— Почему тебя так волнует его судьба? Судьба одного-единственного человека? Мы с тобой видели поля, покрытые тысячами трупов, огромные пылающие города, в которых не осталось ничего живого. Ты в состоянии подсчитать, сколько человек мы с тобой убили?
   — Это была война, — сказал я.
   — Ну и что? Разве за эти годы ты еще не успел понять, насколько мала цена жизни отдельного человека? Какому-нибудь голодному мудрецу простительно называть каждого живущего единственным и неповторимым. Но мы-то, Горгий, мы-то прямо-таки обязаны мыслить иными категориями. Государство, армия, город — вот о чем мы думаем, и тысячи лиц сливаются в одно поневоле, у нас нет возможности расщеплять целое на частички.
   Он говорил что-то еще. Я солдат, прежде всего солдат, только солдат. Я не умею рассуждать на такие темы, да и мало что в них понимаю, откровенно говоря. Не мое это дело. Поэтому всякий раз, как только заходит речь о каких-то сложных и отвлеченных понятиях, я теряюсь, не умею связно высказать свои мысли. Но и устраниться от спора на сей раз не могу. И отступать не собираюсь. Это продиктовано чисто военным складом ума: можно иногда отступить, но нельзя отступать до бесконечности, когда-нибудь да следует закрепиться и принять бой.
   — Тридцать лет назад ты был другим, — сказал я.
   — Тридцать лет назад мы были молоды, Горгий, и, как все юнцы, считали, что жизнь предельно проста и никаких сложностей впереди нет. Но с годами приходит мудрость, пойми это наконец, мой верный меч.
   — В последние двадцать лет мне пришлось иметь дело в основном с кинжалами, а не с мечами, — сказал я.
   — Ты об... этом?
   — Об этих, — сказал я. — Сорок три человека, стремившихся сразиться с кровожадным чудовищем, существовавшем лишь в их воображении. Что из того, что их убивал не я, а Харгос?
   — Это еще кто?
   — Знаток своего дела, — сказал я. — Бывший искусный воин, который стал непревзойденным мастером по ударам кинжалом в спину. Будем называть вещи своими именами: ты превратил меня и моих солдат в тюремщиков и палачей.
   — Подожди, Горгий. — Он властно поднял руку. — А что тебя больше волнует — судьба Минотавра или то, что вас превратили в тюремщиков? Ну-ка?
   — Ты снова жонглируешь словами, — сказал я. — Конечно, мне не по душе то, что нас все эти годы заставляли делать. Но и Минотавр, его судьба... Как-то все это не по-солдатски, не по-человечески.
   — Ты меня осуждаешь?
   — Нет, — сказал я. — Просто я иногда не понимаю тебя, а иногда думаю, что ты, прости меня, запутался. Я понимаю — двадцать лет назад ты был молод и, когда разразилась вся эта история, растерялся, искал решения на ходу. Сгоряча, желая отомстить Пасифае, возвел Лабиринт, не пресек слухи о чудовище, позволил им вырваться за пределы дворца, а потом и Крита. Конечно, потом ты опомнился, поручил мне охрану Лабиринта, велел мне поступать с желающими поединка так, как мы поступали. Наша выдумка зажила самостоятельной жизнью, не зависящей от своих творцов. Колесо закрутилось и крутится все эти годы, а мы растерянно смотрим на него, не пытаясь остановить. Не можем или не хотим? Притерпелись за двадцать лет. Может быть, решимся?
   — А ты остался моим верным другом, — сказал он рассеянно. Он стоял, глядя то ли вниз, на покрытые сетью мелких трещинок каменные плиты дорожек, то ли в прошлое.
   — От тебя требуется не столь уж много, — сказал я громче. — Набраться решимости и прекратить игру, не нужную никому, в том числе и нам, ее создателям. Мы еще в состоянии это сделать.
   Он повернулся ко мне, и я понял, что ошибался, — он слушал очень внимательно.
   — Прекратить затеянную сдуру игру, не нужную никому, даже нам, ее создателям, — сказал он. — Что ж, ты умный и проницательный человек, Горгий. Ты очень точно обрисовал историю создания Лабиринта, ты нашел нужные слова, я высоко ценю твою преданность и дружбу и никогда в них не сомневался. Может быть, пошлем надежного человека в Дельфы, к оракулу?
   — Сомневаюсь, будет ли польза.
   — Ты не веришь богам?
   — Я привык верить людям, — сказал я. Я все-таки хорошо его знал и видел, что на этот раз он не собирается отделаться от меня под каким-нибудь надуманным предлогом или с помощью обещания подумать, как четырежды случалось за последние годы. На сей раз он готов что-то решить, что-то сделать, но надолго ли хватит благой решимости? Случалось и так, что он готов был уступить, но в последний момент менял решение и все шло по-прежнему.
   — Высокий царь! Высокий царь!
   Мы обернулись — к нам бежал телохранитель в желтой одежде с черным изображением головы священного быка на груди.
   — Высокий царь! — Он задыхался. — Только что во дворец прибыл Тезей, сын царя Афин Эгея. Он желает поединка с Минотавром.
   Наши взгляды скрестились — Минос был спокоен, а что касается меня, я просто не мог разобраться в своих чувствах и мыслях. Властным мановением руки Минос отослал телохранителя, тот уходил медленно, по-моему, ему очень хотелось оглянуться, но он, разумеется, не посмел.
   — Через несколько минут эта новость облетит весь дворец, — сказал Минос. — А в Кноссе наверняка это уже знают, вряд ли он держал свои намерения в тайне. Два года гостей не было.
   — Еще один, — сказал я. — Сорок четвертый. Что же, и ему отправиться вслед за остальными? Пора на что-то решаться.
   — Хорошо. Но ты-то мне веришь, Горгий? Веришь?
   — Разве о таком спрашивают? — сказал я. — Я не могу не верить человеку, который спас мне жизнь.
   — Спасибо. — Он коснулся рукоятки моего меча. — Когда же я в последний раз держал в руках меч?
   — На берегах Скамандра, двадцать три года назад, — сказал я. — Помнишь ту войну? Весть, что умер Великий Сатури и трон перешел к тебе, застала нас именно там.
   — Да, действительно. Что же, пойду взгляну на этого юного храбреца. Ты со мной?
   — Я приду позже, — сказал я.
   Да, Скамандр... Для Миноса это был последний поход, я же участвовал еще в пяти, а потом родился Минотавр, появился Лабиринт и мы сменили мечи на кинжалы.
   Наверное, я уже старик, если считаю, что у меня не осталось ничего, кроме воспоминаний, но, с другой стороны (этого неспособна понять и оценить молодежь), воспоминания — огромное богатство. Как всякое богатство, оно порой расходуется крайне неумеренно.
   Но обо мне этого не скажешь. Я не мот и не скупец в обладании своим богатством, избегаю обеих крайностей. Я умею расходовать воспоминания разумно и бережно. И все же порой, словно богатей, задумавший вдруг кутнуть, поразвлечься, я уверенно запускаю руку в груду своих невидимых золотых монет. Но ведь нельзя иначе, как, например, сейчас, когда только что закончившийся разговор вновь возвращает к тому дню, когда Минос спас мне жизнь...
   Тридцать лет назад Минос был юным наследником престола, а я — столь же юным рубакой, бедным на деньги и жизненный опыт. Правда, мы успели достичь кое-какой славы — участвовали в десятке крупных сражений и походов, едва спаслись после печального и унизительного для эллинов сражения, когда фараон Меренитах наголову разгромил греческое войско в дельте Нила. Этого, разумеется, было весьма и весьма недостаточно — тем же тогда мог похвастаться едва ли не каждый носивший меч, время было бурное.
   С отрядом критской конницы мы добрались до Геркулесовых столпов, угадав как раз ко времени, когда Элаша, царь Тартесса, замыслил дерзкий набег на окраинные владения великой Атлантиды. Схватиться с могучими атлантами, потомками Посейдона, вторгнуться в страну, где храмы, города и дома набиты золотом, — могло ли найтись что-либо более привлекательное даже для людей посерьезнее нас, тогдашних? Конечно, мы тут же истратили последние деньги, уплатив за места на кораблях.
   Сейчас, с высоты своих лет и военного опыта, я просто не могу понять, как не провалилось это прямо-таки обреченное на провал предприятие. Элаша был смел и горяч, но искусством полководца не владел ни в коей мере. У нас вообще не было хорошего полководца. И разведку мы не выслали. Нам просто повезло. Мы благополучно высадились, угодив в момент, когда поблизости не было вражеских войск, заняли большой и богатый город, похозяйничали там в свое удовольствие и отправились восвояси, не претендуя на что-то большее, — щелчок по самолюбию надменных внуков Посейдона и так получился достаточно ощутимым.
   Сегодня я, повторись такой поход, сделал бы несколько простых вещей — разместил бы в месте высадки несколько сильных отрядов прикрытия, разослал во все стороны легкоконных разведчиков, а главное — перекрыл бы то ущелье, потому что большого труда не стоило незаметно перебросить по нему к месту стоянки наших кораблей хоть целую армию. Ничего этого не было тогда сделано, мы даже не выставили боевого охранения, считая, что войск поблизости нет.
   Мы ошиблись. Не зря ходят упорные слухи, что жрецы атлантов владеют каким-то таинственным способом молниеносно передавать известия и приказы на огромные расстояния. Мы возвращались, опьяненные вином и победой, мы хвастались друг перед другом действительно грандиозной добычей, пленницами, золотым оружием и собственной храбростью, и никто уже не сохранял строя, отряд превратился в бредущее без порядка и управления скопище людей. И тут пронзительно завыли служившие атлантам боевыми трубами огромные морские раковины, которые они привозят из каких-то дальних неведомых земель. Загремели трещотки. Из ущелья слева от нас, рассыпаясь веером, на полном скаку стали вылетать конные полусотни, их становилось все больше и больше и им не было конца; казалось, их в дикой злобе извергают сами скалы. Это была знаменитая тяжелая конница атлантов, Любимцы Посейдона. Позже, когда я метался в жару на корабле, эта картина вновь и вновь вставала перед глазами. Да и ночью, уже на Крите, уже оправившемуся от раны, иногда снилось — сухая каменистая земля, ослепительно синее небо, гремят копыта, воют трубы, мелькают оскаленные, пенные конские морды, сверкают доспехи и шлемы из орихалка и дико ревут всадники: «Посейдон! Посейдон!» Их было раз в пять больше. Конница, а у нас две трети людей были пешими — сколько лошадей можно привезти на кораблях?
   Нас спасло одно — то, что мы находились на расстоянии полета стрелы от наших кораблей. И все-таки мы имели кое-какой воинский опыт. Вряд ли нас поддерживало еще и сознание, что позорно будет бежать, бросив добычу, после того, как мы так дерзко бросили вызов могуществу атлантов. Ни о чем подобном в такие минуты не думаешь. Просто мы были в двух шагах от своих кораблей.
   Элаша, к великой радости наследников, там же и сложил голову, бросившись галопом со своими конниками навстречу врагу. Их буквально смяли и растоптали тяжелые меченосцы. Мы поступили иначе — построились тесными рядами, поместив повозки с добычей и пленников в центр, и стали отступать к морю, ощетинившись копьями и пуская стрелы. То, что у нас было много пеших, вооруженных луками, как раз и пошло на пользу: атланты изрубили несколько внешних шеренг, но не смогли прорвать наши ряды. Половину людей мы потеряли, но добычу сохранили всю, так что доля каждого увеличилась вдвое. Это мне рассказали, когда я очнулся на корабле, — хвала богам, что нам удалось уйти от флота атлантов, воспользовавшись туманом.
   Я был тяжело ранен в первые минуты боя, когда Элаша со своими уже погиб, но наш отряд не успел сомкнуть ряды, и какое-то время царила неразбериха.
   Конник, который ударил меня мечом, не сумел добить вторым ударом — распаленная лошадь пронесла мимо, но я, потеряв сознание, неминуемо бы слетел с седла и погиб под копытами своих и чужих лошадей, если бы не Минос. Он не дал мне упасть, поддержал, вывел моего коня из боя к повозкам и уложил меня в одну из них, а сам бросился назад, вспомнив, что у нас имелся небольшой запас огненных стрел, наилучшего средства борьбы с конницей, распорядился метать их и сумел многое сделать для того, чтобы отступление не превратилось в беспорядочное бегство, а атланты не успели бы отрезать нас от кораблей. Так что один способный стратег у нас все-таки оказался.
   Так все было, он спас мне жизнь, я навеки ему благодарен, но сейчас, глядя, как он уходит по галерее быстрой, однако исполненной величавого достоинства походкой, я не в силах ответить на давние вопросы: правда это или нет, что мы не понимаем друг друга, как встарь? Правда ли, что чего-то не понимаю я? Что же большое и важное унеслось вскачь вместе с нашей юностью на полудиких тартесских скакунах? В самом деле, что?

 
   РИНО С ОСТРОВА КРИТ, ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ

 
   — Конечно, я и не рассчитывал, что все решится с первой аудиенции и перед Тезеем распахнутся украшенные коваными барельефами ворота главного входа в Лабиринт, едва он заявит о своей твердой решимости разделаться с чудовищем. Такие вопросы Минос с маху не решает. Более того, отправь он Тезея в Лабиринт сразу же, это означало крах всего замысла, это означало бы, что Тезея прикончат там, как и всех его предшественников, ибо Горгий еще не обезврежен, а Минос еще не подведен к нужному решению. Первая встреча была лишь обязательной торжественной церемонией.
   Я на ней, разумеется, присутствовал. Для успеха дела мне просто необходим был пост главного сопроводителя, который представляет Миносу знатных чужеземных гостей и обязан присутствовать в тронном зале до конца приема. Получить эту должность было нетрудно — лишь сказать об этом Пасифае. Никогда не вникал я в мелкие подробности, и мне ничуть не интересно, что там учинил Клеон, только прежний главный сопроводитель, безобидный такой и осанистый старичок, проходя по галерее, вдруг схватился за горло, рухнул ничком и тут же скончался на глазах нескольких придворных. Сердце, вероятно. Поскольку он не участвовал в интригах, переполнявших дворец от подвалов до крыши, никто не стал шептать о насильственной смерти. Смотритель дворца, ведавший всеми назначениями, от главного церемониймейстера, моего прямого начальника, до кухонного мальчишки, был человеком Пасифаи, и я тут же заполучил так кстати освободившееся место. Никто и внимания не обратил — должность эта во дворце высоко не котировалась. Ариадна, правда, встретив меня, удивилась было, но я объяснил, что удостоен этого поста в награду за успешное гадание, и этого ей оказалось достаточно.
   Жизнь при дворце была скучноватая, собственно, кроме интриг, развлечений не было, соискатели поединка к тому же не появлялись давно, так что в тронный зал собрались царедворцы и приближенные от мала до велика — все, кто имел на это право. Я впервые присутствовал на столь представительном и торжественном сборище, но это ничуть не наполнило трепетом сердце и особого впечатления не произвело. Толпу сановников, этих разряженных в пурпур и виссон болванов, вообще не следовало брать в расчет, а тем более интересоваться ими. Горгий, как обычно, был словно олицетворение мировой скорби, и я знал, почему он сегодня особенно хмур, — люди Клеона, обязанного теперь отчитываться и передо мной, уже донесли о разговоре Горгия с Миносом. О чем они разговаривали, подслушать удалось плохо (недавно умер чтец по губам, один из лучших лазутчиков Клеона), но я примерно догадывался. Пасифая разглядывала моего афинянина с откровенным любопытством стареющей шлюхи, Ариадна — с жадным удивлением ребенка, узревшего великолепную игрушку, но было уже в ее глазах и не одно детское, так что и с этой стороны дело развивалось в нужном направлении.
   Главным образом меня, понятно, интересовал Минос. Я впервые видел так близко этого храброго в прошлом солдата, любителя и любимца женщин, человека великого ума и вынужден был признать, что противник у меня достойный. Это не означало, что моя задача так уж трудна. Во-первых, то, что однажды построено одним человеком, всегда может в один прекрасный момент быть разрушено другим. Во-вторых, в отличие от обыкновенного человека, царю свойственны некоторые стереотипные ходы мышления и присущие только властелинам страхи. И сыграть на этом можно великолепно.
   Все шло, как обычно. Минос расспросил Тезея о происхождении, родственниках, прежних подвигах, буде таковые имеются, и, оставшись, по моим наблюдениям, довольным, отпустил его, ничего конкретного не пообещав, а дальнейшего я уже не видел и не слышал — вывел Тезея из тронного зала, и на этом мое участие в церемонии закончилось, о чем я нисколечко не сожалел.
   — Он не сказал ни да, ни нет, — обернулся ко мне Тезей, когда мы оказались в достаточно уединенном коридоре.
   — Обычная блажь многих властелинов — оттягивать решающий миг, — сказал я. — Будь то объявление войны, завершение ее или, например, наш случай. Попытка царя внушить себе и окружающим, что он сохраняет некую верховную власть над событиями. Успокойся, он вскоре решится. Как тебе понравились наши войска?
   — Вымуштрованы неплохо, — сказал Тезей. — Только опыта, по-моему, им не хватает — в вашу землю давно уже никто не вторгался.
   — Да, — сказал я. — Но мы воюем. Правда, давно предпочитаем воевать за пределами Крита. Нас боятся, и еще как боятся...
   — Ну еще бы, запугали соседей своим чудищем...
   — Государственная мудрость — штука тонкая, — сказал я. — Иногда она в том, чтобы воевать, иногда в том, чтобы не воевать.
   — Но почему ты стремишься, чтобы я его убил? Ведь он, не в последнюю очередь, основа вашего благополучия?
   У парня острый ум, не замутненный волнением, подумал я и сказал:
   — У нас, знаешь ли, каждый делает, что хочет, и промышляет, чем может. К тому же ты помнишь — воля богов. Ну, как тут с ними спорить? Просто никакой возможности нет, я человек богобоязненный.

 
   ГОРГИЙ, НАЧАЛЬНИК СТРАЖИ ЛАБИРИНТА

 
   Ариадну я встретил в парке, у подножия статуи великого Сатури, отца Миноса. Вернее, она меня встретила — явно ждала, я понял это по тому, как она порывисто подалась навстречу.
   — Что решил отец?
   — Ничего определенного. Он подумает.
   Она опустила голову. Плохо я разбираюсь в женщинах — кто их вообще понимает? — но угадать ее волнение мог бы и болван — она еще в том возрасте, когда плохо умеют скрывать мысли и чувства. Жаль, что с годами это проходит, как жаль, что не дано нам всем навсегда остаться чистыми душой, откровенными, прямыми... как на войне, где нет места двусмысленности и лжи. Священный петух, ну почему я все меряю войной и все с ней сравниваю? Двадцать лет я не воевал. Что за отрава таится в звоне мечей и грохоте подков, что за сладкая отрава? И почему меня вдруг потянуло на такие мысли? Старею? Конечно. А вот мудрею ли?
   — Сядем, если ты не спешишь? — спросила она.
   Я сел с ней рядом на теплую каменную скамью. Зеленая ящерка бесшумно скользнула прочь, всколыхнув траву.
   — Горгий, я красивая? — спросила она вдруг. — Меня можно полюбить?
   — Почему ты задаешь такие вопросы именно мне?
   — Захотелось. — Она лукаво улыбнулась. — Ты ведь еще в том возрасте... И знал много женщин, как всякий солдат, я много слышала о солдатах. И ты обязан говорить правду, потому что солдаты, ты сам говорил, самые правдивые люди в мире. Ну?
   — Ты красивая, — сказал я.
   Ненависть к Пасифае я никогда не переносил на Ариадну — я не придворный, я солдат. Наверное, симпатию к Ариадне я испытываю потому, что она — на распутье, она чиста и открыта, я желал бы ей в дальнейшем всегда оставаться такой. Женщина и подлость, женщина и зло, криводушие, я считаю, — вещи изначально несовместимые. Почему-то те отрицательные черты, которые мы сплошь и рядом прощаем мужчинам, продолжая не без оснований числить их в своих друзьях и сподвижниках, в женщинах нам нетерпимы. Может быть, это идет от почтения, которое мы испытываем к Рее-Кибеле, великой праматери всего сущего? Или есть другие причины и кроются они в нас самих — это подсознательное желание всегда видеть женщину чистой, лишенной всяких грехов?
   — Как мы скучно живем, Горгий, — сказала Ариадна.
   — Ты думаешь?
   — Да. День, ночь, день, ночь, завтрак, обед, ужин... Мне скучно, понимаешь? Я — всего лишь глупая девчонка, запертая в этом нелепом и угрюмом древнем дворце. О многом хочется поговорить...
   — Но вот подходит ли в наперсники юной царевне старый солдат?
   — Он-то как раз и подходит, — сказала Ариадна. — Есть между нами много общего, тебе не приходило в голову?
   — Нет, — сказал я. — Что же?
   — И у девушек, и у солдат есть свои любимые героини и герои, которым хочется подражать. У тебя был такой в твои семнадцать лет?
   — Еще бы, — сказал я. — Геракл, Ахилл, Гектор, Патрокл. Тогда только что кончилась Троянская война, мы им всем ужасно завидовали. Война, в которой мы, юнцы, усматривали что-то романтическое и возвышенное. Чеканные речи богов и героев, благородные воители, блеск оружия. Потом нам самим пришлось повоевать, и мы задумались над кровью и грязью Троянской войны, ее неприкрашенной грубой правдой. Площадная брань Одиссея, набросившегося с кулаками на пожелавших уплыть домой солдат, уставших торчать под неприступными стенами; волочащееся в пыли за колесницей Ахилла тело Гектора; жалкий, плачущий Приам, пришедший ночью в лагерь осаждающих выкупить тело сына; Кассандра, изнасилованная в храме, у алтаря; ночная резня на улицах; Одиссей, оклеветавший своего товарища по оружию и погубивший его... Искупает ли все это обращенная к победителям лучезарная улыбка Афины? Я отдал войне годы и годы, но война — это трудная и грязная работа и не более того, не ищите в ней романтики.
   — Вот видишь, — сказала Ариадна. — Тогда ты должен меня понять. Я завидую Андромеде, ее истории и истории Медеи, завидую Елене Прекрасной, из-за которой и разразилась такая война. Что в ней такого плохого и необычного, в этой зависти, ведь правда?
   — Ничего плохого, — сказал я.
   Что мне ей сказать? Она права, я ее прекрасно понимаю. Но...
   Пожалуй, только история Андромеды воистину романтична, без малейшего изъяна, и Персей, убивший Горгону и дракона, имеет полное право именоваться героем. Что касается Язона, это был обыкновенный набег в поисках богатой добычи — как еще можно назвать похищение золотого руна, составлявшего законную собственность царя Ээта? Я ничего не имею против похода Язона, таковы уж правила войны, я и сам воевал по таким, но это, как ни крути, был обычный набег, ничем не отличавшийся от похода Элаши на атлантов. Разница только в том, что нам не подвернулось юных царевен и мы остались невоспетыми.
   О Елене Прекрасной я и не говорю. Оставим в стороне то, что после смерти Париса она утешилась мгновенно и вернулась к Менелаю не прежде, чем сменила еще несколько мужей. Обратимся к известным нам точным датам — ахейская армада отплыла к Трое через три дня после похищения Елены, вернее, ее добровольного бегства с Парисом, использованного, без сомнения, как предлог. Не знаю, кто задумал «похищение», но каждый человек, имеющий военный опыт, поймет, что налицо — топорно сработанная ложь. Узнав, что их прекрасная Елена похищена, ахейцы бросились в погоню, гонимые естественным желанием восстановить справедливость... Успеть собрать за эти три дня флот более чем в тысячу кораблей и десятки тысяч воинов — греков и жителей десятка других стран, весьма отдаленных друг от друга? Спросите любого бывалого солдата, и он ответит, что подготовка к такому походу займет не менее полугода. Интересно, что пришлось бы придумывать ахейцам, окажись Парис недостаточно расторопным или робким?
   Но я не мог объяснить все это Ариадне — она бы просто не поняла. Невозможно вот так, одним махом, разделаться со множеством красивых сказок и заставить поверить, что все было проще, мельче, грубее. Для этого нужно время, юные не терпят мгновенного краха романтических иллюзий. Для этого Ариадне нужно самой накопить кое-какой жизненный опыт, научиться отличать вымысел от действительности, правду от лжи. Но ведь можно же ей как-нибудь помочь уже сейчас?
   И тут мне пришла в голову горькая и трезвая мысль: чем я-то лучше тех, кто спровоцировал «похищение» Елены и рассказывал сказочки о праведном гневе ахейцев, чтобы как-то оправдать нападение на Трою? Тех, кто усиленно приукрашивал войну? Никакого права я не имею не то что судить — ругать их. На мне самом тяжелый груз — Лабиринт и сорок три трупа. Так-то, брат...
   Над аккуратно подстриженными деревьями, над аллеями, над дворцом далеко разнесся отвратительный рык — Бинотрис сегодня был определенно пьян в стельку. Впрочем, он всегда пьян, счастливый человек, ему не нужно убивать. А Харгос вынужден красить волосы.
   У Ариадны было такое лицо, словно она сейчас расплачется. Бедная девочка, подумал я, она слышит этот рев с раннего детства, привыкнуть к нему, конечно же, не может, как и все остальные, и, как все остальные, искренне ненавидит и боится обитающего в сырых подземельях чудовища.
   — Слышишь? — сказала Ариадна. — И он должен будет пойти туда, а сколько храбрецов там сгинули! Горгий, ты любил когда-нибудь?