Александр Бушков
Лабиринт
ПРЕДИСЛОВИЕ
Во время работы над повестью автора неоднократно посещала почти зримая картина некоего аутодафе: на костре, сложенном из экземпляров повести, грустно стоит он сам, а у подножия торжествующе хохочут специалисты по древнегреческой мифологии.
Признаться, у вышеупомянутых специалистов, безусловно, есть все основания для расправы. В повести поставлены с ног на голову наиболее известные мифы Древней Эллады, варварски нарушена их временная последовательность, а кое-где легенды смешаны с реальной историей. Действительно, Гомер родился и создал свои эпопеи значительно позднее минойской эпохи, времени действия как мифа о Тезее и Минотавре, так и повести. Хотя герои повести говорят о нем, как о давно умершем классике. Дедал с Икаром бежали с Крита после смерти Минотавра, а не за двадцать лет до описываемых событий. Наконец, реальный Крит вряд ли имел что-нибудь общее с измышленным автором, который ничтоже сумняшеся давал минойцам эллинские имена, сваливал в одну кучу Гомера, древних бриттов, Атлантиду, разгром греческой армии в дельте Нила — словом, сделал все, чтобы попасть под уничтожающий огонь любителей строгой скрупулезности.
Все так. В свое оправдание автор может сказать одно — что писал он не историческую повесть (правда, и не фантастическую). Более того, все анахронизмы и несообразности допущены вполне сознательно. Ибо весь интерес и внимание здесь отданы истории Минотавра и узкому кругу участников этой истории. Все остальное — фон и театральные декорации. Каждый знает, что королевский дворец на сцене — картонный, а драгоценности принцессы — цветное стекло. Однако эти детали нас не возмущают, потому что куда важнее — актеры и пьеса, которую они играют. Разве Шекспир не знал, что во время Ричарда III не было башенных часов, а во времена Цезаря — очков? А во что он превратил реальную историю в «Цезаре и Клеопатре»? Поверьте, я не пытаюсь спрятаться за спинами великих — всего лишь ссылаюсь на прецеденты.
И еще одно уточнение. Как ни странно, один из главных героев повести существовал в действительности. Некоторое время назад при раскопках одного из древнеегипетских городов была найдена каменная плита с лаконичной надписью: «Я — Рино с острова Крит, по воле богов толкую сны». По заключению специалистов, это самая древняя в истории человечества реклама. Реклама, как известно из энциклопедического словаря, — термин, произведенный от латинского reclame (выкрикиваю) и означающий популяризацию товаров, услуг, зрелищ, кандидатов в президенты всеми мыслимыми способами, кроме устного. Пока не найдено нечто более древнее, умерший тысячи лет назад критянин по имени Рино (по другой транскрипции — Ринос) может считаться отцом-основателем и изобретателем рекламы. Вся мощная рекламная индустрия наших дней, использующая радио, телевидение, прессу, лазеры, последние достижения полиграфии и даже небо, в котором самолеты вычерчивают цветными дымами названия марок сигарет, летают аэростаты в виде джинсов «Левис», — вся эта изощренно отлаженная и чрезвычайно доходная машина имеет своим истоком скромную каменную вывеску.
Над этим стоит задуматься. Творцы многих важных изобретений забыты прочно и, если мы только не изобретем машину времени, навсегда. Мы не помним имен изобретателей колеса, компаса, пороха, ложи — они канули в безвестность. Однако создатель рекламы, в общем-то третьестепенного предмета, не принесшего людям особых благ, сумел угодить на скрижали истории, и никто пока не оспаривает его приоритета. Еще один парадокс, которыми история землян, что уж греха таить, богата чрезвычайно.
Естественно, возникают вопросы. Что он был за человек, изобретатель рекламы, как получилось, что он покинул родину, могучий Крит, где города — беспрецедентный пример — не имели крепостных стен. Как получилось, что он набрался смелости утверждать, будто выполняет волю богов? Определенно можно сказать лишь, что род его занятий подразумевает определенные свойства характера и склад ума, а это не может не повлечь за собой... что? Мы не знаем. Однако сказано: посеешь характер — пожнешь судьбу. А когда речь идет о человеке, о котором ровным счетом ничего не известно, открывается широкий простор для домыслов и интерпретаций. Вот так и получилось, что в повесть с полным на то правом шагнул толкователь снов, известный как изобретатель рекламы. Проще простого заявить, что ничего подобного он не совершал, но кто может утверждать, что он не поступил бы так, подвернись случай? Нет таких гарантий. Не было Лабиринта, не было всего с ним связанного? Могло быть. А может, и было, только чуть иначе?
Может, это было вчера? С людьми, которых мы прекрасно знаем?
Признаться, у вышеупомянутых специалистов, безусловно, есть все основания для расправы. В повести поставлены с ног на голову наиболее известные мифы Древней Эллады, варварски нарушена их временная последовательность, а кое-где легенды смешаны с реальной историей. Действительно, Гомер родился и создал свои эпопеи значительно позднее минойской эпохи, времени действия как мифа о Тезее и Минотавре, так и повести. Хотя герои повести говорят о нем, как о давно умершем классике. Дедал с Икаром бежали с Крита после смерти Минотавра, а не за двадцать лет до описываемых событий. Наконец, реальный Крит вряд ли имел что-нибудь общее с измышленным автором, который ничтоже сумняшеся давал минойцам эллинские имена, сваливал в одну кучу Гомера, древних бриттов, Атлантиду, разгром греческой армии в дельте Нила — словом, сделал все, чтобы попасть под уничтожающий огонь любителей строгой скрупулезности.
Все так. В свое оправдание автор может сказать одно — что писал он не историческую повесть (правда, и не фантастическую). Более того, все анахронизмы и несообразности допущены вполне сознательно. Ибо весь интерес и внимание здесь отданы истории Минотавра и узкому кругу участников этой истории. Все остальное — фон и театральные декорации. Каждый знает, что королевский дворец на сцене — картонный, а драгоценности принцессы — цветное стекло. Однако эти детали нас не возмущают, потому что куда важнее — актеры и пьеса, которую они играют. Разве Шекспир не знал, что во время Ричарда III не было башенных часов, а во времена Цезаря — очков? А во что он превратил реальную историю в «Цезаре и Клеопатре»? Поверьте, я не пытаюсь спрятаться за спинами великих — всего лишь ссылаюсь на прецеденты.
И еще одно уточнение. Как ни странно, один из главных героев повести существовал в действительности. Некоторое время назад при раскопках одного из древнеегипетских городов была найдена каменная плита с лаконичной надписью: «Я — Рино с острова Крит, по воле богов толкую сны». По заключению специалистов, это самая древняя в истории человечества реклама. Реклама, как известно из энциклопедического словаря, — термин, произведенный от латинского reclame (выкрикиваю) и означающий популяризацию товаров, услуг, зрелищ, кандидатов в президенты всеми мыслимыми способами, кроме устного. Пока не найдено нечто более древнее, умерший тысячи лет назад критянин по имени Рино (по другой транскрипции — Ринос) может считаться отцом-основателем и изобретателем рекламы. Вся мощная рекламная индустрия наших дней, использующая радио, телевидение, прессу, лазеры, последние достижения полиграфии и даже небо, в котором самолеты вычерчивают цветными дымами названия марок сигарет, летают аэростаты в виде джинсов «Левис», — вся эта изощренно отлаженная и чрезвычайно доходная машина имеет своим истоком скромную каменную вывеску.
Над этим стоит задуматься. Творцы многих важных изобретений забыты прочно и, если мы только не изобретем машину времени, навсегда. Мы не помним имен изобретателей колеса, компаса, пороха, ложи — они канули в безвестность. Однако создатель рекламы, в общем-то третьестепенного предмета, не принесшего людям особых благ, сумел угодить на скрижали истории, и никто пока не оспаривает его приоритета. Еще один парадокс, которыми история землян, что уж греха таить, богата чрезвычайно.
Естественно, возникают вопросы. Что он был за человек, изобретатель рекламы, как получилось, что он покинул родину, могучий Крит, где города — беспрецедентный пример — не имели крепостных стен. Как получилось, что он набрался смелости утверждать, будто выполняет волю богов? Определенно можно сказать лишь, что род его занятий подразумевает определенные свойства характера и склад ума, а это не может не повлечь за собой... что? Мы не знаем. Однако сказано: посеешь характер — пожнешь судьбу. А когда речь идет о человеке, о котором ровным счетом ничего не известно, открывается широкий простор для домыслов и интерпретаций. Вот так и получилось, что в повесть с полным на то правом шагнул толкователь снов, известный как изобретатель рекламы. Проще простого заявить, что ничего подобного он не совершал, но кто может утверждать, что он не поступил бы так, подвернись случай? Нет таких гарантий. Не было Лабиринта, не было всего с ним связанного? Могло быть. А может, и было, только чуть иначе?
Может, это было вчера? С людьми, которых мы прекрасно знаем?
ИСХОДНЫЕ ДАННЫЕ (ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКАЯ СПРАВКА)
Лабиринт при Кносском дворце царя Миноса — огромное здание со множеством помещений и запутанных ходов. По приказу Миноса построен великим мастером Дедалом — для содержания в нем чудовища Минотавра, представлявшего собой человека с бычьей головой, сына царицы Крита Пасифаи и быка. Регулярно греческие города присылали на съедание Минотавру живую дань — семь юношей и семь девушек. Минотавр убит сыном афинского царя Тезеем, которому помогла дочь Миноса Ариадна, уплывшая после этого с Тезеем, но брошенная им по дороге в Афины.
Конец энциклопедической справки
ПРОЛОГ. ТЕЗЕЙ, ПОКА ЕЩЕ ЦАРЬ АФИН
Ему казалось, что не поздно еще все поправить, вернуть вчерашний беспечальный день, хотя никто из окружавших его в это уже не верил. Не верил, если заглянуть в его мысли, и он сам — просто не дотлела пока надежда на всегдашнюю удачу, последние огоньки не затянул еще пушистый пепел.
Очень старый человек в бесценном пурпурном одеянии отошел от окна к столу, взял тяжелую чашу, подержал, уронил на пол. Звякнуло о мрамор, покатилось и замерло маслянисто поблескивающее золото. Предательский металл, столько лет считавшийся самым верным, — стократ нужнее сейчас была бронза, из которой делали оружие. Ну и, разумеется, руки, чтобы это оружие держать. А рук как раз и не хватало.
К богам обращаться было бесполезно: он всегда их презирал, а олимпийцы злопамятнее людей. Сохранилась разве что слабая надежда: где-то поблизости дрались наемники, в Афинах стоял критский полк. А от всего царства у Тезея остался только дворец, к стенам которого уже подступали восставшие, от воплей и стука мечей нельзя было укрыться ни в одном зале, ни в одном самом глухом закоулке огромного мрачного дворца.
Царь поднял голову и встретил взгляд неслышно вошедшего придворного — в нем была преданность, как встарь, купленная не золотом и не страхом. Но было и еще что-то, отстраненное и безнадежное, как стук в двери пустого дома. Так смотрят на человека, которого через минуту должны повесить, — он еще живет и дышит, но уже вычеркнут из человечества, нет его больше.
Придворный долго был солдатом, поэтому он доложил четко и спокойно:
— Пока мы защищаем площадь и прилегающие улицы, но долго не продержимся. Их там по десять на одного нашего.
— Но мои войска? Ведь не могут предать сразу все?
— Предать, может, и нет. А вот отступить сразу все могут. Не первый случай. — Придворный отвел глаза. — Наемники ушли в Пирей и захватили корабли. Побоялись, что больше ничего от тебя не получат, и решили не рисковать.
Они обернулись на стук шагов, гулких, бесцеремонных, торопливых. Впервые во дворце звучали такие шаги, ясно дававшие понять, что с этикетом никто уже не считается. Воин в изрубленных, потускневших доспехах привалился плечом к косяку и смотрел грустно и спокойно, как человек, знающий, что от жизни ему больше ждать абсолютно нечего. Тезей не к месту, просто по привычке помнить все, подумал, что этого микенца почему-то всегда ставили на караул у западных ворот. Всегда только у западных.
Они ждали. Микенец мотнул головой, выплюнул перемешанную с кровью пыль:
— Критский полк уходит в Пирей.
— И вы их не остановили?
— Попытались было... — сказал микенец. Он шагнул вперед, упал на колено, медленно рухнул лицом вниз и замер — сразу, будто задули светильник. Длинная тяжелая стрела с излюбленным критскими лучниками черным оперением, вонзившаяся меж бронзовых пластин пониже левой лопатки, колыхнулась и застыла.
— Как он добрел с такой раной, не понимаю, — сказал придворный. — Это все, царь. Понимаешь? Все. Совсем. Человек сто пытаются задержать восставших, двадцать телохранителей у нас здесь, во дворце. В Пирее наши люди готовят корабль. Нужно торопиться.
— Изгнанники?
— Изгнанники, — кивнул придворный. — Ты не первый царь, а я не первый царедворец, которых изгоняет народ. Утешением это нам служить никак не может, зато прежние примеры, по крайней мере, подсказывают, как себя вести. Золото уже сложили во вьюки, так что хлеб с оливками нам жевать не придется...
— Сколько лет мы знаем друг друга?
— Лет сорок. Ты тогда еще не был ни царем, ни героем, помнишь?
— Я все помню, — сказал Тезей. — Смешно — не время вспоминать, а вспоминается. Ночная стража, у которой мы украли тогда мечи, та история в порту, караван, дочка Эгериона... — Он оборвал слова, словно задернул занавес. — Можешь ты мне сказать, ну почему они вдруг? Ты же ведал и соглядатаями... Почему вдруг я стал для них нехорош? Голов я рубил не больше, чем положено царю. Налогами прижимал в той мере, в какой это полагается. Тиран? Не спорю, но опять-таки не хуже и не лучше других.
Они молчали. Шум боя подступал все ближе к дворцовым воротам, накатывался, как прилив, и крики «Смерть Тезею!» были такими яростными, что от них, казалось, должны были отскакивать стрелы.
— Ты их всех слишком долго и слишком пренебрежительно оскорблял, — сказал придворный. — Слишком часто напоминал, что ты герой, великий полководец и победитель чудовищ, а они — сброд и жалкие людишки, не стоящие такого царя. В конце концов им надоело слушать, что только ты велик, только ты умен и храбр, только ты прав и справедлив...
— И вам, придворным, это не нравилось?
— Ну конечно. Кому такое может нравиться?
— А ведь я еще успею отрубить тебе голову, — сказал Тезей. — Мой палач от меня ни за что не отступится, ему-то меня покидать никак нельзя — многое могут припомнить.
— Воля твоя. Только я все-таки с тобой, а не с теми, кто рвется во дворец или сбежал из дворца. Это тебе о чем-нибудь говорит?
Он был прав, он оставался верным, и Тезей сказал:
— Прости, погорячился я. Привычка...
Длинный тягучий скрип и стук — запирали ворота, вставляли в гнезда длинные, гладко обструганные брусья-засовы. Во дворец уносили раненых, и кровь пачкала широкие ступени. «Они не меня любят, — подумал Тезей о воинах, — они ведь не из преданности — просто каждый за время службы накопил столько грехов, что о пощаде и думать нечего... Но какое это сейчас имеет значение, что мне до их любви, лишь бы дрались...»
— Ясно, что все стенобитное снаряжение попало к ним, — сказал придворный. — Ворота, правда, у нас хорошие, часок продержатся, но зачем нам этот час? Мы ведь не собираемся умирать здесь, царь?
— У тебя все готово?
— Все, — сказал придворный. — Сокровища казны навьючены, кони для телохранителей готовы, о потайных воротах чернь не знает — они сгрудились у главных, на противоположной стороне. Мы прорвемся в Пирей. Только нужно торопиться — если бунтовщики вздумают занять порт, нам конец. Я жду приказа, царь.
— Итак, я еще царь... — сказал Тезей. — Пока я во дворце и могу отдавать приказы, я еще царь, без сомнения... Ступай к воротам, организуй защиту. Собери челядь, поваров, слуг, всех, кто способен держать оружие, и — на стены. Приказ прорываться я отдам, когда сочту нужным. Иди.
Придворный ушел молча. Собственные мысли у него, безусловно, имелись, но не было смысла их высказывать. Тезей остался один. Гоплиты, застывшие по обе стороны двери, были не в счет — живая мебель, способная убивать и умирать, одушевленные мечи, не имевшие права на размышления, оценки и
слова.
Прежняя жизнь уходила, как песок сквозь пальцы, и совсем не имело значения, через сколько времени загрохочут в ворота монотонные удары стенобитных машин и как долго продержатся ворота. Ничто сейчас не имело значения — только то, что тридцать лет назад был синий остров Крит, и синий девичий взгляд, и свистящий взмах меча, и серый, ноздреватый камень запутанных, как человеческие судьбы, и длинных, как печаль, переходов. И тогда Тезей Эгеид, несмотря ни на что герой и пока еще царь Афин, обернулся к тяжелому темному занавесу. Складки раздвинулись с тихим мышиным шорохом, и выскользнул халдей.
То ли тридцать лет ему было, то ли пятьдесят. Он внушал удивительное доверие, а через промежуток времени, равный удару сердца, выглядел несомненным шарлатаном и прохвостом, которого лучше всего было бы без разбирательства вздернуть на воротах. Беда с ними, с этими халдеями, колдунами из далекой земли, — никогда их не поймешь и не разгадаешь.
— Все это немного забавно, царь, — сказал он. — Мне приходилось заниматься своим ремеслом в самых разных местах, но я впервые исполняю свои обязанности в осажденном дворце. В твоем положении обычно бегут не оглядываясь.
Он не язвил — просто говорил то, что думал. Сердиться на него не было охоты и времени.
— Мне говорили, что ты лучший посредник для беседы с тенями, — сказал Тезей.
— Возможно, — небрежно взмахнул рукой халдей. — Я всего-навсего занимаюсь этим всю свою сознательную жизнь. И не жалею. Видишь ли, тени умерших избавлены от свойственных людям пороков. Тени не способны ненавидеть, потому что это в их положении бессмысленно. Тени говорят так откровенно, как никогда не посмели бы при жизни... впрочем, тебе это сейчас неинтересно. И времени нет. Что ж, я буду беречь твое время. Приступим?
— Погоди, — сказал Тезей хрипло. — И это что же... вот так? Так просто?
— А, ну да, — кивнул халдей. — Ты имеешь в виду всякие там манипуляции с курильницами, загадочными пассами и раскатами грома? «В таинственном полумраке грозно мерцали глаза священного крокодила...». У нас нет времени на глупые спектакли, необходимые, чтобы больше выжать из клиента. Все делается довольно просто.
Он снял висевший на шее затейливый золотой медаль он и, держа его перед собой на вытянутой руке, заговорил скучным голосом:
— Геката, царица ночи, помоги ничтожнейшему из твоих слуг и отпусти к нам на короткое время несколько твоих подданных. Я зову вас на откровенный разговор, уважаемые тени, бывшие смельчаки, бывшие подлецы, бывшие влюбленные, бывшие хитроумцы...
И шум бушующей у стен толпы уплыл в неизмеримую даль. Яркий день за окном померк и поголубел, словно дворец опустили на дно неглубокого, пронизанного солнечными лучами морского залива. Густой мрак, будто сочившийся из стен, залил углы зала и застыл неподвижной завесой. А потом из мрака стали появляться тени.
Они выглядели совсем как люди, но были все же бесплотными, бесшумно ступали, проходя сквозь оказавшиеся на пути статуи, колонны и столы. Они были прошлое, сон наяву в ясный солнечный день, а прошлое не меняется, и мертвые остаются молодыми и сохраняют присущие им при жизни манеры.
Величественно, как на большом приеме, прошествовал Минос, царь Крита, в пурпуре и золоте, упругим шагом привыкшего к дальним походам воина прошел Горгий, начальник стражи Лабиринта, в серебряных доспехах, в которых и был убит. Тезей прекрасно помнил, куда пришелся удар, — в горло, повыше золоченого обруча. Он перевел взгляд в другой угол — из мрака, казавшегося шероховатым на ощупь, выступила Ариадна, прекрасная, как пламя, с длинным кинжалом из черной бронзы в руке. Тот самый кинжал, понял он и шагнул вперед, но его остановил исполненный все той же вялой скуки голос халдея:
— Забыл тебя предупредить: на этой встрече нет места изъявлениям бесполезного сожаления.
Тогда он остановился. Из мрака появился Рино с острова Крит, толкователь снов, и трудно было поверить, что он мертв, — он и по жизни всегда скользил беззвучной кошачьей походочкой. А в самом дальнем, самом темном углу стоял еще кто-то неразличимый, едва угадывавшаяся во мраке фигура. И тишина. Тезей почувствовал на плече руку халдея, твердую и сильную, и вспомнил, что он должен начать, — тени не могут заговорить первыми.
— Я хотел вас видеть, — сказал он, ни на кого не глядя.
— К чему такая спешка, братец? — откликнулся Рино насмешливо, как встарь. — Все равно скоро увиделись бы.
— А как... там? — спросил Тезей всех сразу.
— По-всякому, — сказал Рино. — По-разному, дружок. Но ты нас не для таких расспросов вызвал, я полагаю? Как у тебя дела, все царствуешь?
— Царствую, — сказал Тезей и подумал, что не врет в сущности, хотя границей царства стала дворцовая стена. Никак нельзя было рассказать им, что творится за стеной, — иначе, он знал совершенно точно, он терял последнее у него оставшееся, пусть невыразимое в словах и образах, но тем не менее самое ценное. Потому что спор, начавшийся три десятка лет назад, не кончился...
— Я хотел вас видеть, — повторил он. — Мы все наглухо связаны тем, что произошло тридцать лет назад. Мы все вместе однажды строили здание из подлости и лжи — это, помнится, твое выражение, Рино, верно? Мы оказались хорошими зодчими, мы один за другим переходили в небытие, а наше здание высилось в прежнем блеске, и оно неминуемо переживет всех нас, в этом ты оказался прав, Рино... Но вот что вы скажите мне, зодчие: можно ли обвинить в смерти Минотавра кого-то одного?
— Все-таки хочешь переложить на кого-то свою вину? — спросил Горгий холодно. В его тоне не было презрения — просто бесстрастность солдата.
— Вовсе нет, — сказал Тезей. — Я всего лишь хочу определить долю вины каждого. На каждом из нас лежит доля вины, никто не посмеет этого отрицать. Я убил Минотавра мечом.
— Я убил его тем, что определил ему судьбу, — сказал Минос. — И тем, что сказал тебе тогда «да».
— Я убил его тем, что верил людям, — сказал Горгий.
— Ну а я свел вас всех и заставил работать на этом самом строительстве, — сказал Рино.
Одна Ариадна молчала, смотрела синими глазами, и кинжал из черной бронзы с рукоятью в виде распластавшейся в прыжке пантеры был чересчур массивен и тяжел для узкой девичьей ладони. Тезей ничего у нее не спросил, но глупо было бы думать, что смолчит Рино.
— Ну а ты, красавица? — спросил Рино. — Тебе не кажется, что и тебе следовало бы к нам присоединиться? Ты же ничего не хотела знать, кроме своих чувств и того, что считала своими истинами. Ты...
— Хватит! — Тезей метнулся к нему, но руки прошли насквозь, и пальцы схватили пустоту.
— Брось ты, — сказал Рино. — Тридцать лет назад нужно было думать, спохватился...
Тезей отошел и остановился так, чтобы видеть всех.
— И еще один у меня вопрос, последний, — сказал он. — Кто-нибудь жалеет, что не поступил тогда иначе?
— Нет, — сразу, не раздумывая, сказал Минос. — Меня заставила государственная необходимость. Человек может стать царем, но царь не может остаться человеком.
— Нет, — сказал Рино. — Куда мне деться от моего характера?
— Нет, — сказал Горгий. — Я должен был жить с верой в то, что доброты на земле больше, чем зла. Убили меня, но не эту веру.
— Нет, — сказал Ариадна. — Я же любила.
— Но в таком случае так ли уж виноват я? — спросил Тезей свое прошлое.
— Вот как? — Рино скользнул к нему, смотрел дерзко и насмешливо. — А ты, Эгеид, так-таки никогда не задумывался — может быть, следовало поступить иначе?
Тезей застыл. Не было больше осажденного дворца, не было снов из прошлого, в лицо дунул свежий и соленый морской ветер, над головой туго хлопнул белый парус, навстречу плыли желтые скалистые берега Крита, и все живы, и ничего еще не случилось...
Очень старый человек в бесценном пурпурном одеянии отошел от окна к столу, взял тяжелую чашу, подержал, уронил на пол. Звякнуло о мрамор, покатилось и замерло маслянисто поблескивающее золото. Предательский металл, столько лет считавшийся самым верным, — стократ нужнее сейчас была бронза, из которой делали оружие. Ну и, разумеется, руки, чтобы это оружие держать. А рук как раз и не хватало.
К богам обращаться было бесполезно: он всегда их презирал, а олимпийцы злопамятнее людей. Сохранилась разве что слабая надежда: где-то поблизости дрались наемники, в Афинах стоял критский полк. А от всего царства у Тезея остался только дворец, к стенам которого уже подступали восставшие, от воплей и стука мечей нельзя было укрыться ни в одном зале, ни в одном самом глухом закоулке огромного мрачного дворца.
Царь поднял голову и встретил взгляд неслышно вошедшего придворного — в нем была преданность, как встарь, купленная не золотом и не страхом. Но было и еще что-то, отстраненное и безнадежное, как стук в двери пустого дома. Так смотрят на человека, которого через минуту должны повесить, — он еще живет и дышит, но уже вычеркнут из человечества, нет его больше.
Придворный долго был солдатом, поэтому он доложил четко и спокойно:
— Пока мы защищаем площадь и прилегающие улицы, но долго не продержимся. Их там по десять на одного нашего.
— Но мои войска? Ведь не могут предать сразу все?
— Предать, может, и нет. А вот отступить сразу все могут. Не первый случай. — Придворный отвел глаза. — Наемники ушли в Пирей и захватили корабли. Побоялись, что больше ничего от тебя не получат, и решили не рисковать.
Они обернулись на стук шагов, гулких, бесцеремонных, торопливых. Впервые во дворце звучали такие шаги, ясно дававшие понять, что с этикетом никто уже не считается. Воин в изрубленных, потускневших доспехах привалился плечом к косяку и смотрел грустно и спокойно, как человек, знающий, что от жизни ему больше ждать абсолютно нечего. Тезей не к месту, просто по привычке помнить все, подумал, что этого микенца почему-то всегда ставили на караул у западных ворот. Всегда только у западных.
Они ждали. Микенец мотнул головой, выплюнул перемешанную с кровью пыль:
— Критский полк уходит в Пирей.
— И вы их не остановили?
— Попытались было... — сказал микенец. Он шагнул вперед, упал на колено, медленно рухнул лицом вниз и замер — сразу, будто задули светильник. Длинная тяжелая стрела с излюбленным критскими лучниками черным оперением, вонзившаяся меж бронзовых пластин пониже левой лопатки, колыхнулась и застыла.
— Как он добрел с такой раной, не понимаю, — сказал придворный. — Это все, царь. Понимаешь? Все. Совсем. Человек сто пытаются задержать восставших, двадцать телохранителей у нас здесь, во дворце. В Пирее наши люди готовят корабль. Нужно торопиться.
— Изгнанники?
— Изгнанники, — кивнул придворный. — Ты не первый царь, а я не первый царедворец, которых изгоняет народ. Утешением это нам служить никак не может, зато прежние примеры, по крайней мере, подсказывают, как себя вести. Золото уже сложили во вьюки, так что хлеб с оливками нам жевать не придется...
— Сколько лет мы знаем друг друга?
— Лет сорок. Ты тогда еще не был ни царем, ни героем, помнишь?
— Я все помню, — сказал Тезей. — Смешно — не время вспоминать, а вспоминается. Ночная стража, у которой мы украли тогда мечи, та история в порту, караван, дочка Эгериона... — Он оборвал слова, словно задернул занавес. — Можешь ты мне сказать, ну почему они вдруг? Ты же ведал и соглядатаями... Почему вдруг я стал для них нехорош? Голов я рубил не больше, чем положено царю. Налогами прижимал в той мере, в какой это полагается. Тиран? Не спорю, но опять-таки не хуже и не лучше других.
Они молчали. Шум боя подступал все ближе к дворцовым воротам, накатывался, как прилив, и крики «Смерть Тезею!» были такими яростными, что от них, казалось, должны были отскакивать стрелы.
— Ты их всех слишком долго и слишком пренебрежительно оскорблял, — сказал придворный. — Слишком часто напоминал, что ты герой, великий полководец и победитель чудовищ, а они — сброд и жалкие людишки, не стоящие такого царя. В конце концов им надоело слушать, что только ты велик, только ты умен и храбр, только ты прав и справедлив...
— И вам, придворным, это не нравилось?
— Ну конечно. Кому такое может нравиться?
— А ведь я еще успею отрубить тебе голову, — сказал Тезей. — Мой палач от меня ни за что не отступится, ему-то меня покидать никак нельзя — многое могут припомнить.
— Воля твоя. Только я все-таки с тобой, а не с теми, кто рвется во дворец или сбежал из дворца. Это тебе о чем-нибудь говорит?
Он был прав, он оставался верным, и Тезей сказал:
— Прости, погорячился я. Привычка...
Длинный тягучий скрип и стук — запирали ворота, вставляли в гнезда длинные, гладко обструганные брусья-засовы. Во дворец уносили раненых, и кровь пачкала широкие ступени. «Они не меня любят, — подумал Тезей о воинах, — они ведь не из преданности — просто каждый за время службы накопил столько грехов, что о пощаде и думать нечего... Но какое это сейчас имеет значение, что мне до их любви, лишь бы дрались...»
— Ясно, что все стенобитное снаряжение попало к ним, — сказал придворный. — Ворота, правда, у нас хорошие, часок продержатся, но зачем нам этот час? Мы ведь не собираемся умирать здесь, царь?
— У тебя все готово?
— Все, — сказал придворный. — Сокровища казны навьючены, кони для телохранителей готовы, о потайных воротах чернь не знает — они сгрудились у главных, на противоположной стороне. Мы прорвемся в Пирей. Только нужно торопиться — если бунтовщики вздумают занять порт, нам конец. Я жду приказа, царь.
— Итак, я еще царь... — сказал Тезей. — Пока я во дворце и могу отдавать приказы, я еще царь, без сомнения... Ступай к воротам, организуй защиту. Собери челядь, поваров, слуг, всех, кто способен держать оружие, и — на стены. Приказ прорываться я отдам, когда сочту нужным. Иди.
Придворный ушел молча. Собственные мысли у него, безусловно, имелись, но не было смысла их высказывать. Тезей остался один. Гоплиты, застывшие по обе стороны двери, были не в счет — живая мебель, способная убивать и умирать, одушевленные мечи, не имевшие права на размышления, оценки и
слова.
Прежняя жизнь уходила, как песок сквозь пальцы, и совсем не имело значения, через сколько времени загрохочут в ворота монотонные удары стенобитных машин и как долго продержатся ворота. Ничто сейчас не имело значения — только то, что тридцать лет назад был синий остров Крит, и синий девичий взгляд, и свистящий взмах меча, и серый, ноздреватый камень запутанных, как человеческие судьбы, и длинных, как печаль, переходов. И тогда Тезей Эгеид, несмотря ни на что герой и пока еще царь Афин, обернулся к тяжелому темному занавесу. Складки раздвинулись с тихим мышиным шорохом, и выскользнул халдей.
То ли тридцать лет ему было, то ли пятьдесят. Он внушал удивительное доверие, а через промежуток времени, равный удару сердца, выглядел несомненным шарлатаном и прохвостом, которого лучше всего было бы без разбирательства вздернуть на воротах. Беда с ними, с этими халдеями, колдунами из далекой земли, — никогда их не поймешь и не разгадаешь.
— Все это немного забавно, царь, — сказал он. — Мне приходилось заниматься своим ремеслом в самых разных местах, но я впервые исполняю свои обязанности в осажденном дворце. В твоем положении обычно бегут не оглядываясь.
Он не язвил — просто говорил то, что думал. Сердиться на него не было охоты и времени.
— Мне говорили, что ты лучший посредник для беседы с тенями, — сказал Тезей.
— Возможно, — небрежно взмахнул рукой халдей. — Я всего-навсего занимаюсь этим всю свою сознательную жизнь. И не жалею. Видишь ли, тени умерших избавлены от свойственных людям пороков. Тени не способны ненавидеть, потому что это в их положении бессмысленно. Тени говорят так откровенно, как никогда не посмели бы при жизни... впрочем, тебе это сейчас неинтересно. И времени нет. Что ж, я буду беречь твое время. Приступим?
— Погоди, — сказал Тезей хрипло. — И это что же... вот так? Так просто?
— А, ну да, — кивнул халдей. — Ты имеешь в виду всякие там манипуляции с курильницами, загадочными пассами и раскатами грома? «В таинственном полумраке грозно мерцали глаза священного крокодила...». У нас нет времени на глупые спектакли, необходимые, чтобы больше выжать из клиента. Все делается довольно просто.
Он снял висевший на шее затейливый золотой медаль он и, держа его перед собой на вытянутой руке, заговорил скучным голосом:
— Геката, царица ночи, помоги ничтожнейшему из твоих слуг и отпусти к нам на короткое время несколько твоих подданных. Я зову вас на откровенный разговор, уважаемые тени, бывшие смельчаки, бывшие подлецы, бывшие влюбленные, бывшие хитроумцы...
И шум бушующей у стен толпы уплыл в неизмеримую даль. Яркий день за окном померк и поголубел, словно дворец опустили на дно неглубокого, пронизанного солнечными лучами морского залива. Густой мрак, будто сочившийся из стен, залил углы зала и застыл неподвижной завесой. А потом из мрака стали появляться тени.
Они выглядели совсем как люди, но были все же бесплотными, бесшумно ступали, проходя сквозь оказавшиеся на пути статуи, колонны и столы. Они были прошлое, сон наяву в ясный солнечный день, а прошлое не меняется, и мертвые остаются молодыми и сохраняют присущие им при жизни манеры.
Величественно, как на большом приеме, прошествовал Минос, царь Крита, в пурпуре и золоте, упругим шагом привыкшего к дальним походам воина прошел Горгий, начальник стражи Лабиринта, в серебряных доспехах, в которых и был убит. Тезей прекрасно помнил, куда пришелся удар, — в горло, повыше золоченого обруча. Он перевел взгляд в другой угол — из мрака, казавшегося шероховатым на ощупь, выступила Ариадна, прекрасная, как пламя, с длинным кинжалом из черной бронзы в руке. Тот самый кинжал, понял он и шагнул вперед, но его остановил исполненный все той же вялой скуки голос халдея:
— Забыл тебя предупредить: на этой встрече нет места изъявлениям бесполезного сожаления.
Тогда он остановился. Из мрака появился Рино с острова Крит, толкователь снов, и трудно было поверить, что он мертв, — он и по жизни всегда скользил беззвучной кошачьей походочкой. А в самом дальнем, самом темном углу стоял еще кто-то неразличимый, едва угадывавшаяся во мраке фигура. И тишина. Тезей почувствовал на плече руку халдея, твердую и сильную, и вспомнил, что он должен начать, — тени не могут заговорить первыми.
— Я хотел вас видеть, — сказал он, ни на кого не глядя.
— К чему такая спешка, братец? — откликнулся Рино насмешливо, как встарь. — Все равно скоро увиделись бы.
— А как... там? — спросил Тезей всех сразу.
— По-всякому, — сказал Рино. — По-разному, дружок. Но ты нас не для таких расспросов вызвал, я полагаю? Как у тебя дела, все царствуешь?
— Царствую, — сказал Тезей и подумал, что не врет в сущности, хотя границей царства стала дворцовая стена. Никак нельзя было рассказать им, что творится за стеной, — иначе, он знал совершенно точно, он терял последнее у него оставшееся, пусть невыразимое в словах и образах, но тем не менее самое ценное. Потому что спор, начавшийся три десятка лет назад, не кончился...
— Я хотел вас видеть, — повторил он. — Мы все наглухо связаны тем, что произошло тридцать лет назад. Мы все вместе однажды строили здание из подлости и лжи — это, помнится, твое выражение, Рино, верно? Мы оказались хорошими зодчими, мы один за другим переходили в небытие, а наше здание высилось в прежнем блеске, и оно неминуемо переживет всех нас, в этом ты оказался прав, Рино... Но вот что вы скажите мне, зодчие: можно ли обвинить в смерти Минотавра кого-то одного?
— Все-таки хочешь переложить на кого-то свою вину? — спросил Горгий холодно. В его тоне не было презрения — просто бесстрастность солдата.
— Вовсе нет, — сказал Тезей. — Я всего лишь хочу определить долю вины каждого. На каждом из нас лежит доля вины, никто не посмеет этого отрицать. Я убил Минотавра мечом.
— Я убил его тем, что определил ему судьбу, — сказал Минос. — И тем, что сказал тебе тогда «да».
— Я убил его тем, что верил людям, — сказал Горгий.
— Ну а я свел вас всех и заставил работать на этом самом строительстве, — сказал Рино.
Одна Ариадна молчала, смотрела синими глазами, и кинжал из черной бронзы с рукоятью в виде распластавшейся в прыжке пантеры был чересчур массивен и тяжел для узкой девичьей ладони. Тезей ничего у нее не спросил, но глупо было бы думать, что смолчит Рино.
— Ну а ты, красавица? — спросил Рино. — Тебе не кажется, что и тебе следовало бы к нам присоединиться? Ты же ничего не хотела знать, кроме своих чувств и того, что считала своими истинами. Ты...
— Хватит! — Тезей метнулся к нему, но руки прошли насквозь, и пальцы схватили пустоту.
— Брось ты, — сказал Рино. — Тридцать лет назад нужно было думать, спохватился...
Тезей отошел и остановился так, чтобы видеть всех.
— И еще один у меня вопрос, последний, — сказал он. — Кто-нибудь жалеет, что не поступил тогда иначе?
— Нет, — сразу, не раздумывая, сказал Минос. — Меня заставила государственная необходимость. Человек может стать царем, но царь не может остаться человеком.
— Нет, — сказал Рино. — Куда мне деться от моего характера?
— Нет, — сказал Горгий. — Я должен был жить с верой в то, что доброты на земле больше, чем зла. Убили меня, но не эту веру.
— Нет, — сказал Ариадна. — Я же любила.
— Но в таком случае так ли уж виноват я? — спросил Тезей свое прошлое.
— Вот как? — Рино скользнул к нему, смотрел дерзко и насмешливо. — А ты, Эгеид, так-таки никогда не задумывался — может быть, следовало поступить иначе?
Тезей застыл. Не было больше осажденного дворца, не было снов из прошлого, в лицо дунул свежий и соленый морской ветер, над головой туго хлопнул белый парус, навстречу плыли желтые скалистые берега Крита, и все живы, и ничего еще не случилось...
ТРИДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД.
СТАВРИС, БЫВШИЙ КАМЕНЩИК
— Ну что ты мне вкручиваешь, парень? Что ты там строил? Храм Диониса, скажите пожалуйста, страсти-то какие, от почтения к тебе, молокососу, умереть можно... Нет, я не спорю — храм вы неплохой отгрохали, большой и красивый, согласен.
Только ты с нами себя не равняй. Потому что мы — мы и есть, лучше не скажешь. Вот мы однажды строили, двадцать лет назад... Лабиринт я строил этими руками, понял? Камни клал и стены выводил. И нет другого такого здания во всем мире, даже у атлантов в Посейдонии нет. Пирамиды, говоришь? Тоже мне достижение — натесал кучу камня и громозди до небес. Нет, не то, не то... Не вытягивает, клянусь священным дельфином, священным быком и священным петухом! Тройной нашей клятвой клянусь!
Вот Лабиринт, братцы вы мои, собутыльнички тупые! Лабиринт, шантрапа вы кносская! Год по этим ходам бродить можно, поседеешь, а дороги не отыщешь. Знал свое дело великий мастер Дедал, его здоровье! Что? А, ну конечно, те, кому следует, дорогу всегда найдут, а уж как это делается, мне думать не полагалось и не полагается. Мы этого не знаем, потому и живы, потому и платят нам до сих пор заботами царя Миноса, его здоровье! Десять лет, как я работу бросил, — к чему, коли денежки и так плывут? Зачем мне работать, если я тот, кто Лабиринт строил? Уяснили, шантрапа? Прониклись?
Что? А наплевать мне на Минотавра, Аид его забери, и слушать о нем не хочу. Его дело, кого он там жрет. Кого нужно, того и чавкает, Миносу виднее. Мне не за то платят, чтобы я думал, для чего и кому строил. Лабиринт я строил, понятно, молокососы? И все. Проживи вы еще по сто лет, не построить вам такого!
ДАВИС, РЯДОВОЙ СТРАЖИ ЛАБИРИНТА
— Раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре... Так и идет — секиру на плечо, четыре шага туда, четыре обратно. Солдатское дело, оно известное — стой, где поставили, сторожи, что поручено, пропускай тех, про кого велено, а всех прочих хватай и представляй, куда положено. Об остальном начальство думает, у него бляхи золотые, а наше дело десятое. Правда, судари мои, вы уж нас не равняйте со всякой серой пехтурой! Клянусь священным петухом, мы хоть и простые солдаты, морда булыжником, да охраняем-то мы что? Мы — особая стража, охраняем Лабиринт и подчиняемся только нашему Горгию, а он — только царю нашему, высокому Миносу, внуку бога Солнца. Так-то вот. А на остальных начальников чихал я со стены, будь он хоть тысячник. Сто раз нам было говорено, что мы вроде как совсем особые — больно уж важное дело нам поручено, и чтоб мы прониклись и осознали. Говорил это сам Горгий, а уж за него мы в огонь и в воду, потому как помним его по разным прошлым войнам. Исключительной храбрости человек, нашего брата всегда понимал и в обиду не давал.
Вовнутрь я ни разу не ходил. На то другие есть — наши же ребята, из стражи. Они туда еду чудищу, Минотавру то есть, носят, а мое дело — стоять у главного входа и смотреть, чтобы никто чужой поблизости не отирался, а подозрительных хватать, и занимается такими сам Горгий. Так что служба нетрудная: ходи себе да ходи, а надоест — сядь. У входа скамейка есть, и сидеть не возбраняется, лишь бы смотрел зорко. Вот так времечко и бежит — походишь да постоишь, посидишь да подумаешь. У солдата, известно, мыслей особых не водится — что на ужин дадут, да не будет ли вино кислое, как на прошлой неделе ключник утворил (ну, да мы его головой в тот кувшин макнули и держали, пока половину не выхлебал), да как оно будет, когда сменишься и к девкам пойдешь. Нам-то с девками всегда везет, любая привечает, узнают ведь по одежде, где мы служим, и каждая добивается — расскажи да расскажи про Минотавра. А как расскажешь? Если бы что и знал, за длинный язык голову снимут. Да и не знаю я ничего, если честно — откуда? Ребята, бывает, наврут девкам с три короба по пьяному делу. А я молчу. Это даже сильнее действует, когда молчишь многозначительно так.
Болтают про Минотавра все, что на ум взбредет. Оно и понятно, коли никто ничего толком не знает, только и остается, что болтать. А правда... Вы что же думаете — мы тут совсем ничего не знаем? Рев я, к примеру, по десять раз в день слышу — жуть, который год слышу, а привыкнуть до сих пор не могу. И то, что никто из тех, кто драться с ним ходил, не вернулся, — святая правда, доподлинная истина. Сорок три их было, мы считали. Идут они туда по-разному. Кто прет грудь колесом, будто не то что людей, богов и тех не боится, — молодежь больше. Кто идет сторожко, как охотник на зверя, сразу чувствуется, что бывалый, — те посолиднее, мужики, битые и хваткие. А иной идет, будто сам себя за шиворот тащит, сразу видно, что ему, бедолаге, до смерти хочется драпануть отсюда, да уж отступать поздно, стыдно трусом домой вернуться. Да что там, по-всякому они туда входили, да только ни одного мы больше не видели. Сорок три их было...
А вот про дань эту самую живую — совсем наоборот дело обстоит. Ну да, присылают нам другие страны регулярно по семь девушек и семь юношей Минотавру на съедение. Только никто из них в Лабиринт так и не попал — всех их при дворе оставляют, это точно известно, да разглашать запрещено. Слугами делают. Или там на скотный двор, кого куда. Я сам с одной девчонкой из Коринфа второй год знаком, женюсь, наверное, уж больно ладная, да и надоело по девкам шататься, правду говоря. Мужчине в мои годы дом нужен, семья, хозяйство.