Страница:
— Отца Никодима звать незачем. Обычная пещера, нечисти не больше, чем всегда, сами справимся.
— А что там вообще, в пещере?
— Ну что… Трупов много, все в арестантском, кроме как в одной зале. В той зале разные сидят, все больше местные, инородческие, и только один арестант. Есть зала, где стоит шар из стекла, очень искусно сделанный, аккумулирующий свет. Из пещеры кроме этого — два выхода. А в дальнем конце пещеры есть ход в какие-то другие пустоты, но туда не пошли — там высокая радиоактивность.
— Во всем углу? Или в ходе?
— Во всем углу — выше нормы, и из прохода так и прет.
Латов задумчиво кивнул.
— Ну что… Есть мнение, что надо пока в пещере прекратить работы. Наверное, ребята через другие ходы и вышли, не иначе…
— Или ушли в тот угол пещеры, где радиация… — тихо добавил Михалыч. — Или такой вариант не рассматривается?
Какое-то время Латов помаргивал глазками, уставясь в упор на Михалыча. Взгляд этих маленьких ярко-рыжих глазок за густой занавесью ресниц у опытнейшего практика Маралова вызвали ассоциации с медведем, у неискоренимого теоретика Михалыча — с мамонтом.
— Если они туда ушли… Михалыч, тогда считай, что сына у тебя нет… И у тебя, брат, дочери, — обратился Латов к вскинувшемуся было Стекляшкину. — Искать там будем, если нигде больше не найдем…
— Все, что полагается, поставили? — обратился Латов к Акакию Акакиевичу, и тот лихо отрапортовал:
— Поставили пирамиду, под пирамидой — план пещеры с показанным пунктиром путем выхода. Написали записку с обращением к разыскиваемым лицам.
— Ну вот… В радиацию лезть — это спецснаряжение нужно, губить людей я не позволю. И вообще — там люди нужны другие, специально подготовленные люди. А завтра начнем лес прочесывать. Лады?
— Лады, — согласился Михалыч.
— Да и еще кое-чего поищем…
На это Михалыч уже ничего не ответил, торопливо собирая свой рюкзак.
— А кстати, где вы работаете, Валерий Константинович? — спросил вдруг Латова Маралов. — Это часом не ваши сотрудники по всей деревне мечутся?
— Кто мечется?
— Да приехали какие-то… Говорят, из «Конторы Глубокого Бурения», носятся на трех машинах по деревне и все ищут, кто тут шпион и предатель.
— Так прямо и ищут?
— Вопросы задают другие, но все ясно… Они зря думают, что мы уж совсем идиоты.
— Это не наши! — решительно ответил Латов. — Мои пока что все здесь, а если и будут еще мои люди — уж они-то обойдутся и без идиотских расспросов!
— Это моя жена! — с тяжелым вздохом высунулся Стекляшкин. — Я ее добром просил, чтобы не звала никого. Видимо, позвала…
Тут сразу несколько пар глаз зафиксировались на нем, с очень разным выражением: от презрения до полного душевного сочувствия, и не так просто оказалось Стекляшкину закончить фразу.
— Позвала… — задумчиво произнес Латов. — А у нее что за связь? Агент, что ли?
— Нет, не агент. Что вы, какой там агент! Тесть в Конторе много лет работал. Это его клад, тестя… В смысле, он клад и оставил. Когда дочь пропала, жена хотела вызывать этих… Из Конторы. Я не велел… Ну, видимо, не послушалась…
— Часто не слушается?
— Часто… — чуть улыбнулся Стекляшкин.
— Плеткой не пробовал?
— Что-что?!
— Ладно, это я так… Это у нас на Дону обычай такой, очень полезный обычай. Так вот, Дмитрий Сергеевич, отвечу вам… Работаю я в контрразведке Гуся. Не губернатора, а персонально Гуся — простенько и со вкусом. Это люди из другой конторы, и ничего общего с нами они не имеют, уверяю вас!
Маралов лишь пожал плечами — мол, разбирайтесь вы сами, и пошел раскочегаривать «Люську».
Тут необходимо рассказать, что и правда Ревмира не выдержала, позвонила еще 19 августа по известному ей телефону… По телефону, данному ей тем самым невероятно обаятельным полковником. Телефон был дан как раз на случай, «если произойдет что-нибудь такое… чрезвычайное, что-то требующего нашего вмешательства, или нужна будет помощь…». Такой случай, по мнению Ревмиры, настал, Хипоня был того же мнения. И не то, чтобы мнение Хипони имело такое уж большое значение для Ревмиры… не в том дело. Хипоня как-то ослаблял Ревмиру, делал ее податливее, расплывчатее, всеяднее. От его общества ослабевал в ней стальной стержень воли, истончалось собственное «я», обычно колоссального размера. Как-то становилось все равно, что делать и как — лишь бы удобнее, спокойнее…
И вечером 19 августа Ревмира позвонила подельщикам отца, рассказала о пропавшей девочке и попросила их о помощи.
Не будем делать вид, что гэбульники хотели бескорыстно помочь дочери своего ветерана. Не будем даже делать вид, что их так уж интересовал сам по себе клад… То есть клад, если он существует, прибрать к рукам очень хотелось бы. Но не в нем, не в кладе этом, дело. А дело в тех документах, которые могли бы еще обнаружиться… то ли в кладе, то ли у Ревмиры.
И утром двадцатого августа по Малой Речке, как во время оно — по деревням России, Украины, Прибалтики и Молдовы, двинулась толпа гэбья. На трех машинах носилось гэбье по деревне, давя кур и пугая людей шизофреническими разговорами о предателях, диверсантах, шпионах и других врагах, столь необходимых для делания карьеры на истериках и страхах дураков.
А главарь пока беседовал с Ревмирой, выяснял, с кем это отправилась на поиски кладов ее дочь?!
— А что?! — слабо отбивалась Ревмира. — Мальчик вроде бы хороший… Семья приличная…
— Приличная?! Что вы знаете про эту семейку?!
— Ну что… Профессорская семья. Вроде солидный ученый. Парень симпатичный, весь в компьютерах… — Ревмира вынуждена была защищать людей, о которых действительно почти что ничего не знала.
— И все?! — жутко шипел собеседник, наклоняясь к Ревмире и оплевывая ее физиономию множеством мельчайших брызг, своего рода аэрозолем ненависти. — Нет уж! Вы если не знаете, так прямо говорите, что не знаете! А если не знаете, так у кого надо спрашивать? У кого надо спрашивать? Кто все знает обо всех, а?!
— Вы, конечно же…
— Конечно! Несомненно, почтенная Ревмира Алексеевна! Мы все знаем. Обо всех. Кто от кого произошел. Кто с кем, простите, переспал. Кто куда ходил, куда смотрел, и про что думал. И мы не всем даем рекомендации! Не-ет, Ревмира Алексеевна, не всем! Не будь вы дочкой нашего сотрудника, и вам бы не было никакой информации! А раз вы наша, так извольте… А вы наша?
— Ну конечно! — и Ревмира, округляя глаза, подаваясь вперед, показывая всем видом, до какой степени своя, и повторяла: — Ну конечно же!
Павел Павлович тоже откинулся, внимательно созерцая Ревмиру. Искал, наверное, признаков то ли крамолы, то ли того, что своя.
— Вы хоть думаете, с кем связались?! — последний раз взвизгнул Павел Павлович, и резко подался вперед, от чего Ревмира дернулась, как будто на нее напали, — Ревмира Алексеевна, это же политический разбойник! У него прадед… вы не поверите, но у меня информация точная… представляете, он белоэмигрант!
— Да-а?! — Ревмира вовсе не была уверена, что это такое уж страшное преступление — быть белоэмигрантом. И тем более — быть правнуком белоэмигранта.
— Да! Представьте себе, Ревмира Алексеевна, да! Это же… это же крайне безнравственный, крайне преступный тип! Он же… Вы не представляете, какие он анекдоты про Владимира Ильича! Про всенародно любимого! И нас он почему-то не любит! Дармоедами называет! Да как он смеет, сволочь такая! — опять дико взвизгнул Павел Павлович, как видно, смертельно обиженный Михалычем.
— Я не представляю, как внучка нашего сотрудника — и вдруг… с сыном такого типа… С правнуком белоэмигранта, врага истинно народной. Это что у него, способ реабилитации такой?!
Главгэбульник весь передернулся при одной мысли, что такое кощунство возможно — реабилитация «врага народа» через связь с внучкой друга и слуги того же самого народа. Ревмира, своей стороны, как ни плохо разбиралась в предмете, меньше всего была уверена, что Михалыч или его сын стремятся к реабилитации. Но конечно же, о своих сомнениях молчала.
— Да разве она меня спрашивала? Они теперь все такие… Сами по себе. Ирина сама все решила, будьте уверены.
— Нет, надо было контролировать! У меня дочки всегда спрашивали, можно им гулять с этим мальчиком или нет!
Ревмире представила себе, что она попытается указывать Ирине, с кем ей «гулять», а с кем — нет, и ей стало нехорошо.
— Я попробую их разлучить, Павел Павлович… Но пока что Ирина — с сыном этого ужасного Михалыча, и искать их приходится вместе. Найдите, буду вечно вам признательна. А пока не нашли — о чем толковать, Павел Павлович?
— Найдем, не извольте сомневаться. Чем, по-вашему, мы все тут занимаемся?!
«Языком треплем», — подумала было Ревмира, но опять благоразумно промолчала. Павел Павлович тут же уехал, организовавши все, что надо, и шайка продолжала метаться по деревне и по окрестностям, пугая людей и животных.
Вообще-то гэбульников, кроме Павла Павлыча, приехало всего трое и сравнительно безобидных: старый да двое малых. Все работоспособные сотрудники «Конторы Глубокого Бурения» в это время занимались очень важным государственным делом. Часть из них, по слухам, занималась тем, что взрывала по всей Российской Федерации жилые дома и убивала людей. Другие распространяли слухи сами, будто дома взрывают чеченцы, и фабриковали улики. А третьи делали вид, что ловят взрывавших, а на самом деле науськивали население все на тех же многострадальных чеченцев, прочно занявших место евреев как мальчиков для битья и погромов.
В Малую же Речку ломанулся старичок Перфильев Фрол Филиппыч по кличке Васена — ветеран Конторы, гроза украинских националистов и «буржуазных отделенцев». Васену попросили выйти ненадолго с пенсии, как раз для таких вот не особенно важных случаев — «работать некому»; с ним было двое очень специфических молодых людей… Назовем их коротко — Коля и Вова.
Колю нашли сами гэбульники — он показал интересный результат психологического эксперимента. Суть эксперимента состояла в том, что детям в малышовой группе детского сада предлагали самим, когда никто не видит, взять из общей кучи солдатиков для своей армии… причем просили поступать по-честному. Примерно треть детей поступала и впрямь по-честному, но большинство, конечно, все же усиливают свою армию, пока никто не видит. И тогда маленького человека спрашивают: а как бы на твоем месте поступил Буратино? А Карабас Барабас? А Дуремар?
И тогда почти все дети заливаются слезами раскаяния, и стараются больше никогда не походить на таких отвратительных персонажей. А вот примерно один процент детей вовсе не стыдится походить на Карабаса Барабаса и плевать хотели на свое сходство с лисой Алисой и с Дуремаром.
— Зато какая у меня сильная армия! — радостно орал маленький Коля и показывал на толпы солдатиков, прижимавших в углу малочисленного потенциального противника.
— Но ты же настоящий Карабас!
— А зато какая у меня сильная армия!
Нормальные люди предложили бы просто немилосердно выпороть маленького гнусного урода, стараясь хоть так превратить его в полезного члена общества… но кое-где такие наклонности весьма кстати, очень, очень нужны, и маленького поганца тут же взяли на карандаш, проследили за ним, а там и отобрали в спецшколу. Коля и сейчас мчался в машине и невольно, помимо его желания, его рожа расплывалась в глупой и восторженной улыбке: к какой сильной, могучей организации он принадлежит! Какие они все тут значимые, сильные, могучие, страшные!
Но человек опытный испугался бы другого лица — маленького, подлого, очкастого. Так называемый прагматик, очкастый бледный мальчик Вова долго качал мышцу, чтобы вырасти и попасть в органы.
Вова жаждал не силы… Он и так знал, что сила на стороне Конторы, Вова хотел силы еще большей, еще более тотальной! Вова жаждал детективов, разгадок, тайн, знания! Настоящего знания обо всем и обо всех! Этот не ликовал, этот презрительно кривил бледный тонкогубый рот, выслушивая дураков-аборигенов.
Этих подробностей, конечно же, не могли знать стоявшие у пещеры, но и так у них хватало информации… для главного. Валера высказался о приезжих с краткостью военного человека; Маралов предложил Стекляшкину политическое убежище, которое тот благодарно принял: Михалыч со знанием предмета ругался так, что Валера завистливо крякнул, и отхлебнул коньяка; казаки деловито запихали в вертолет свои вещи, снаряжение, Динихтиса. Латов поехал в «Люське» с Мараловыми. Михалычем, его сыном, Стекляшкиным.
И весь обратный путь, не отличавшийся легкостью и простотой, Маралов, обалдевая на ходу, слушал рассказы Латова про Афганистан, Молдову, Чечню и про невероятное количество застреленных, разорванных на части, зарезанных и раздавленных. Руки бедного Маралова сами собой отрывались от руля, машина причудливо виляла, дико визжа тормозами. Даже у Латова появлялось порой очень задумчивое выражение.
Придя в себя, Маралов отвечал рассказами о местных дорогах и о том, какую тушеную капусту с мясом он сегодня приготовит для гостей.
— Нет уж! Еда моим людям — моя! — на этом Латов стоял крепко. — Сам куплю мяса на всех! Завтра им опять работать надо, по всему лесу прочесывать… Спасибо, что поможете, а прочесывать все-таки им! И кормить их буду лично я!
Спускался вечер — сухой, теплый, тревожный. Ранний августовский вечер с густым темно-оранжевым закатом, желтыми, зелеными и серыми размывами облаков на всей западной половине небосклона. Остатки прошедших дождей, плыли по рекам ветки, пучки травы, целые кусты, на ветках которых уплывали на равнину, в более теплые и тихие места, змеи, мелкие зверьки и насекомые.
Стекляшкин стоял позади усадьбы Мараловых, умывался ледяной водой, не уставая удивляться, как после всего эта вода приносит ему новый заряд бодрости, несмотря на страшную усталость, несмотря на то, что Ирина так и не нашлась и все запуталось еще сильнее. Он с интересом наблюдал, что вода и на Малой речке спадает после окончания дождей, что желтых листьев стало больше на земле, и больше пестрого плывет, качаясь на неспокойной воде. Опять же — несмотря ни на что, ему все это было интересно. Мир жил, что бы не случалось у людей; дела Ирины и ее отца были только частью событий и дел, происходящих каждый день повсюду; Стекляшкин остро ощущал себя частью огромного мира, со всеми его делами, изменениями, событиями.
Получасом раньше к нему метнулась было Ревмира:
— Что в пещере?!
— Пусто в пещере, Ревмира, дети оттуда ушли. Из пещеры три выхода, оказывается, и неизвестно, через какой вышли. Завтра будем детей искать, лес прочесывать.
— Володя, тут люди приехали… Приехали мне помочь, и они организуют прочесывание леса, если нужно. Сотрудники отца… Они хотят с тобой поговорить.
— Не о чем нам говорить. Я устал, мне и вообще говорить ни с кем совсем не хочется. И уж давай на чистоту — мне они совсем не нравятся.
— Ты очень изменился, Владимир.
— Я знаю, ты мне говорила. Так вот, про изменения: сегодня я ночую у Мараловых.
Ревмира вздрогнула, как от оплеухи.
— Почему?!
— Потому что там живут люди, которые меня не предавали и никаких решений за моей спиной не принимали. Оставайся с подельщиками отца, с Хипоней, а я как-нибудь буду с этими людьми.
— Ты что, решил… решил…
Ревмира не осмеливалась выговорить страшное слово.
— Еще не знаю, буду ли с тобой разводиться. Ты ведь об этом, верно? Так вот — пока не знаю, но по правде говоря, соблазн велик. Сейчас — не до того мне, другим занят. Найдем дочь, вернемся в Карск — там порешим. Спокойной ночи.
Идя по деревенской улице, Владимир Николаевич еще долго чувствовал взгляд Ревмиры у себя между лопаток.
…Стекляшкин поднялся от реки, еще раз вгляделся в заросли на другом берегу, в сопки, покрытые лесом, в камушки, вокруг которых вечерне блестела вода. Теперь он стоял возле баньки, на втором этаже которой спали жена и дочь Михалыча, слушал бормотание и плеск горной реки.
Поздно это — начинать снова на пятом десятке, поздно. Но вот Михалыч… не в первый раз шевельнулась мыслишка. Начал он, как будто бы чуть раньше, но во-первых, именно что «чуть». Во-вторых, есть ли принципиальная разница — сорок человеку или уже сорок пять? Или даже если пятьдесят? Да нет, конечно же, не очень.
Может быть, это очень безнравственно — думать о себе, когда потерялась дочь, и неизвестно, увидишь ли ты ее когда-нибудь. Может быть. Но вот это — всю жизнь хотеть перестроить свою жизнь, и бояться ее перестроить… Это как? Нравственно или безнравственно? Много лет хотеть изменить жене и при этом не изменять потому, что боишься жены… Не греха, не сделать гадость, а именно самой жены? Это как, очень высоконравственно? Грехи наши, грехи! Пришло на ум знакомое с юности, казавшееся несомненным:
В грехах мы все, как цветы в росе
Святых между нами нет.
И если ты свят, то ты мне не брат,
Не друг мне и не сосед.
Я был в беде, как рыба в воде,
Я понял закон простой:
На помощь грешник приходит, где
Отворачивается святой.
Грехи — у всех, всегда грехи. Без греха не проживешь на свете, без безнравственных затей и мыслей. И неправда это — что надо забыть о себе, что есть вещи важнее собственной судьбы. Вранье. Нет таких вещей. Все, что видел Владимир Николаевич за свою уже не очень короткую жизнь — у дам, исповедующих эту нехитрую идею жертвенности, просто свои способы из жертв стать палачами. Стать эдак очень ненавязчиво, сохраняя маску невиннейшей жертвы людей, судьбы и обстоятельств. На самом деле они были вовсе не самоотверженными людьми, забывшими себя ради других, а беспощадными, злыми вампирами, сосавшими судьбы других, ближайших к ним людей. Это и было то, чего стервы хотели от жизни — возможность зудеть, тиранить, указывать, мучить, поучать.
Если хочешь быть честным, справедливым, добрым — не надо… даже попросту опасно «забывать себя» и отказываться от того, чего ты хочешь. Надо взять то, что тебе надо от жизни, от судьбы. Не дает? Тогда выгрызть зубами! Потому что пока у тебя нет того, чего ты хочешь, обездоленность будет разъедать тебя изнутри.
И потому дело не в том, что если пропала дочь, то нечего и думать о себе. И не в том, чтобы мордоваться, — «ах, дочь пропала, а я!!!» Никому не будет лучше от идиотского самоедства (настоянного на самолюбовании, как у тех «самоотрешенных» стерв). Вопрос в том, чтобы решить наконец свои проблемы — независимо от того, найдется Ира или нет. Ах, Ирка… Вот тут нахлынуло, стиснуло горло — трехлетний ребенок сидит на коленях, он качает этого ребенка — молодой, нету еще и тридцати. Качать легко — ребенок маленький, он молодой. Или вот — прибегает из школы долговязая девка лет двенадцати: довольная, широкая улыбка:
— Папка, представляешь, я в тетю Бомбу попала!
Это она из рогатки залепила в зад учительнице пения… Ладно, уже пора спать. Закат в полнеба становится все уже, все больше сводится к полоске. Гасла полоска, уползала на глазах за горизонт. Стекляшкин вздохнул тяжело. Вот и еще один закат ушел, который не с кем разделить.
Каменно спали казаки, объевшиеся мяса и капусты. Крепким сном честных усталых людей спала вся семья Мараловых, Женя Андреев, Паша Бродов. Стекляшкин пошел спать вместе с ними.
В кухне Михалыч резал мясо на завтрак всей толпе казаков, готовил салат — чтобы завтра уже только есть. Помогал ему Саша Маралов, который в лес по малолетству не пошел, а сейчас охотно резал овощи.
Латов здесь же раскладывал пасьянс, с хмурым, сосредоточенным лицом напевал старинную казачью песню. Песня так и называлась «Казачья раздумчивая»:
На земле сырой, да,
Сидели три сфероида,
Ой да,
Ехал конный строй…
Ехал конный строй, да,
Видять: три сфероида,
Ой да,
На земле сырой.
Есаул лихой, да,
С мордой Мейерхольда,
Ой да,
Говорить: «Постой…»
Говорить: «Постой, да,
Окружай сфероида»,
Ой да,
Есаул лихой…
Сняли первый слой, да,
С первого сфероида,
Ой да,
А за ним второй…
А за ним второй, да.
Видять гуманоида,
Ой да,
С крупной головой.
Смотрить конный строй, да,
А у гуманоида,
Ой да,
Хоть лягай, хоть стой…
Хоть лягай, хоть стой, да,
Морда Мейерхольда,
Ой да,
Прям хоть в конный строй.
Сняли первый слой, да,
Со второго сфероида…
Часа через полтора Валера Латов вынужден был расстегнуть штаны, потому что выпил два ведерных чайника чаю и пел уже про двадцать третий сфероид.
Саша Маралов не выдержал:
— Дядь Валера…
— Что тебе, мальчик? — спросил Латов с крайне суровым видом, подобающим казачьему полковнику.
— А сколько их всего? А, дядь Валера?
— Кого это «его»? Кого сколько, мальчик? Не мешай!
— Ну их сколько… Которые в степи? Сфероидов?
— А, сфероидов! Да какая же разница, сколько?! Так вот едешь и поешь, пока степь вся не кончится.
Какое-то время Саша переваривал информацию, и явно был готов продолжить сбор полезных сведений, но тут им помешали кардинально. Сначала, визжа тормозами, у ворот остановились три машины. Раздался властный, уверенный стук, кто-то несколько раз ударил рукой по воротам.
— Откроем, Валера?
— А мы тут при чем? Вон хозяин… Мальчик, чем про сфероиды спрашивать, лучше открой, это к тебе пришли.
— Почему ко мне?
— А в чей дом ломятся? Вот и иди открывай.
И в дом, вслед за маленьким Сашей Мараловым, ввалились сразу три гэбульника. И, к чести их, начали с громкого «здравствуйте!».
— Здравствуйте, коли не шутите. А орать нечего — люди устали и спят.
Эту не очень вежливую фразу произнес Валера Латов. Михалыч на приветствие не ответил решительно ничего, а после сказанного Латовым что-то промычал с одобрительным видом.
— Не вы хозяин дома?
— Нет.
— Можно видеть хозяина?
— Нельзя. Хозяин спит.
— Мы по очень важному делу.
— Завтра нам вставать в шесть часов, я никого будить не буду.
— А Владимира Николаевича можно видеть?
— Владимир тоже спит, ему тоже вставать в шесть утра.
— Видите ли… Мы могли бы обменяться информацией, вам тоже было бы полезно.
— Не думаю… У вас нет никакой информации, вы и в пещере-то не были.
— Информация бывает и о людях.
— Что Акакий у меня третьего дни с бабой переспал? А и пускай, — лицо Валеры Латова опять стало тусклым и глупым. — Или мне расскажете, что он, — Валера ткнул куда-то в сторону Михалыча, — старый белогвардеец? Так ведь это же хорошо. В НТС пошел зря, к масонам проклятым пошел… А так — все верно, правильный человек. Или мне расскажете, что я коньяка много пью? Так це я и сам трохи знаю…
И огромная физиономия Латова приобрела такое добродушное и вместе с тем такое глупое выражение, что будь гости посообразительнее, они тут же задали бы стрекача. Но умственные способности явно не входили в те критерии, по которым отбирали «гостей».
— Совесть гражданская у вас есть? И деды у вас коммунистами были. Вы же должны нам помогать!
— Ага… Один дед у меня, который коммунист… Он уже вам помогал, ага… Бабка потом цею справочку… Цею бумажку подтирную! — взревел вдруг Валера, и его лицо, шея, грудь в вырезе рубахи приобрели вдруг ярко-красный, с влажным отблеском оттенок, а глаза раскрылись широко, и, как с перепугу показалось Саше Маралову, изрыгнули две извилистые молнии. И тут же лицо опять стало добродушно-туповатым, а речь — простонародно-примитивной.
— Так вот бабка-то справку когда у ваших получала, одного просила… Чтоб ей сказали, где кости мужа в яму свалены. «Не знаем сами», — говорят. «Ну хоть скажите, в какую сторону кланяться, когда мужа буду поминать». — «И того не знаем, говорят, все архивы, говорят, пожжены. Чтоб и через тыщу лет никто, чтобы не дознався…» Так что вот… Помогу я вам, паны добродию, а сам и сгину… Ни, я вас боюся.
— А второй дед? — быстро спросил Михалыч, так и не поднимая головы.
— А что второй? Вот паны… Гости наши дорогие, они мне того деда не простят. Тот дед жидам и коммунистам башки рубил… Потом когда лихо пришло, тихо сидел себе, на хуторе. Но вот что характерно, панове: дожил дед почти до наших дней, когда от деда-коммуниста уже и памяти-то не осталось. До ста лет дожил, и все про советскую власть говорил, как этому, — опять тычок в сторону Михалыча, — как этому ни то что не сказать — а даже и не додуматься. Куда им, городским да петербургским! Вот дед, как увидит морду бритую, скобленую — сразу же крестился и плевался. А уж матюкался! Страшно вспомнить…
— Второго деда вам партия давно простила… — вякнул было один из «гостей».
— А хиба ж я первого вам простыл? — простонародный акцент в речах Валеры стал несравненно заметнее. — Жаль, конечно, дурака, сам виноват. Не будь мне он дед, я так бы и сказал: кошка скребет на свой хребет. Ежели бы он вам по дурости не помогал… Ежели бы оба мои деда, как один — увидят жида, и сразу резать! Увидят красножопого — и сразу потрошить его, заразу!
Валера опять рявкнул разъяренным медведем, и усы у него встали дыбом, как бивни кабана-секача. И закончил:
— Так, может, и сейчас Дон был бы совсем не таким…
— А что там вообще, в пещере?
— Ну что… Трупов много, все в арестантском, кроме как в одной зале. В той зале разные сидят, все больше местные, инородческие, и только один арестант. Есть зала, где стоит шар из стекла, очень искусно сделанный, аккумулирующий свет. Из пещеры кроме этого — два выхода. А в дальнем конце пещеры есть ход в какие-то другие пустоты, но туда не пошли — там высокая радиоактивность.
— Во всем углу? Или в ходе?
— Во всем углу — выше нормы, и из прохода так и прет.
Латов задумчиво кивнул.
— Ну что… Есть мнение, что надо пока в пещере прекратить работы. Наверное, ребята через другие ходы и вышли, не иначе…
— Или ушли в тот угол пещеры, где радиация… — тихо добавил Михалыч. — Или такой вариант не рассматривается?
Какое-то время Латов помаргивал глазками, уставясь в упор на Михалыча. Взгляд этих маленьких ярко-рыжих глазок за густой занавесью ресниц у опытнейшего практика Маралова вызвали ассоциации с медведем, у неискоренимого теоретика Михалыча — с мамонтом.
— Если они туда ушли… Михалыч, тогда считай, что сына у тебя нет… И у тебя, брат, дочери, — обратился Латов к вскинувшемуся было Стекляшкину. — Искать там будем, если нигде больше не найдем…
— Все, что полагается, поставили? — обратился Латов к Акакию Акакиевичу, и тот лихо отрапортовал:
— Поставили пирамиду, под пирамидой — план пещеры с показанным пунктиром путем выхода. Написали записку с обращением к разыскиваемым лицам.
— Ну вот… В радиацию лезть — это спецснаряжение нужно, губить людей я не позволю. И вообще — там люди нужны другие, специально подготовленные люди. А завтра начнем лес прочесывать. Лады?
— Лады, — согласился Михалыч.
— Да и еще кое-чего поищем…
На это Михалыч уже ничего не ответил, торопливо собирая свой рюкзак.
— А кстати, где вы работаете, Валерий Константинович? — спросил вдруг Латова Маралов. — Это часом не ваши сотрудники по всей деревне мечутся?
— Кто мечется?
— Да приехали какие-то… Говорят, из «Конторы Глубокого Бурения», носятся на трех машинах по деревне и все ищут, кто тут шпион и предатель.
— Так прямо и ищут?
— Вопросы задают другие, но все ясно… Они зря думают, что мы уж совсем идиоты.
— Это не наши! — решительно ответил Латов. — Мои пока что все здесь, а если и будут еще мои люди — уж они-то обойдутся и без идиотских расспросов!
— Это моя жена! — с тяжелым вздохом высунулся Стекляшкин. — Я ее добром просил, чтобы не звала никого. Видимо, позвала…
Тут сразу несколько пар глаз зафиксировались на нем, с очень разным выражением: от презрения до полного душевного сочувствия, и не так просто оказалось Стекляшкину закончить фразу.
— Позвала… — задумчиво произнес Латов. — А у нее что за связь? Агент, что ли?
— Нет, не агент. Что вы, какой там агент! Тесть в Конторе много лет работал. Это его клад, тестя… В смысле, он клад и оставил. Когда дочь пропала, жена хотела вызывать этих… Из Конторы. Я не велел… Ну, видимо, не послушалась…
— Часто не слушается?
— Часто… — чуть улыбнулся Стекляшкин.
— Плеткой не пробовал?
— Что-что?!
— Ладно, это я так… Это у нас на Дону обычай такой, очень полезный обычай. Так вот, Дмитрий Сергеевич, отвечу вам… Работаю я в контрразведке Гуся. Не губернатора, а персонально Гуся — простенько и со вкусом. Это люди из другой конторы, и ничего общего с нами они не имеют, уверяю вас!
Маралов лишь пожал плечами — мол, разбирайтесь вы сами, и пошел раскочегаривать «Люську».
Тут необходимо рассказать, что и правда Ревмира не выдержала, позвонила еще 19 августа по известному ей телефону… По телефону, данному ей тем самым невероятно обаятельным полковником. Телефон был дан как раз на случай, «если произойдет что-нибудь такое… чрезвычайное, что-то требующего нашего вмешательства, или нужна будет помощь…». Такой случай, по мнению Ревмиры, настал, Хипоня был того же мнения. И не то, чтобы мнение Хипони имело такое уж большое значение для Ревмиры… не в том дело. Хипоня как-то ослаблял Ревмиру, делал ее податливее, расплывчатее, всеяднее. От его общества ослабевал в ней стальной стержень воли, истончалось собственное «я», обычно колоссального размера. Как-то становилось все равно, что делать и как — лишь бы удобнее, спокойнее…
И вечером 19 августа Ревмира позвонила подельщикам отца, рассказала о пропавшей девочке и попросила их о помощи.
Не будем делать вид, что гэбульники хотели бескорыстно помочь дочери своего ветерана. Не будем даже делать вид, что их так уж интересовал сам по себе клад… То есть клад, если он существует, прибрать к рукам очень хотелось бы. Но не в нем, не в кладе этом, дело. А дело в тех документах, которые могли бы еще обнаружиться… то ли в кладе, то ли у Ревмиры.
И утром двадцатого августа по Малой Речке, как во время оно — по деревням России, Украины, Прибалтики и Молдовы, двинулась толпа гэбья. На трех машинах носилось гэбье по деревне, давя кур и пугая людей шизофреническими разговорами о предателях, диверсантах, шпионах и других врагах, столь необходимых для делания карьеры на истериках и страхах дураков.
А главарь пока беседовал с Ревмирой, выяснял, с кем это отправилась на поиски кладов ее дочь?!
— А что?! — слабо отбивалась Ревмира. — Мальчик вроде бы хороший… Семья приличная…
— Приличная?! Что вы знаете про эту семейку?!
— Ну что… Профессорская семья. Вроде солидный ученый. Парень симпатичный, весь в компьютерах… — Ревмира вынуждена была защищать людей, о которых действительно почти что ничего не знала.
— И все?! — жутко шипел собеседник, наклоняясь к Ревмире и оплевывая ее физиономию множеством мельчайших брызг, своего рода аэрозолем ненависти. — Нет уж! Вы если не знаете, так прямо говорите, что не знаете! А если не знаете, так у кого надо спрашивать? У кого надо спрашивать? Кто все знает обо всех, а?!
— Вы, конечно же…
— Конечно! Несомненно, почтенная Ревмира Алексеевна! Мы все знаем. Обо всех. Кто от кого произошел. Кто с кем, простите, переспал. Кто куда ходил, куда смотрел, и про что думал. И мы не всем даем рекомендации! Не-ет, Ревмира Алексеевна, не всем! Не будь вы дочкой нашего сотрудника, и вам бы не было никакой информации! А раз вы наша, так извольте… А вы наша?
— Ну конечно! — и Ревмира, округляя глаза, подаваясь вперед, показывая всем видом, до какой степени своя, и повторяла: — Ну конечно же!
Павел Павлович тоже откинулся, внимательно созерцая Ревмиру. Искал, наверное, признаков то ли крамолы, то ли того, что своя.
— Вы хоть думаете, с кем связались?! — последний раз взвизгнул Павел Павлович, и резко подался вперед, от чего Ревмира дернулась, как будто на нее напали, — Ревмира Алексеевна, это же политический разбойник! У него прадед… вы не поверите, но у меня информация точная… представляете, он белоэмигрант!
— Да-а?! — Ревмира вовсе не была уверена, что это такое уж страшное преступление — быть белоэмигрантом. И тем более — быть правнуком белоэмигранта.
— Да! Представьте себе, Ревмира Алексеевна, да! Это же… это же крайне безнравственный, крайне преступный тип! Он же… Вы не представляете, какие он анекдоты про Владимира Ильича! Про всенародно любимого! И нас он почему-то не любит! Дармоедами называет! Да как он смеет, сволочь такая! — опять дико взвизгнул Павел Павлович, как видно, смертельно обиженный Михалычем.
— Я не представляю, как внучка нашего сотрудника — и вдруг… с сыном такого типа… С правнуком белоэмигранта, врага истинно народной. Это что у него, способ реабилитации такой?!
Главгэбульник весь передернулся при одной мысли, что такое кощунство возможно — реабилитация «врага народа» через связь с внучкой друга и слуги того же самого народа. Ревмира, своей стороны, как ни плохо разбиралась в предмете, меньше всего была уверена, что Михалыч или его сын стремятся к реабилитации. Но конечно же, о своих сомнениях молчала.
— Да разве она меня спрашивала? Они теперь все такие… Сами по себе. Ирина сама все решила, будьте уверены.
— Нет, надо было контролировать! У меня дочки всегда спрашивали, можно им гулять с этим мальчиком или нет!
Ревмире представила себе, что она попытается указывать Ирине, с кем ей «гулять», а с кем — нет, и ей стало нехорошо.
— Я попробую их разлучить, Павел Павлович… Но пока что Ирина — с сыном этого ужасного Михалыча, и искать их приходится вместе. Найдите, буду вечно вам признательна. А пока не нашли — о чем толковать, Павел Павлович?
— Найдем, не извольте сомневаться. Чем, по-вашему, мы все тут занимаемся?!
«Языком треплем», — подумала было Ревмира, но опять благоразумно промолчала. Павел Павлович тут же уехал, организовавши все, что надо, и шайка продолжала метаться по деревне и по окрестностям, пугая людей и животных.
Вообще-то гэбульников, кроме Павла Павлыча, приехало всего трое и сравнительно безобидных: старый да двое малых. Все работоспособные сотрудники «Конторы Глубокого Бурения» в это время занимались очень важным государственным делом. Часть из них, по слухам, занималась тем, что взрывала по всей Российской Федерации жилые дома и убивала людей. Другие распространяли слухи сами, будто дома взрывают чеченцы, и фабриковали улики. А третьи делали вид, что ловят взрывавших, а на самом деле науськивали население все на тех же многострадальных чеченцев, прочно занявших место евреев как мальчиков для битья и погромов.
В Малую же Речку ломанулся старичок Перфильев Фрол Филиппыч по кличке Васена — ветеран Конторы, гроза украинских националистов и «буржуазных отделенцев». Васену попросили выйти ненадолго с пенсии, как раз для таких вот не особенно важных случаев — «работать некому»; с ним было двое очень специфических молодых людей… Назовем их коротко — Коля и Вова.
Колю нашли сами гэбульники — он показал интересный результат психологического эксперимента. Суть эксперимента состояла в том, что детям в малышовой группе детского сада предлагали самим, когда никто не видит, взять из общей кучи солдатиков для своей армии… причем просили поступать по-честному. Примерно треть детей поступала и впрямь по-честному, но большинство, конечно, все же усиливают свою армию, пока никто не видит. И тогда маленького человека спрашивают: а как бы на твоем месте поступил Буратино? А Карабас Барабас? А Дуремар?
И тогда почти все дети заливаются слезами раскаяния, и стараются больше никогда не походить на таких отвратительных персонажей. А вот примерно один процент детей вовсе не стыдится походить на Карабаса Барабаса и плевать хотели на свое сходство с лисой Алисой и с Дуремаром.
— Зато какая у меня сильная армия! — радостно орал маленький Коля и показывал на толпы солдатиков, прижимавших в углу малочисленного потенциального противника.
— Но ты же настоящий Карабас!
— А зато какая у меня сильная армия!
Нормальные люди предложили бы просто немилосердно выпороть маленького гнусного урода, стараясь хоть так превратить его в полезного члена общества… но кое-где такие наклонности весьма кстати, очень, очень нужны, и маленького поганца тут же взяли на карандаш, проследили за ним, а там и отобрали в спецшколу. Коля и сейчас мчался в машине и невольно, помимо его желания, его рожа расплывалась в глупой и восторженной улыбке: к какой сильной, могучей организации он принадлежит! Какие они все тут значимые, сильные, могучие, страшные!
Но человек опытный испугался бы другого лица — маленького, подлого, очкастого. Так называемый прагматик, очкастый бледный мальчик Вова долго качал мышцу, чтобы вырасти и попасть в органы.
Вова жаждал не силы… Он и так знал, что сила на стороне Конторы, Вова хотел силы еще большей, еще более тотальной! Вова жаждал детективов, разгадок, тайн, знания! Настоящего знания обо всем и обо всех! Этот не ликовал, этот презрительно кривил бледный тонкогубый рот, выслушивая дураков-аборигенов.
Этих подробностей, конечно же, не могли знать стоявшие у пещеры, но и так у них хватало информации… для главного. Валера высказался о приезжих с краткостью военного человека; Маралов предложил Стекляшкину политическое убежище, которое тот благодарно принял: Михалыч со знанием предмета ругался так, что Валера завистливо крякнул, и отхлебнул коньяка; казаки деловито запихали в вертолет свои вещи, снаряжение, Динихтиса. Латов поехал в «Люське» с Мараловыми. Михалычем, его сыном, Стекляшкиным.
И весь обратный путь, не отличавшийся легкостью и простотой, Маралов, обалдевая на ходу, слушал рассказы Латова про Афганистан, Молдову, Чечню и про невероятное количество застреленных, разорванных на части, зарезанных и раздавленных. Руки бедного Маралова сами собой отрывались от руля, машина причудливо виляла, дико визжа тормозами. Даже у Латова появлялось порой очень задумчивое выражение.
Придя в себя, Маралов отвечал рассказами о местных дорогах и о том, какую тушеную капусту с мясом он сегодня приготовит для гостей.
— Нет уж! Еда моим людям — моя! — на этом Латов стоял крепко. — Сам куплю мяса на всех! Завтра им опять работать надо, по всему лесу прочесывать… Спасибо, что поможете, а прочесывать все-таки им! И кормить их буду лично я!
Спускался вечер — сухой, теплый, тревожный. Ранний августовский вечер с густым темно-оранжевым закатом, желтыми, зелеными и серыми размывами облаков на всей западной половине небосклона. Остатки прошедших дождей, плыли по рекам ветки, пучки травы, целые кусты, на ветках которых уплывали на равнину, в более теплые и тихие места, змеи, мелкие зверьки и насекомые.
Стекляшкин стоял позади усадьбы Мараловых, умывался ледяной водой, не уставая удивляться, как после всего эта вода приносит ему новый заряд бодрости, несмотря на страшную усталость, несмотря на то, что Ирина так и не нашлась и все запуталось еще сильнее. Он с интересом наблюдал, что вода и на Малой речке спадает после окончания дождей, что желтых листьев стало больше на земле, и больше пестрого плывет, качаясь на неспокойной воде. Опять же — несмотря ни на что, ему все это было интересно. Мир жил, что бы не случалось у людей; дела Ирины и ее отца были только частью событий и дел, происходящих каждый день повсюду; Стекляшкин остро ощущал себя частью огромного мира, со всеми его делами, изменениями, событиями.
Получасом раньше к нему метнулась было Ревмира:
— Что в пещере?!
— Пусто в пещере, Ревмира, дети оттуда ушли. Из пещеры три выхода, оказывается, и неизвестно, через какой вышли. Завтра будем детей искать, лес прочесывать.
— Володя, тут люди приехали… Приехали мне помочь, и они организуют прочесывание леса, если нужно. Сотрудники отца… Они хотят с тобой поговорить.
— Не о чем нам говорить. Я устал, мне и вообще говорить ни с кем совсем не хочется. И уж давай на чистоту — мне они совсем не нравятся.
— Ты очень изменился, Владимир.
— Я знаю, ты мне говорила. Так вот, про изменения: сегодня я ночую у Мараловых.
Ревмира вздрогнула, как от оплеухи.
— Почему?!
— Потому что там живут люди, которые меня не предавали и никаких решений за моей спиной не принимали. Оставайся с подельщиками отца, с Хипоней, а я как-нибудь буду с этими людьми.
— Ты что, решил… решил…
Ревмира не осмеливалась выговорить страшное слово.
— Еще не знаю, буду ли с тобой разводиться. Ты ведь об этом, верно? Так вот — пока не знаю, но по правде говоря, соблазн велик. Сейчас — не до того мне, другим занят. Найдем дочь, вернемся в Карск — там порешим. Спокойной ночи.
Идя по деревенской улице, Владимир Николаевич еще долго чувствовал взгляд Ревмиры у себя между лопаток.
…Стекляшкин поднялся от реки, еще раз вгляделся в заросли на другом берегу, в сопки, покрытые лесом, в камушки, вокруг которых вечерне блестела вода. Теперь он стоял возле баньки, на втором этаже которой спали жена и дочь Михалыча, слушал бормотание и плеск горной реки.
Поздно это — начинать снова на пятом десятке, поздно. Но вот Михалыч… не в первый раз шевельнулась мыслишка. Начал он, как будто бы чуть раньше, но во-первых, именно что «чуть». Во-вторых, есть ли принципиальная разница — сорок человеку или уже сорок пять? Или даже если пятьдесят? Да нет, конечно же, не очень.
Может быть, это очень безнравственно — думать о себе, когда потерялась дочь, и неизвестно, увидишь ли ты ее когда-нибудь. Может быть. Но вот это — всю жизнь хотеть перестроить свою жизнь, и бояться ее перестроить… Это как? Нравственно или безнравственно? Много лет хотеть изменить жене и при этом не изменять потому, что боишься жены… Не греха, не сделать гадость, а именно самой жены? Это как, очень высоконравственно? Грехи наши, грехи! Пришло на ум знакомое с юности, казавшееся несомненным:
В грехах мы все, как цветы в росе
Святых между нами нет.
И если ты свят, то ты мне не брат,
Не друг мне и не сосед.
Я был в беде, как рыба в воде,
Я понял закон простой:
На помощь грешник приходит, где
Отворачивается святой.
Грехи — у всех, всегда грехи. Без греха не проживешь на свете, без безнравственных затей и мыслей. И неправда это — что надо забыть о себе, что есть вещи важнее собственной судьбы. Вранье. Нет таких вещей. Все, что видел Владимир Николаевич за свою уже не очень короткую жизнь — у дам, исповедующих эту нехитрую идею жертвенности, просто свои способы из жертв стать палачами. Стать эдак очень ненавязчиво, сохраняя маску невиннейшей жертвы людей, судьбы и обстоятельств. На самом деле они были вовсе не самоотверженными людьми, забывшими себя ради других, а беспощадными, злыми вампирами, сосавшими судьбы других, ближайших к ним людей. Это и было то, чего стервы хотели от жизни — возможность зудеть, тиранить, указывать, мучить, поучать.
Если хочешь быть честным, справедливым, добрым — не надо… даже попросту опасно «забывать себя» и отказываться от того, чего ты хочешь. Надо взять то, что тебе надо от жизни, от судьбы. Не дает? Тогда выгрызть зубами! Потому что пока у тебя нет того, чего ты хочешь, обездоленность будет разъедать тебя изнутри.
И потому дело не в том, что если пропала дочь, то нечего и думать о себе. И не в том, чтобы мордоваться, — «ах, дочь пропала, а я!!!» Никому не будет лучше от идиотского самоедства (настоянного на самолюбовании, как у тех «самоотрешенных» стерв). Вопрос в том, чтобы решить наконец свои проблемы — независимо от того, найдется Ира или нет. Ах, Ирка… Вот тут нахлынуло, стиснуло горло — трехлетний ребенок сидит на коленях, он качает этого ребенка — молодой, нету еще и тридцати. Качать легко — ребенок маленький, он молодой. Или вот — прибегает из школы долговязая девка лет двенадцати: довольная, широкая улыбка:
— Папка, представляешь, я в тетю Бомбу попала!
Это она из рогатки залепила в зад учительнице пения… Ладно, уже пора спать. Закат в полнеба становится все уже, все больше сводится к полоске. Гасла полоска, уползала на глазах за горизонт. Стекляшкин вздохнул тяжело. Вот и еще один закат ушел, который не с кем разделить.
Каменно спали казаки, объевшиеся мяса и капусты. Крепким сном честных усталых людей спала вся семья Мараловых, Женя Андреев, Паша Бродов. Стекляшкин пошел спать вместе с ними.
В кухне Михалыч резал мясо на завтрак всей толпе казаков, готовил салат — чтобы завтра уже только есть. Помогал ему Саша Маралов, который в лес по малолетству не пошел, а сейчас охотно резал овощи.
Латов здесь же раскладывал пасьянс, с хмурым, сосредоточенным лицом напевал старинную казачью песню. Песня так и называлась «Казачья раздумчивая»:
На земле сырой, да,
Сидели три сфероида,
Ой да,
Ехал конный строй…
Ехал конный строй, да,
Видять: три сфероида,
Ой да,
На земле сырой.
Есаул лихой, да,
С мордой Мейерхольда,
Ой да,
Говорить: «Постой…»
Говорить: «Постой, да,
Окружай сфероида»,
Ой да,
Есаул лихой…
Сняли первый слой, да,
С первого сфероида,
Ой да,
А за ним второй…
А за ним второй, да.
Видять гуманоида,
Ой да,
С крупной головой.
Смотрить конный строй, да,
А у гуманоида,
Ой да,
Хоть лягай, хоть стой…
Хоть лягай, хоть стой, да,
Морда Мейерхольда,
Ой да,
Прям хоть в конный строй.
Сняли первый слой, да,
Со второго сфероида…
Часа через полтора Валера Латов вынужден был расстегнуть штаны, потому что выпил два ведерных чайника чаю и пел уже про двадцать третий сфероид.
Саша Маралов не выдержал:
— Дядь Валера…
— Что тебе, мальчик? — спросил Латов с крайне суровым видом, подобающим казачьему полковнику.
— А сколько их всего? А, дядь Валера?
— Кого это «его»? Кого сколько, мальчик? Не мешай!
— Ну их сколько… Которые в степи? Сфероидов?
— А, сфероидов! Да какая же разница, сколько?! Так вот едешь и поешь, пока степь вся не кончится.
Какое-то время Саша переваривал информацию, и явно был готов продолжить сбор полезных сведений, но тут им помешали кардинально. Сначала, визжа тормозами, у ворот остановились три машины. Раздался властный, уверенный стук, кто-то несколько раз ударил рукой по воротам.
— Откроем, Валера?
— А мы тут при чем? Вон хозяин… Мальчик, чем про сфероиды спрашивать, лучше открой, это к тебе пришли.
— Почему ко мне?
— А в чей дом ломятся? Вот и иди открывай.
И в дом, вслед за маленьким Сашей Мараловым, ввалились сразу три гэбульника. И, к чести их, начали с громкого «здравствуйте!».
— Здравствуйте, коли не шутите. А орать нечего — люди устали и спят.
Эту не очень вежливую фразу произнес Валера Латов. Михалыч на приветствие не ответил решительно ничего, а после сказанного Латовым что-то промычал с одобрительным видом.
— Не вы хозяин дома?
— Нет.
— Можно видеть хозяина?
— Нельзя. Хозяин спит.
— Мы по очень важному делу.
— Завтра нам вставать в шесть часов, я никого будить не буду.
— А Владимира Николаевича можно видеть?
— Владимир тоже спит, ему тоже вставать в шесть утра.
— Видите ли… Мы могли бы обменяться информацией, вам тоже было бы полезно.
— Не думаю… У вас нет никакой информации, вы и в пещере-то не были.
— Информация бывает и о людях.
— Что Акакий у меня третьего дни с бабой переспал? А и пускай, — лицо Валеры Латова опять стало тусклым и глупым. — Или мне расскажете, что он, — Валера ткнул куда-то в сторону Михалыча, — старый белогвардеец? Так ведь это же хорошо. В НТС пошел зря, к масонам проклятым пошел… А так — все верно, правильный человек. Или мне расскажете, что я коньяка много пью? Так це я и сам трохи знаю…
И огромная физиономия Латова приобрела такое добродушное и вместе с тем такое глупое выражение, что будь гости посообразительнее, они тут же задали бы стрекача. Но умственные способности явно не входили в те критерии, по которым отбирали «гостей».
— Совесть гражданская у вас есть? И деды у вас коммунистами были. Вы же должны нам помогать!
— Ага… Один дед у меня, который коммунист… Он уже вам помогал, ага… Бабка потом цею справочку… Цею бумажку подтирную! — взревел вдруг Валера, и его лицо, шея, грудь в вырезе рубахи приобрели вдруг ярко-красный, с влажным отблеском оттенок, а глаза раскрылись широко, и, как с перепугу показалось Саше Маралову, изрыгнули две извилистые молнии. И тут же лицо опять стало добродушно-туповатым, а речь — простонародно-примитивной.
— Так вот бабка-то справку когда у ваших получала, одного просила… Чтоб ей сказали, где кости мужа в яму свалены. «Не знаем сами», — говорят. «Ну хоть скажите, в какую сторону кланяться, когда мужа буду поминать». — «И того не знаем, говорят, все архивы, говорят, пожжены. Чтоб и через тыщу лет никто, чтобы не дознався…» Так что вот… Помогу я вам, паны добродию, а сам и сгину… Ни, я вас боюся.
— А второй дед? — быстро спросил Михалыч, так и не поднимая головы.
— А что второй? Вот паны… Гости наши дорогие, они мне того деда не простят. Тот дед жидам и коммунистам башки рубил… Потом когда лихо пришло, тихо сидел себе, на хуторе. Но вот что характерно, панове: дожил дед почти до наших дней, когда от деда-коммуниста уже и памяти-то не осталось. До ста лет дожил, и все про советскую власть говорил, как этому, — опять тычок в сторону Михалыча, — как этому ни то что не сказать — а даже и не додуматься. Куда им, городским да петербургским! Вот дед, как увидит морду бритую, скобленую — сразу же крестился и плевался. А уж матюкался! Страшно вспомнить…
— Второго деда вам партия давно простила… — вякнул было один из «гостей».
— А хиба ж я первого вам простыл? — простонародный акцент в речах Валеры стал несравненно заметнее. — Жаль, конечно, дурака, сам виноват. Не будь мне он дед, я так бы и сказал: кошка скребет на свой хребет. Ежели бы он вам по дурости не помогал… Ежели бы оба мои деда, как один — увидят жида, и сразу резать! Увидят красножопого — и сразу потрошить его, заразу!
Валера опять рявкнул разъяренным медведем, и усы у него встали дыбом, как бивни кабана-секача. И закончил:
— Так, может, и сейчас Дон был бы совсем не таким…