– Смотрите! – сдавленным шепотом вскрикнул барон.
   Все уставились в ту сторону. Между двумя бочками виднелось нечто темное и продолговатое, больше всего похожее…
   Это и в самом деле была человеческая рука – воскового цвета кисть, черный рукав сюртука. Они кинулись туда. И застыли, обогнув великанские козлы.
   Там была толькорука. И ничего более. То ли отрубленная, то ли оторванная человеческая рука, лежавшая в темной застывшей луже.
   Они почувствовали другойзапах – на сей раз откровенно неприятный, сладковатый запах разложения. Сделали еще несколько шагов. За следующей бочкой лежало то, что осталось от профессора Гарраха – скрюченное, скомканноетело, больше всего похожее на разодранную капризным ребенком матерчатую игрушку. Но искаженное ужасом лицо сохранилось в неприкосновенности, и они без особого труда узнали черты лица профессора. Даже очки в стальной оправе сохранились на носу благодаря дужкам наподобие крючков – вот только стекла вылетели…
   – Что ж это? – растерянно прошептал барон. – Думается… Ай!
   В самом дальнем углу, между двумя бочками, что-то шевельнулось – высокое, широкое, напоминавшее то ли оживший монумент, то ли взмывшего на дыбки медведя…
   В широкий проход почти бесшумно выдвинулась фигура высотой едва ли не в два человеческих роста, этакое карикатурное изображение человека: короткие толстые ноги, чуть расставленные руки толщиной со столб уличного фонаря, бочкообразное тело, голова, наполовину ушедшая в плечи, выступавшая нелепым горбом наподобие старинного рыцарского шлема. На ней светились тусклым гнилушечьим светом два огонька, несомненные глаза, а под ними виднелась черная горизонтальная щель рта – и никаких признаков носа. Уши больше похожи на два толстых бублика, пришлепнутых по бокам.
   Это внушающее ужас создание двигалось прямо к ним, и довольно проворно, едва ли не со скоростью спокойно идущего человека. Не было ни грохота, ни гула шагов, чудище ступало удивительно тихо – самую малость погромче обычного человека…
   Они застыли, как завороженные, задрав головы. Слева от Пушкина громыхнул выстрел – это граф Тарловски хладнокровно спустил курок судя по высоте поднятой руки, он целился в глаз чудовища. То ли промазал, то ли пуля не причинила особого вреда – оба огонька все так же светились гнилушечно-зеленым, и взгляд Голема (а кто же еще это мог быть?!) казался теперь исполненным лютой злобы. Тогда и Пушкин выхватил один из своих пистолетов, торопливо взвел курок, едва не прищемив мякоть большого пальца, с мимолетной радостью отметил, что рука совершенно не дрожит…
   Выстрел. То ли показалось, то ли и в самом деле меж двумя зелеными огнями взметнулось облачко пыли – но Голем не остановился, не замедлил шага, придвигаясь, нависая, неожиданно быстрым движением поднимая руки с растопыренными пальцами: их, кажется, было на каждой руке не пять, а меньше…
   Поздно было бежать. Серый истукан возвышался над ними, как гора.
   – В стороны! – отчаянно крикнул граф.
   Пушкин прыгнул направо. Барон кинулся налево, за ним последовал и граф. Мало того, что меж бочками было достаточно места – меж их задними стенками и стеной подвала тоже можно было протиснуться. Юркнув в эту щель, безбожно пачкаясь о пыльные стены, Пушкин едва подавил прилив слепого, нерассуждающего страха – чудовище двинулось как раз за ним, взметнуло руку. Ужасающий треск – и одна из бочек разлетелась вдребезги. Никакого вина там не оказалось, и огромные клепки рухнули грудой, а вслед за ними завалились и козлы. Взлетела пыль, загрохотало.
   Он отступил правее. Голем размахнулся и ударил по уцелевшей бочке, так, чтобы расшибить ее об стену и смять в лепешку притаившегося за ней человека. Пушкин успел отпрыгнуть, кинулся вдоль стены – и только потом сообразил, что бежит не к выходу, а в глубину подвала. Но поворачивать назад было поздно – дорогу загораживали разбитые бочки, Голем с ужасающим треском ворочался меж клепок, заваленный ими едва ли не наполовину.
   Ноздри забило сухой пылью, кашель раздирал грудь. Выскочив в проход, Пушкин обнаружил, что оба его спутника кинулись в ту же сторону – к глухой стене, должно быть точно так же поддавшись нерассуждающему страху.
   Еще одна бочка сорвалась с козел и рухнула в проходе, рассыпаясь невообразимой грудой. Истукан продрался сквозь обломки, как кабан сквозь камыши, и расставив руки, двинулся к оцепеневшей троице. В полосах слабого света, падавшего из окошечек под самым потолком, клубилась пыль, оглушительно хрустели клепки, ломаясь под косолапыми ступнями чудовища, из тучи пыли и взметнувшейся щепы светили два яростных зеленых глаза, показавшихся осмысленными. Лютый взгляд искалих.
   Шпага в руке барона сверкнула ярким сиянием – но показалась такой тоненькой, бесполезной, бессмысленной по сравнению с возвышавшимся над ними чудовищем, что Пушкин громко охнул, как от невыносимой боли. В один краткий миг в его голове пронеслось неисчислимое множество разнообразнейших мыслей – оставшаяся снаружи мирная жизнь показалась уже безвозвратно потерянной, от обиды на нелепость происходящего перехватывало дыхание. Погибнуть в пыльном подвале от руки средневекового чудовища, чтобы твои косточки легли рядом со скелетами живших лет триста назад пражан…
   Он отпрыгнул в последний момент – и оказался меж бочками. Их, целых, осталось так мало, что люди уже с трудом ориентировались в ворохах гнутых досок и тучах тончайшей сухой пыли. Они метались, не находя выхода, а следом топотал Голем, расшвыривая завалы, топча трещащие клепки, поднимая пыль.
   – Отвлеките его! – послышался отчаянный вскрик барона.
   Плохо соображая, в чем дело, но собрав в кулак всю волю, чтобы не погибнуть позорно и бесславно, как лягушка под тележным колесом, Пушкин огромным усилием воли остановился меж целой бочкой и кучей клепок, огляделся. Насколько удалось рассмотреть, барон зачем-то карабкался на еще одну из уцелевших бочек, зажав шпагу в зубах, – целеустремленно, проворно, хватко. Помешался от страха? Или тут что-то другое?
   Выхватив второй пистолет, Пушкин, еще ничего толком не соображая, выстрелил в затылок Голему. На сей раз он явственно видел, как взметнулась серая крошка, рассмотрел даже выбоину от пули – но истукан вовсе не выглядел не только смертельно раненным, но хотя бы чувствительно задетым. Он обернулся, одним движением превратил бочку, за которой укрывался Пушкин, в груду обломков, но Пушкин, уже опамятовавшийся от паники, отпрыгнул, кинулся вдоль стены. Своим выстрелом он выиграл достаточно времени, чтобы барон успел взобраться на самый верх бочки, где и утвердился, удерживая равновесие без особого труда. Широко расставив ноги, делая яростные выпады сверкающим клинком, он завопил:
   – Ну, иди сюда, чучело бессмысленное! Я тебе, рожа глиняная, болван трухлявый, зенки-то повытыкаю!
   Голем двинулся к нему, неудержимый, как грозовая туча, подняв руки, готовясь ухватить, разорвать, сбросить…
   Со своего места Пушкин видел происходящее, как на сцене.
   Корявые руки протянулись к барону, но Алоизиус, уклонившись с невероятным проворством, сделал шпагой несколько мастерских выпадов, явно стараясь угодить в черную щель рта, ударяя острием в одно и то же место… острие звучно царапнуло по глиняному подобию безносого лица…
   И вышиблоизо рта темный шарик размером со спелую сливу. Он ударился о каменный пол, подпрыгнул, звучно стуча, покатился куда-то к стене…
   Голем мгновенно замер в нелепой позе, с вытянутыми вперед руками, поднятой правой ногой… закачался, уже мертво,словно срубленное дерево – и рухнул лицом вперед прямо на бочку. Послышался ужасающий треск, взметнулись клепки, рухнули козлы. Глиняный истукан, ничком свалившись в груду обломков, застыл неподвижно.
   Справа послышался треск и приглушенные ругательства – это граф выбирался из кучи деревянного хлама. Вид его был неописуем. Шатаясь, он подошел, остановился рядом с Пушкиным, все еще сжимавшим в руке разряженный пистолет. Остро пахло пылью, сгоревшим порохом. И было очень тихо.
   Потом послышался слабый треск, доски раздвинулись, над ними поднялась рука с целехоньким клинком, а там и сам барон выкарабкался из завалов, совершенно неузнаваемый под покрывавшим его толстым слоем грязи и пыли, – но глаза сверкали боевым задором. Шипя сквозь зубы, сыпля ругательствами и потирая ушибленный бок, он произнес почти спокойным голосом:
   – Ну вот, а я уже боялся, что подраться как следует так и не придется… Я, конечно, не бог весть какой мудрец, но как нельзя более к месту вспомнил про шарик, который ему пихали в рот, чтоб оживал. Ну, а если его убрать, ясно, что будет… Так и получилось, в лучшем виде!
   – Алоизиус, вы герой, – сказал граф, крутя головой в некотором ошеломлении.
   – Да ничего подобного, – отозвался барон устало и буднично. – Просто у меня оказалась шпага, а у вас ничего такого не было, вот и все. Но какова тварюга, дух спирает…
   Подвал был неузнаваем – повсюду груды кривых досок, остро пахнущих трухой, пыль неспешно оседает в бледных полосах света. Голем лежал перед ними, неподвижный, но даже теперь внушавший почтительное опасение.
   – Бедняга Гаррах, – тихо сказал граф. – Он, конечно же, о чем-то договорился с итальянцем, заключил какую-то сделку… Получил некий секрет… И решил самонадеянно, что сможет управиться с чудищем. Ох уж мне эти ученые мужи…
   Барон подобрал шарик и вертел его меж пальцев:
   – Закорючки какие-то, на манер иероглифов…
   – Позвольте-ка, – сказал граф.
   Отобрал у него шарик, на боку которого и впрямь виднелась надпись из непонятных знаков, вынул из пальцев Пушкина пистолет, положил шарик на пол, в углубление меж двумя каменными плитами, присел на корточки и нанес рукояткой пистолета несколько точных, безжалостных ударов. Шарик хрустнул, распался на несколько кусков, которые граф старательно растер едва ли не в порошок подошвой башмака.
   – Так, право же, будет лучше, – сказал он без выражения, выпрямляясь во весь рост. – Очень уж опасная игрушка.
   Барон издал изумленный возглас, и все повернулись в ту сторону. Огромный глиняный истукан на глазах менял форму и очертания, он словно бы истаивал, рассыпаясь грудой серой пыли, растекавшейся во все стороны тяжелыми ручейками наподобие ртути. Прошло совсем немного времени, и он превратился в продолговатую груду, уже не имевшую ничего общего с подобием человеческой фигуры.
   Пушкин усмехнулся через силу:
   – Какое доказательство погибло…
   – А разве мы собираемся что-то доказывать окружающим? – неимоверно уставшим голосом сказал граф. – У нас другие задачи: чтобы всего вот этого, – он небрежно указал на груду серой пыли, – стало как можно меньше… Я поздравляю вас, господа. Чудище исчезло, а мы все трое все еще живы.
   – А это потому, что мы везучие, – ухмыльнулся барон.

Глава девятая
Карлов мост на закате

   Закат, как всегда случается, разделил мир пополам. По одну сторону протянулись над рекой длинные тени моста и статуй, касавшиеся стен старинных домов, – и эти дома, ярко освещенные совсем низко опустившимся солнцем, казались невероятно красивее, чище, романтичнее, чем в реальной жизни. По другую сторону, собственно, ничего и не имелось – та половина мира словно бы исчезла в пламени, превратилась в пустое пространство, сплошь заполненное резавшим глаза тускло-золотым сиянием.
   Барон, нетерпеливо прохаживаясь на их всегдашнем месте встреч, под статуей рыцаря в доспехах, выдернул из жилетного кармана часы и щелкнул крышкой. Сказал уныло:
   – Опаздывает. На добрых четверть часа.
   – Будем надеяться, что это-то как раз и есть хорошая новость, – сказал Пушкин терпеливо. – Что-то ему удалось узнать…
   – Вашими молитвами… – с сомнением пожав плечами, отозвался барон. – Знаете, Александр, что меня больше всего бесит? У нас постоянно, как песок сквозь пальцы, ускальзывают люди, тайны, разгадки. Совершенно некого взять за глотку, легонечко притиснуть к стене и рявкнуть: «Говори, собака!»
   – Алоизиус, – сказал Пушкин. – Вы до сих пор имели дело исключительно с одиночками,верно? Оборотень в лесах глухой провинции, деревенский колдун, ведьма, притаившаяся под личиной мирной владелицы кондитерской в крохотном городишке…
   – Ну да. А у вас что, было иначе?
   – Да нет, все совершенно точно так же. Просто… У нас сейчас совершенно другой оборот дела, Алоизиус. Мы впервые столкнулись не с одиночками, а с тем самым тайным обществом, о котором прежде ходили лишь смутные упоминания. Нечто чертовски древнее и, надо полагать, хитроумное, сильное, изворотливое. К нему так просто не подберешься…
   – Тьфу ты! Вы верите в тамплиеров?
   – Я не знаю, кто они, – сказал Пушкин задумчиво. – Тамплиеры или нет. Но теперь уже совершенно ясно, что они существуют. И за пару дней успеха не добьешься…
   – Да все я понимаю, – сказал барон сердито. – Умом. А вот чувства бунтуют. Душа просит немедленно учинить что-нибудь результативное – с погонями, ловлей виновника и вышибанием из него правды… Я же предлагал, чтобы отправили капитана Касселя, – он на трех языках может свободно изъясняться, книги читает каждый день, науками интересуется. Но полковник послал меня, сказал, что книг там все равно читать не придется… и ведь как в воду смотрел! Вы, кстати, тоже, не отрицайте, ни единой книжки не прочли.
   – Ну, отчего же.
   – Все равно, следовало бы ехать Касселю, он поднаторел в разгадывании головоломок сугубо умственным путем. А с меня взятки гладки – гусар он и есть гусар, мозгами шевелить не привык…
   – Не переживайте, – сказал Пушкин. – Вчера вы нас спасли не раздумьями, а как раз шпагой.
   – Скучно, черт побери! – совсем по-детски сказал барон. – И граф куда-то запропастился… – Он заложил руки за спину, задрал голову и уставился на рыцаря в полном вооружении, одной рукой опиравшегося на щит, а другой взметнувшего длинный меч. – Ишь, чванится… А это, случаем, не тамплиер? Доспехи-то старинные, как раз времен крестовых походов… В Праге с ее извечным чернокнижием станется тамплиера посреди города на мост водрузить…
   – Это мифологический персонаж, – сказал Пушкин. – Рыцарь Брунсвик. Одолел в жестокой битве дракона, и король за это предложил ему, как и полагается в сказках, руку прекрасной принцессы. Только у Брунсвика уже была невеста, которую он любил, и он отказался. Тогда король велел бросить его в темницу. У рыцаря был некий волшебный меч, он разрубил оковы и вышел на свободу.
   – А, ну это совсем другое дело, – сказал барон, поглядывая на каменного витязя с некоторым уважением. – Наш человек. Вот только что это за растяпа сидел там на троне, если закованному заключенному позволили иметь при себе меч? Откуда у него меч в темнице-то взялся? Что-то в этой истории концы с концами не сходятся…
   – Действительно, – сказал Пушкин. – Мне как-то не приходило в голову… Меч в темнице – это, пожалуй, чересчур даже для патриархальных старинных времен… О, вот и граф!
   Тарловски приближался к ним быстрой, решительной походкой человека, у которого впереди множество неотложных дел – и лицо у него было если не веселое, то, по крайней мере, напрочь лишенное грусти.
   – Ну что же, господа, – сказал он, останавливаясь спиной к каменному рыцарю Брунсвику и улыбаясь во весь рот. – Это еще не победа, конечно, но все же мы сделали шаг вперед. Руджиери сбежал с прежней квартиры, но наши люди напали на след. И это не главное. У меня появилась великолепная догадка, которая подтвердилась после того, как в библиотеке…
   Заметив некое шевеление над его головой, Пушкин поднял глаза… и обомлел на миг. Он понимал, что нужно крикнуть, предупредить, но не мог пошевелиться.
   Каменный рыцарь Брунсвик высотой в полтора человеческих роста двигался– с нереальной быстротой, какой никак нельзя было ожидать от статуи из твердого камня, совершенно свободно, сноровисто, неудержимо. В закатных лучах мелькнул широкий клинок…
   Острие меча на аршин показалось из груди графа Тарловски, дымясь кровью. На лице графа отразилось величайшее изумление и словно бы обида перед тем, с чем он ни за что не хотел смириться, – а в следующий миг лезвие исчезло, выдернутое изваянием, граф глянул беспомощно, бледнея на глазах, подогнулся в коленках и осел на булыжник Карлова моста.
   Пушкин с бароном стояли, не в силах шевельнуться. Все продолжалось считанные секунды, статуя застыла в прежнем положении, как будто и не напала только что.
   Изо рта графа поползла струйка крови. Только тогда, опомнившись, они опустились рядом с ним на камни. Рана зияла прямо против сердца, глаза тускнели, гасли.
   – Тоскана, – внятно прошептал он, прилагая величайшее усилие. – Тоскана…
   И его голова бессильно откинулась на тесаный камень.
   – Вот они! Вот они! – раздался совсем рядом чей-то неприятный голос, исполненный злого торжества. – Скорее сюда, скорее! Пока не убежали, убийцы проклятые!
   Они подняли головы. В нескольких шагах от них приплясывал на месте от нетерпения невысокий худенький человек, по виду не отличимый от небогатого горожанина. Его узкая физиономия таила в себе что-то определенно крысиное, гнусненькое, он тыкал пальцем в сторону Пушкина с бароном и орал, как резаный:
   – Скорее, скорее! Убегают!
   С другой стороны уже торопились трое полицейских в высоких киверах с петушиными перьями, придерживая тесаки. Лица у них были серьезные, озабоченные, исполненные охотничьего азарта, и перед ним уже кричал, запыхавшись:
   – Именем императора…
 
   …Господин судья, восседавший за массивным столом из темного дерева, словно доставленным сюда из замка сказочного великана, больше всего походил на филина – крючкообразный нос, круглые немигающие глаза, в которых невозможно было прочесть ничего, кроме холодной злости. Справа от стола, приняв почтительную позу, располагался полицейский комиссар, высокий, широколицый мужчина, напоминавший бульдога. Опираясь на толстую трость с массивным набалдашником в виде шара, он разглядывал Пушкина и барона, сидевших на тяжелой скамье без спинки, хотя и не зло, но с безусловным осуждением. По обеим сторонам скамьи стояли полицейские в мундирах и киверах, и еще четверо помещались за спинами сидящих. Пушкин постоянно слышал над ухом бдительное сопение, вмиг придвигавшееся при его малейшей попытке пошевелиться.
   – Итак… – произнес судья сухим, лишенным всяких эмоций голосом. – Для начала следует назваться. С людьми, ведущими себя в нашем мирном городе подобным образом, я просто обязан свести самое короткое знакомство, хе-хе… и то же самое, могу вас заверить, думает в данный момент городской палач… Ваше имя?
   Барон выпрямился на скамье и с достоинством ответил:
   – Барон Алоизиус фон Шталенгессе унд цу Штральбах фон Кольбиц.
   – Просто поразительно, как вы все на скамейке поместиться ухитрились, – произнес без тени улыбки судья.
   Полицейский за спиной едва слышно хихикнул. Бросив в его сторону ледяной взгляд, судья продолжал:
   – Род занятий?
   – Лейтенант гусарского полка фон Циттена его величества короля прусского.
   Совиные глаза обратились в сторону Пушкина:
   – Ваше имя?
   – Александр Сергеевич Пушкин.
   – Род занятий?
   – Поэт.
   – Очень мило, – сказал судья. – Стишки пишете?
   – Именно.
   – А это, надо полагать, необходимые для творчества принадлежности? Без которых вас не посещает муза? – Судья, двумя пальцами держа за рукоятку, приподнял один из пистолетов Пушкина. – Я не большой знаток изящной словесности, но, по-моему, насколько подсказывает житейский опыт, эти предметы именуются пистолетами и к поэзии отношения не имеют. Зачем они вам?
   Пушкин пожал плечами:
   – Насколько мне известно, во владениях Австрийского дома Габсбургов не запрещено иметь при себе пистолеты…
   – Ну, а все-таки?
   – Мало ли что может случиться? Разбойники на дорогах…
   – Молодой человек, вас это, возможно, и удивит, но в Праге на улицах не бывает разбойников. В старые времена действительно водились, но с тех пор много воды утекло…
   – Случаются еще и дуэли…
   – Ах, вот оно что! Вы сюда прибыли драться на дуэли?
   – Нет…
   – Между прочим, Уголовным уложением данной страны дуэли решительно запрещены… Подданным какой державы имеете честь состоять?
   – Российской империи.
   – Хотите меня уверить, что там дуэли разрешены?
   – Нет…
   – Уж не являются ли они и там уголовно преследуемым деянием?
   – Являются, – кротко сказал Пушкин.
   – По-моему, пора подвести некоторые итоги? Поэт с двумя пистолетами под сюртуком… что, думается мне, все же представляет собой весьма странное сочетание… Что вас привело в Прагу?
   – Путешествую ради собственного удовольствия.
   – А вы?
   – Тоже, – сказал барон, глядя исподлобья. – Исключительно ради собственного удовольствия.
   – А стихов, часом, не пишете?
   Барон выпрямился на скамейке:
   – Увы. Мои предки обладали массой разнообразнейших достоинств, но таланта стихотворцев за ними не замечено…
   – Странно, – сказал судья без улыбки, поднял извлеченный из трости барона клинок и на ладонях приподнял горизонтально над столом, демонстрируя всем присутствующим. – Поскольку этот господин, поэт, вдохновения ради носит с собой пистолеты, я решил, что и вам эта шпага нужна для каких-либо упражнений в поэзии или драматургии…
   За спиной вновь послышалось тихое фырканье полицейских.
   – Тоже боитесь разбойников? – с мнимым участием, почти не скрывавшим откровенной издевки, поинтересовался судья.
   – Мало ли что… – буркнул барон.
   – Господин судья, – сказал Пушкин, стараясь изъясняться кратко, убедительно и по возможности спокойным тоном. – Документы, удостоверяющие нашу личность, находятся в отеле «У золотой русалки». Владелец, господин Фалькенгаузен, может должным образом нас рекомендовать…
   – Всему свое время, – сказал судья. – И с документами вашими ознакомимся самым пристальным образом, и с господином Фалькенгаузеном непременно побеседуем. Собственно говоря, к вам,господин поэт, у меня пока что нет вопросов. Все вопросы в данный момент обращены к вашему спутнику, обладателю потрясающе длинной фамилии… она действительно ваша собственная? В последнее время развелась масса народа, непринужденно именующая себя не данным при крещении добрым именем родителей, а так, как им больше нравится…
   – Тысяча чертей! – взревел барон. – Вы на что намекаете, крыса юридическая?
   Он вскочил, но двое полицейских, навалившись ему на плечи, моментально вернули в прежнее положение – да так и остались стоять над ним, положив руки на плечи.
   – Советовал бы вам воздержаться от оскорблений официальных лиц, особенно при исполнении ими своих служебных обязанностей, – прежним бесцветным голосом произнес судья. – Речь идет не о моих личных обидах, а о престиже государственного чиновника, каковой не должен терпеть ущерба со стороны лиц, подозреваемых в нешуточном преступлении…
   – Это в каком еще? – осведомился барон сварливо.
   Судья вкрадчиво пояснил:
   – Есть веские основания подозревать, что полчаса назад на Карловом мосту именно вы самым беззастенчивым образом убили некоего человека, остающегося пока что неизвестным… Несчастный был поражен в сердце чем-то вроде длинного острого клинка… прекрасный образец коего по странному совпадению находился при вас в тот момент, когда появилась полиция. Кроме того, имеется добропорядочный, не внушающий ни малейших сомнений в своей искренности свидетель, своими глазами видевший, как вы пронзили беднягу шпагой…
   – Вздор, – сказал барон резко.
   – Господин Кранц, – повернулся судья к полицейскому комиссару. – Ваши люди доложили, что никаких третьихлиц, спасавшихся бегством, на месте трагедии не усмотрели?
   – Именно так, господин судья, – почтительно ответил широколицый Кранц. – Бегущего на Карловом мосту было бы видно за полмили… Никого постороннего там не было. Только покойник и эти двое. Бедолага был убит едва ли не на глазах полицейских, кровь была еще свежа. Они – старые служаки, с немалым опытом, ошибиться не могли. Всякого навидались, не новички… По моему разумению, этот вот господин пытается перечить очевидным вещам. Не было там никого другого. Этакая шпага очень даже подходит в качестве несомненного орудия убийства…
   – Я его не убивал! – вскричал барон.
   – А кто же? – еще более вкрадчиво спросил судья. – Ваш спутник в приливе поэтического вдохновения?
   – Нет, он тоже ни при чем…
   – Кто же тогда пронзил шпагой этого несчастного? – Судья изобразил на лице живейший интерес и готовность выслушать любые объяснения. – Помилуй господи, мы здесь не беззаконие творим, а как раз собрались, чтобы разобраться в сем прискорбном инциденте со всем прилежанием и обстоятельностью… Если вы хотите указать на истинного убийцу, назвать его или хотя бы описать, если он вам незнаком, имеете к тому все возможности. Не смею вам препятствовать, наоборот, я весь внимание!
   Он подался вперед, приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать. Комиссар откровенно ухмылялся.
   Барон открыл было рот… но ничего не сказал. Пушкин прекрасно понимал его положение. Правдабыла слишком невероятна, а потом объявить ее вслух означало бы подвергнуться новым насмешкам, а то и попрекам в скудости фантазии.