тропинки, его места кормежки, его шерсть, его следы. Все признаки того, что там водится мамонт. Неделю вы ищете мамонта. Если вы найдете места его кормежки или следы, больше ничего не надо делать. Тогда вы должны просто вернуться и рассказать о том, что видели. Хорошо, если вы сможете привезти фотографии, шерсть или части тела мамонта. Но если не сможете, то ничего страшного. Мне только нужно знать, живет здесь мамонт или нет. Если вы ничего не найдете, возвращайтесь и расскажите об этом. Если мамонтов там нет, вы все равно получаете деньги сполна Михалыч знает, когда он должен выйти на связь. Желаю вам всем удачи.
Ямиками Тоекуда».
Сказать, что экспедиция удивилась, — значит не сказать ничего.
— Шеф, вы что, за мамонта взяли деньги?! — с удивлением спросил Андронов.
— Нет, не за мамонта. Вы же знаете, взял деньги за недельную работу… А суть работы — вот она.
— Будем ловить живого мамонта! — заключил Теплов под смех отряда.
— И вовсе не ловить, а искать! Цель — пройтись по району, найти реликтовые степи, посмотреть, нет ли там мамонта? Хотите видеть реликтовые степи? Вот и увидите!
— Михал Михалыч, да не может быть здесь мамонта! — продолжал страдать Андронов. — У него же нет здесь кормовой базы! Вы себе представляете, что это за туша — мамонт?
— Тонны четыре?
— Да, если не все пять. А это сто пятьдесят килограммов зелени каждый день. Где здесь можно съедать столько?!
— А если сто пятьдесят кило ягеля? — спросил Лисицын; он мыслил конкретно, хотя и несколько прямолинейно.
— Это три гектара. Одному мамонту нужен будет весь Таймыр. И как ваш мамонт будет жить зимой? Снега человеку выше пояса, олени и те с трудом добираются.
— А луга возле реки? Вон смотри, какое разнотравье поднимается!
— И много их здесь, таких лугов? Сколько тут травы, на всех лугах вокруг озера? Их одному мамонту на неделю, ну, на месяц. И опять же — зимой все завалит.
— Слушай, что-то здесь не то. Ведь жили же здесь мамонты! А было оледенение, значит — еще холоднее.
— Холоднее. Только, во-первых, снега зимой не было или было очень мало. В современной Монголии и даже в Якутии лошади всю зиму живут без теплых конюшен. А во-вторых, какие-то все же были другие условия. Какие — этого никто толком не знает. Но жили же вместе и тундровые виды, и степные. В наше время дикая лошадь и северный олень вместе не водятся, а тогда водились. И сами животные были крупнее. Бизон времен Великого оледенения — на треть тяжелей современного. И хищники были очень большие. Тигролев тоже был крупнее современного уссурийского тигра.
— Тигролев?
— Ну да. Их в прошлом веке назвали пещерными львами, потому что кости находили при раскопках пещер.
— Как и пещерных медведей?
— Да. И как пещерных гиен, кстати. А он и не пещерный, и не лев. Это тигр, но близкий и ко льву тоже. У него грива маленькая была, темная, а полосы, как у тигра.
— А про полосы откуда? Их же на костях не видно.
— Зато на стенах пещер видно. Вообще-то, человек страшного зверя старался не рисовать, наверное, просто боялся.
— Игорь, помните, как у Чуковского:
А это — бяка-закаляка кусачая!
Что ж ты бросила тетрадь,
Перестала рисовать?
— А я ее «боюсь». Вы про это?
— Ну да, первобытный человек часто вел себя, как современный ребенок. Но хотя бы раза три он тигрольва нарисовал. Это очень мало, Паша! В пещерах тысячи рисунков, бывает и десятки тысяч. И все вкусные, мясные звери: быки, лошади, олени, мамонты. Из них изображений тигрольва — крупица. Но и этого хватает, чтобы знать — полосатый он был, полосатый.
— А в наше время его быть не может?
— Здесь — не может. А ближайший его потомок и есть, наверно, уссурийский тигр. Там у такого крупного хищного зверя кормовая база была. А тут, конечно же, нет.
— Как и у мамонта.
— Как и у мамонта. В общем, — безнадежно махнул рукой Андронов, — пустая все это затея. Не может в наше время быть здесь никакого мамонта.
— Зато места посмотрим! Отдохнем! — Теплов умел радоваться малому.
— А у меня вот какая мысль. — Андрей Лисицын оставался практиком. — Может, нам делать маршруты по рекам? Хоть какая-то привязка. А то — пойди туда, не знаю куда, принеси то…
— Но хоть знаем что! — перебил его Теплов. — Все идут и ищут мамонта!
— И его тропинки, следы, шерсть! — почему-то радовался Бродов.
Впрочем, более-менее понятно, почему. Потому что предстояло провести неделю в экспедиции, а не в городе, и ловить мамонтов, а не уголовный элемент.
— Так что будем делать, ребята? Надо ставить лагерь да начинать маршруты. Я почему предлагаю сходить к эвенкам? Они могут что-то знать…
— Про мамонтов! — радовался Теплов. Но этому смеялись уже меньше.
— К тому же до эвенков совсем близко, часа три ходу, — гнул свою линию Михалыч. — Пока вы ставите лагерь, мы с Женей успели бы сбегать. Вернемся и засядем в лагере. А две группы могут выйти по маршрутам одновременно. Одна поднимется по этой речке… по Коттуяху. Другая пойдет на север, до Исвиркета, и потом по нему.
— А сейчас вы, шеф, от нас отрываетесь?
— Если нет возражений, то да.
— Возражений-то нет, все логично. А на сколько вы идете, вот вопрос?
— Сейчас двенадцать часов дня. Думаю, к восьми вечера мы вернемся. За это время можно и лагерь поставить, и сделать пару маршрутов поближе.
— Например, к тем во-он холмам! Мы ведь потом в ту сторону не пойдем. Потом мы на север, на запад, а на юго-запад вроде ходить и не надо.
— И верно, сходите посмотрите. Состав отряда?
— Давайте я!
— Игорь, а может, пока меня нет, ты и побудешь за начальника?
— Побуду, почему нет…
— Тогда смотри: наверное, эту палатку…
Тут начался разговор уже несравненно менее увлекательный, почти полностью сводимый к тому, что куда ставить, кто варит ужин и обед и кто сползает на сопки и посмотрит, что тут вообще за местность.
А через полчаса Михалыч с Женей шли вдоль берега Песпея. Идти было нетрудно. Под пятью-шестью сантиметрами мха начинался сплошной лед. Местами, особенно в низинках, лед выходил на поверхность, и как раз там нога скользила. Но чаще всего сапог уходил на сантиметр или на два в мягкую почву, иногда выбрасывал какие-то легкомысленные фонтанчики, словно вода разбегалась в разные стороны. Дали были ясные, прекрасно видно на десятки километров. На западе и на юге горизонт закрывали горы, вернее — сперва холмики, не больше, а уже над холмами торчала иззубренная сине-сиреневая линия настоящего угрюмого хребта.
Над озером взгляд свободно пронизывал три десятка верст, упираясь уже в сопки на той стороне. Видны были и сами сопки, с их нежной, салатной опушкой лиственниц, с рыжими и бурыми откосами. Видны были и облака, переваливавшие через сопки, выкатывающиеся к озеру. Вот на юг перспектива не просматривалась: как ни редко стояли лиственницы, на расстоянии они закрывали горизонт не хуже любой лесной чащи.
Говорили о мамонтах и вообще о перспективе найти неизвестных науке животных, о жизни вообще, в том числе и о перспективе Жени поступить в МГУ. С одной стороны «за» были несомненные способности. А с другой стороны, «против», — патологическая лень.
На третьем часу ходьбы стали попадаться тропинки. Кто-то много раз ходил по одному месту, выбивая ягель. Сначала тропки были маленькие, узкие, потом все основательней и шире. Папа и сын всякий раз выбирали те, которые пошире, иногда спорили.
Солнце сделало вид, что собирается садиться. В стороне, метрах в стах, показалось оленье стадо. Двадцать-тридцать животных мирно паслись, не обращая на людей внимания. У эвенков олени ручные: эвенки живут в тайге, где еще надо найти пастбища, и разводят небольшие стада, не для еды, а чтобы ездить верхом, возить грузы. Эвенки ухитряются даже охотиться верхом на оленях.
Вот у ненцев оленей много, они оленей и едят, и доят. По открытым просторам тундры бродят тысячные стада, и животные из таких стад знают человека плохо, боятся его. Так же и лошади в тысячных табунах у монголов, и коровы, и буйволы на колоссальных австралийских фермах — эти домашние животные ведут себя, как дикие.
Над лиственницами колыхался дымок, уже совсем близко.
— Ну, здравствуй! — вдруг произнес кто-то сбоку.
Под лиственницей, самое большее метрах в двадцати, притулился старичок. Что старичок, видно было по волосам, белым и длинным, ниспадавшим на плечи. А в остальном ни поза, ни походка, ни жесты мужичка считать его старцем не позволяли, ну никак. Мужичок пристроился под лиственницей, присел на корточки и раскуривал огромную трубку. Лицо его с шумом сокращалось, как мехи, пока не повалил из чашечки дым.
В предрассветные часы воды озер особенно спокойны. Не рябит их ветер, не поднимает волн, не несет ни пены, ни мусора. В Японии был даже обычай: в предутренний час, когда только светает, девушки смотрятся в горные озера, словно в зеркало. В мае, в июне, впрочем, на озере Пессей трудно разобрать, какие часы вечерние, какие предрассветные, а какие уже и рассветные. Светло и в полночь, и в час, и в два. Солнца нет, серый полумрак, но видно далеко и хорошо. И тихо. Неподвижно и тихо.
Только часов в восемь, в девять приходит ветер из-за сопок северо-востока, морщит, рябит спокойную зеленую воду. Наверное, у восточного берега ветер слабеет, потому что сопки закрывают полосу воды. Разогнать волны ветру негде — вся середина озера закрыта плотным зеленоватым льдом. Снег давно сошел, а лед полностью растает только через месяц, в последних числах июня. Сейчас вскрылась только полоска, метров сто. По ней гуляет ветерок, нагоняет мелкие волночки. Ветерок холодный, но не сильный.
Речка Коттуях несется по камням, огибает сопку, с шумом влетает в озеро. Зеленая, чуть мутная вода расталкивает спокойную, сероватую гладь озера. Удобная и ровная площадка между сопкой и рекой обрывается в сторону озера. Хорошее место для лагеря. Лагерь будет, но пока на площадке свален только груз: рюкзаки с личными вещами, деревянные ящики с продовольствием, картонные коробки — тоже с какой-то едой, брезентовые свертки спальников и палаток, гитары, штормовки, оружие, снаряжение. Все это — грудой на высоком берегу реки, над галечником. Все это предстоит превратить в лагерь.
В одиннадцать часов утра озеро Пессей уже неспокойно, ветер обвевает руки и лица людей.
И как всегда в таких случаях — мгновенное замешательство, остановка. Надо начинать, но никто еще не знает, что будет делать именно он. Разведет огонь? Побежит за водой? Будет ставить палатки? Все остановились или бродят потерянными тенями по будущему лагерю. И замирают, все уставились на шефа. Пусть он скажет.
— Что встали, народ?! Алеша, на тебе огонь, подежурь сегодня. Андрюха, давай за водой! Миша, Сергей, ставить палатки! Игорь, поднимись на сопку, посмотри оттуда, что и как… А я схожу посмотрю, что там у эвенков. Чтобы не один, Женю возьму.
Проходя над южным берегом озера, из иллюминаторов вертолета видели — несколько чумов, палатки, стадо оленей, вертикальные дымки. Поговорить с эвенками явно имело смысл.
— Нет, шеф, не пойдет! Сначала давайте письмо! Надо же узнать, что мы здесь будет делать!
— Что ж, Игорь прав.
Михалыч достает письмо, вскрывает, читает сгрудившимся. Письмо, благо, написано по-русски.
«Я получил сведения, что на плато Путорана могут быть реликтовые животные. Меня интересуют все реликтовые животные. Но больше всего меня интересует мамонт. Ваша задача пройти по всем местам, где может жить, кормиться или прятаться мамонт. Найти его тропинки, его места кормежки, его шерсть, его следы. Все признаки того, что там водится мамонт. Неделю вы ищете мамонта. Если вы найдете места его кормежки или следы, больше ничего не надо делать. Тогда вы должны просто вернуться и рассказать о том, что видели. Хорошо, если вы сможете привезти фотографии, шерсть или части тела мамонта. Но если не сможете, то ничего страшного. Мне только нужно знать, живет здесь мамонт или нет. Если вы ничего не найдете, возвращайтесь и расскажите об этом. Если мамонтов там нет, вы все равно получаете деньги сполна Михалыч знает, когда он должен выйти на связь. Желаю вам всем удачи.
Ямиками Тоекуда».
Сказать, что экспедиция удивилась, — значит не сказать ничего.
— Шеф, вы что, за мамонта взяли деньги?! — с удивлением спросил Андронов.
— Нет, не за мамонта. Вы же знаете, взял деньги за недельную работу… А суть работы — вот она.
— Будем ловить живого мамонта! — заключил Теплов под смех отряда.
— И вовсе не ловить, а искать! Цель — пройтись по району, найти реликтовые степи, посмотреть, нет ли там мамонта? Хотите видеть реликтовые степи? Вот и увидите!
— Михал Михалыч, да не может быть здесь мамонта! — продолжал страдать Андронов. — У него же нет здесь кормовой базы! Вы себе представляете, что это за туша — мамонт?
— Тонны четыре?
— Да, если не все пять. А это сто пятьдесят килограммов зелени каждый день. Где здесь можно съедать столько?!
— А если сто пятьдесят кило ягеля? — спросил Лисицын; он мыслил конкретно, хотя и несколько прямолинейно.
— Это три гектара. Одному мамонту нужен будет весь Таймыр. И как ваш мамонт будет жить зимой? Снега человеку выше пояса, олени и те с трудом добираются.
— А луга возле реки? Вон смотри, какое разнотравье поднимается!
— И много их здесь, таких лугов? Сколько тут травы, на всех лугах вокруг озера? Их одному мамонту на неделю, ну, на месяц. И опять же — зимой все завалит.
— Слушай, что-то здесь не то. Ведь жили же здесь мамонты! А было оледенение, значит — еще холоднее.
— Холоднее. Только, во-первых, снега зимой не было или было очень мало. В современной Монголии и даже в Якутии лошади всю зиму живут без теплых конюшен. А во-вторых, какие-то все же были другие условия. Какие — этого никто толком не знает. Но жили же вместе и тундровые виды, и степные. В наше время дикая лошадь и северный олень вместе не водятся, а тогда водились. И сами животные были крупнее. Бизон времен Великого оледенения — на треть тяжелей современного. И хищники были очень большие. Тигролев тоже был крупнее современного уссурийского тигра.
— Тигролев?
— Ну да. Их в прошлом веке назвали пещерными львами, потому что кости находили при раскопках пещер.
— Как и пещерных медведей?
— Да. И как пещерных гиен, кстати. А он и не пещерный, и не лев. Это тигр, но близкий и ко льву тоже. У него грива маленькая была, темная, а полосы, как у тигра.
— А про полосы откуда? Их же на костях не видно.
— Зато на стенах пещер видно. Вообще-то, человек страшного зверя старался не рисовать, наверное, просто боялся.
— Игорь, помните, как у Чуковского:
А это — бяка-закаляка кусачая!
Что ж ты бросила тетрадь,
Перестала рисовать?
— А я ее «боюсь». Вы про это?
— Ну да, первобытный человек часто вел себя, как современный ребенок. Но хотя бы раза три он тигрольва нарисовал. Это очень мало, Паша! В пещерах тысячи рисунков, бывает и десятки тысяч. И все вкусные, мясные звери: быки, лошади, олени, мамонты. Из них изображений тигрольва — крупица. Но и этого хватает, чтобы знать — полосатый он был, полосатый.
— А в наше время его быть не может?
— Здесь — не может. А ближайший его потомок и есть, наверно, уссурийский тигр. Там у такого крупного хищного зверя кормовая база была. А тут, конечно же, нет.
— Как и у мамонта.
— Как и у мамонта. В общем, — безнадежно махнул рукой Андронов, — пустая все это затея. Не может в наше время быть здесь никакого мамонта.
— Зато места посмотрим! Отдохнем! — Теплов умел радоваться малому.
— А у меня вот какая мысль. — Андрей Лисицын оставался практиком. — Может, нам делать маршруты по рекам? Хоть какая-то привязка. А то — пойди туда, не знаю куда, принеси то…
— Но хоть знаем что! — перебил его Теплов. — Все идут и ищут мамонта!
— И его тропинки, следы, шерсть! — почему-то радовался Бродов.
Впрочем, более-менее понятно, почему. Потому что предстояло провести неделю в экспедиции, а не в городе, и ловить мамонтов, а не уголовный элемент.
— Так что будем делать, ребята? Надо ставить лагерь да начинать маршруты. Я почему предлагаю сходить к эвенкам? Они могут что-то знать…
— Про мамонтов! — радовался Теплов. Но этому смеялись уже меньше.
— К тому же до эвенков совсем близко, часа три ходу, — гнул свою линию Михалыч. — Пока вы ставите лагерь, мы с Женей успели бы сбегать. Вернемся и засядем в лагере. А две группы могут выйти по маршрутам одновременно. Одна поднимется по этой речке… по Коттуяху. Другая пойдет на север, до Исвиркета, и потом по нему.
— А сейчас вы, шеф, от нас отрываетесь?
— Если нет возражений, то да.
— Возражений-то нет, все логично. А на сколько вы идете, вот вопрос?
— Сейчас двенадцать часов дня. Думаю, к восьми вечера мы вернемся. За это время можно и лагерь поставить, и сделать пару маршрутов поближе.
— Например, к тем во-он холмам! Мы ведь потом в ту сторону не пойдем. Потом мы на север, на запад, а на юго-запад вроде ходить и не надо.
— И верно, сходите посмотрите. Состав отряда?
— Давайте я!
— Игорь, а может, пока меня нет, ты и побудешь за начальника?
— Побуду, почему нет…
— Тогда смотри: наверное, эту палатку…
Тут начался разговор уже несравненно менее увлекательный, почти полностью сводимый к тому, что куда ставить, кто варит ужин и обед и кто сползает на сопки и посмотрит, что тут вообще за местность.
А через полчаса Михалыч с Женей шли вдоль берега Песпея. Идти было нетрудно. Под пятью-шестью сантиметрами мха начинался сплошной лед. Местами, особенно в низинках, лед выходил на поверхность, и как раз там нога скользила. Но чаще всего сапог уходил на сантиметр или на два в мягкую почву, иногда выбрасывал какие-то легкомысленные фонтанчики, словно вода разбегалась в разные стороны. Дали были ясные, прекрасно видно на десятки километров. На западе и на юге горизонт закрывали горы, вернее — сперва холмики, не больше, а уже над холмами торчала иззубренная сине-сиреневая линия настоящего угрюмого хребта.
Над озером взгляд свободно пронизывал три десятка верст, упираясь уже в сопки на той стороне. Видны были и сами сопки, с их нежной, салатной опушкой лиственниц, с рыжими и бурыми откосами. Видны были и облака, переваливавшие через сопки, выкатывающиеся к озеру. Вот на юг перспектива не просматривалась: как ни редко стояли лиственницы, на расстоянии они закрывали горизонт не хуже любой лесной чащи.
Говорили о мамонтах и вообще о перспективе найти неизвестных науке животных, о жизни вообще, в том числе и о перспективе Жени поступить в МГУ. С одной стороны «за» были несомненные способности. А с другой стороны, «против», — патологическая лень.
На третьем часу ходьбы стали попадаться тропинки. Кто-то много раз ходил по одному месту, выбивая ягель. Сначала тропки были маленькие, узкие, потом все основательней и шире. Папа и сын всякий раз выбирали те, которые пошире, иногда спорили.
Солнце сделало вид, что собирается садиться. В стороне, метрах в стах, показалось оленье стадо. Двадцать-тридцать животных мирно паслись, не обращая на людей внимания. У эвенков олени ручные: эвенки живут в тайге, где еще надо найти пастбища, и разводят небольшие стада, не для еды, а чтобы ездить верхом, возить грузы. Эвенки ухитряются даже охотиться верхом на оленях.
Вот у ненцев оленей много, они оленей и едят, и доят. По открытым просторам тундры бродят тысячные стада, и животные из таких стад знают человека плохо, боятся его. Так же и лошади в тысячных табунах у монголов, и коровы, и буйволы на колоссальных австралийских фермах — эти домашние животные ведут себя, как дикие.
Над лиственницами колыхался дымок, уже совсем близко.
— Ну, здравствуй! — вдруг произнес кто-то сбоку.
Под лиственницей, самое большее метрах в двадцати, притулился старичок. Что старичок, видно было по волосам, белым и длинным, ниспадавшим на плечи. А в остальном ни поза, ни походка, ни жесты мужичка считать его старцем не позволяли, ну никак. Мужичок пристроился под лиственницей, присел на корточки и раскуривал огромную трубку. Лицо его с шумом сокращалось, как мехи, пока не повалил из чашечки дым.