– Водочки бы сейчас для успокоения расстроенных нервов, – мечтательно сказал Красовский. – Первую рюмку ка-ак шарахнуть, дождаться, пока по жилочкам разбежится теплом, а вторую уже выцедить… И еще налить…
   – Что он говорит? – спросил американец. – У него такой одухотворенный вид, словно декламирует стихи…
   Пушкин усмехнулся:
   – Он говорит, что после таких переживаний не мешало бы выпить чего-нибудь покрепче.
   – Это и в самом деле прекрасная идея, – сказал По едва ли не столь же мечтательно.
   – По совести, я и сам бы не отказался, – сказал Пушкин. – Но все трактиры давным-давно закрыты согласно полицейским законам…
   – Ну что вы, право, Александр Сергеич, как дитя малое, – сказал Красовский, оживившись. – Ежели кабаки положено закрывать в одиннадцать вечера, это еще не значит, что их и закрывают… во всяком случае, не вседвери. Полиция тоже не прочь финансовое благосостояние улучшить.
   – До меня доходили слухи…
   – Ну уж, Александр Сергеич, вы как и не петербуржец, – хмыкнул Красовский. – Слухи доходили… Доподлинная правда. Вот, кстати, рукой отсюда подать, на Шестой линии, возле казарм, есть премилое заведение. Именуется «Три якоря», держит его вдова хозяина, женщина предприимчивая и расторопная. Вы у нас человек светский, этакие медвежьи углы не посещаете, а мы-с не привередливы…
   – Да и я, признаться, сейчас непривередлив, – сказал Пушкин. – С крючниками под сосной готов выпить.
   – Вот и прекрасно. Стопы за мной направляйте, а уж я в плохое место не поведу. Видите, во-он окна зашторенные чуть светятся? Полным-полна коробушка господ завсегдатаев, налившихся с черного хода.
   – Подождите, – сказал Пушкин. – Что о нас подумают, если мы заявимся в таком виде? Это, конечно, не ресторация на Невском, но все равно, получится ненужное привлечение внимания…
   Красовский растерялся не более чем на секунду:
   – И точно… Ага! Да мы просто-напросто скажем, что попали в лапы к разбойничкам и с превеликим трудом от них вырвались – а потому душа жаждет успокоения. Поверят, учитывая, сколько здесь шалит лихого народа. Еще и сочувствовать будут. Наш русский народ склонен сочувствовать как жертве разбойничьих происков, так и самому разбойничку, когда ему, болезному, наконец-то наложат железа и под замок пихнут. Да и знают меня здешние, как человека служивого… Идемте во-он на то крылечко…
   Он поднялся первым и решительно забарабанил в низкую дверь. Она вскоре приоткрылась, и в щель высунулась простоволосая мужская голова, коей Красовский что-то пошептал на ухо. Однако голова – принадлежавшая, как удалось рассмотреть, человеку средних лет, довольно плутоватому на вид – ответила взволнованным шепотом. Не дослушав, Красовский воскликнул:
   – Ох ты ж господи… Вперед, господа!
   И, распахнув дверь, отпихнув привратника, решительно направился по низкому, скверно освещенному коридору. Пушкин, не раздумывая, двинулся следом, увлекая американца. Они оказались в задней комнате, там оглушительнопахло соленой рыбой и вареной капустой, несколько человек мещанского и простонародного вида смирно стояли у стен, а посередине бородатый старичок в синей чуйке и здоровенный молодец с закатанными рукавами казинетовой рубахи удерживали на табурете седого человека, который ни за что не хотел сидеть смирно, а ежеминутно порывался вскочить и кинуться к окну.
   – Лампадным маслицем помазать, – сказал кто-то из зрителей. – С молитвою.
   – Скажешь тоже. Первое дело – водичкой с решета сбрызнуть, очень помогает от помрачения ума…
   – И опять-таки с молитвою… Ишь, как его корежит…
   – Что ж ты хочешь, кум, я тебе давно толкую, что тут нечисто, а ты мне про электрическую силу… Электрическая сила и нечистая, я тебе скажу, друг другу не мешают…
   – К бабке, пусть отчитает…
   – Знаешь ты такую бабку?
   – Да я-то нет, но, может, знает кто…
   Оторопело слушая всю эту белиберду, Пушкин медленно продвигался вперед, раздвигая бормочущих зрителей. Оказавшись близко, он увидел в седом человеке нечто знакомое – а потом с захолонувшим сердцем опознал Тимошу, затравленно озиравшегося вокруг и явно не соображавшего, кто он такой и где находится. Тимоша был лет на пять-шесть старше Пушкина, не более – но сейчас он стал белый, как лунь, и совершенно седые волосы в сочетании с молодой щекастой физиономией производили впечатление, прямо скажем, жутковатое. Присмотревшись, Пушкин обнаружил, что Тимошин сюртук светло-серого цвета сплошь испещрен прожженными пятнышками странной формы, напоминавшими крохотную ручку вроде детской, но – четырехпалую. Да и пальчики эти, есть подозрение, все до единого снабжены коготками…
   – Что здесь случилось, объяснит мне кто-нибудь? – спросил Пушкин резко.
   Его барскийтон произвел должное впечатление: старичок в синей чуйке, не переставая удерживать Тимошу за плечи, вскинул голову и торопливо ответил:
   – Непонятно, ваше степенство. Выскочил этот молодец неизвестно откуда, стал в дверь колотиться, как бешеный, и был он в точности в таком виде, как вы его сейчас наблюдаете, то бишь вовсе без ума… Полагали поначалу, что это помрачение от водки, да не похоже что-то…
   – Да уж, – негромко сказал кто-то сзади. – Самое время с иконами вокруг дома обойти, чтоб чего не вышло…
   Пушкин обернулся к говорившему. Тот попятился, жалобным голосом протянул:
   – А я что? Я – ничего… Вот вам крест, барин, ничегошеньки не знаю… Разное люди болтают, вот и все… Неладно, говорят, стало на Васильевском…
   Подойдя к Тимоше вплотную, Пушкин потеребил его, встряхнул, но не заметил в сумасшедших глазах и тени здравого рассудка.
   – Оставьте вы его, барин, – угрюмо сказал детина с засученными рукавами. – Выпал из ума начисто, сами видите. Связать нужно и по докторам представить…
   Горькая ирония судьбы, подумал Пушкин, отступая. В безопасном тылу, который себе Тимоша выбрал, оказалось еще опаснее, чем на поле разыгравшейся битвы. Что-то с ним жуткое стряслось, от простых страхов не седеют в мгновенье ока…
   Горькая ирония была и в том, что окружающие совершенно не обратили внимания на растерзанный вид Пушкина и его спутников – быть может, они уже ни на что подобное не обращали внимания, глаз не сводили с Тимоши, перешептывались с озабоченными лицами, некоторые крестились. Никто из них не удивлен, подумал Пушкин. Испуганы, ошарашены, но не удивлены. Ничего удивительного: как можно понять из долетевших до слуха обмолвок, здешние жители уже давно подметили, что в этих местах неладно.Должно быть, чертова хата, как выражаются мужички, себя оказывала, и это не прошло незамеченным.
   Пушкину пришло в голову, что этилюди нисколько не удивились бы, узнай они о его приключениях – и поверили бы всему от первого и до последнего слова. Беда только, что не они определяли пресловутое «общественное мнение» – а люди просвещенные, материалисты, искренне полагавшие, что в век светильного газа, паровозов и электрической силы в мире не осталось ничего сверхъестественного, а пращуры верили во всякую мистику исключительно по дремучему невежеству своему…
   Красовский тронул его за локоть:
   – Алексанр Сергеич, пойдемте, нам уж стол накрыли…
   – А как же…
   – Ничем вы ему сейчас не поможете, – сказал Красовский угрюмо. – Я уж распорядился, дал денег, сейчас свяжут его, бедолагу, полотенцами, извозчика отыщут и к докторам доставят… Авось оклемается. Ох ты ж, господи, хотел в безопасном месте пересидеть…
   Тяжко вздохнув от полного бессилия, Пушкин поплелся за ним. В чисто прибранной задней комнатке уже сидел за столом Эдгар Аллан По, с любопытством разглядывая соленые огурцы на тарелке, – ничего подобного, сразу ясно, он прежде не видел. Стояла там еще холодная говядина на обливном блюде, тарелка с ломтями хлеба и дешевая закуска вроде печенки и черной икры с крошеным луком. Трактир был определенно рассчитан на неприхотливую публику.
   Красовский, не теряя времени, взял штоф синего стекла и разлил по рюмкам. Руки у него слегка подрагивали, в чем не было ничего удивительного.
   – Нуте-с, давайте без тостов, – сказал он, беря рюмку за стеклянную ножку сразу тремя пальцами, чтобы унять дрожь в руках и не пролить. – За успешное завершение дела, за то, что живы ушли, за то, чтоб Тимошке, дураку, оклематься…
   И осушил свою рюмку залпом. Выдохнул, поморщился и тут же забросил в рот ломоть хлеба с говядиной. Пушкин выпил не менее сноровисто, а вот с молодым американцем произошла неприятность: он застыл с разинутым ртом, на глаза навернулись слезы, потекли по щекам. Красовский моментально сунул ему огурец на вилке:
   – Хрусти-хрусти да прожуй быстренько… Непривычен юнец к расейским нектарам…
   Постепенно американец пришел в себя. Дожевал огурец, звучно проглотил и слабым голосом поинтересовался:
   – Что это было, господа?
   – Натуральнейшая перцовочка, – сказал Красовский. – На испанском перце, действие оказывает ошеломительное, особенно хороша зимою, с мороза, да под кулебяку… Хотя, ручаться могу, в вашем американском захолустье и кулебяки доброй не жевали, и перцовки не пивали. Ну что, еще рюмочку?
   Вторая рюмка, что было сразу отмечено присутствующими, прошлау американского гостя гораздо легче – уже точно знал, чего ждать. Он даже порозовел чуточку, вольно откинулся на спинку шаткого трактирного стула и сказал едва ли не растроганно:
   – Вы не поверите, господа, но я чувствую себя умиротворенным, а все пережитые страхи уже выглядят смешными и несущественными…
   – Чего ж тут не верить, – сказал Красовский. – Перцовка – вещь полезная. Побудете у нас дольше, все травники с Ерофеичем перепробуете, честью клянусь… – Он замолчал, мгновенно став серьезным. – А что ж дальше, Александр Сергеич? Упорхнула пташка…
   – Искать будем, – сквозь зубы сказал Пушкин. – Что ж делать, наше дело служивое… Господин По… Вы, сами сказали, были в Англии. Есть там у них что-то, похожее на наши с вами департаменты?
   – Никаких сомнений. Те, кто мне там помогал, говорили об этом однозначно. У меня создалось впечатление, что служба такая у англичан существует самое малое со времен Шекспира, который, судя по некоторым любопытным замечаниям, тоже был не чужд секретным делам. Вот только встретиться с английскими коллегами мне не довелось – невозможно оказалось найти к ним подступы.
   – Наша обычная беда, – сказал Пушкин. – Нас мало, и все мы врозь… Сколько трудов положено, чтобы создать «Трех черных орлов», а ведь это, господа, полумера….
   – Каких орлов?
   – Это просто название… – спохватился Пушкин.
   И выругал себя за длинный язык: молодой американец был отличным товарищем в опасном предприятии, они делали одно дело – но беседа свернула туда, где начинались мрачные государственные тайны. Самые тяжелые тайны – потому что их словно бы и не существовало для подавляющего большинства человечества. А потому приходилось молчать. Неужели так и будет продолжаться? – подумал он с горечью. Нас мало, и все мы врозь… Нужно будет доложить графу, а уж он сам решит касаемо официальных связей с внезапно обнаружившимися собратьями по ремеслу из-за океана…
    Хлопнувтретью рюмку, уже совсем браво, молодой американец захрустел соленым огурцом – раскрасневшийся, приободренный.
   – Англичане, нужно отдать им должное, опережают нас, и это понятно, – сказал он. – У них было достаточно времени, тысячу лет сидели на своем острове, достаточно, чтобы набраться опыта в охоте за нечистой силой. А нам всего двести лет, даже чуточку меньше, мы еще не успели толком разобраться совсем, что таится в болотах, ухает в чащобах… а иногда в обличье истинных джентльменов и прогуливается средь бела дня по улицам. Краснокожие своими секретами делиться не любят… а черные, которые ближе к природе и потому ловчее обращаются с нечистью, с белыми хозяевами опять-таки не склонны откровенничать. Я вам завидую, господа, у вас дело наверняка поставлено так масштабно, как нам, провинциалам, и не снилось, у вас, как-никак, тоже тысячелетняя история за спиной…
   – Ну, в некотором смысле… – сказал Пушкин уклончиво.
   Не рассказывать же было этому восторженному мальчишке об истинном положении дел? Что людей у них горсточка, что действуют они словно слепые, что некому пока что наладить строго научный подход, с классификацией, обобщениями наподобие Линнеевой системы в ботанике? Что так же обстоит и в других державах, входящих в число Трех Черных Орлов? Просвещение и материализм сыграли злую шутку с нынешним человечеством: оно в массе своей полагает, что врага, за которым охотится Особая экспедиция, не существует вовсе. Даже нынешние мужики, боясь показаться смешными, в жизни не признаются открыто, что всерьез верят в некоторые вещи. Чего же ждать от скептического университетского юноши?
   – А вот насчет Шекспира – это вы для красного словца или как? – с любопытством спросил Красовский.
   – Насчет Шекспира – чистая правда. Мне рассказали кое-что… и показали. Есть достаточно простой математический ключ к «Гамлету» – в те времена люди все же не умели составлять особенно сложные шифры… во всяком случае, господин Шекспир не умел. Если знать ключ, нетрудно обнаружить, что мы имеем дело не только с великой пьесой, но и с зашифрованным докладом о некоей секретной миссии, касавшейся как раз не вполне обычного противника… Разумеется, расшифровка имеет смысл только в том случае, если иметь дело с оригиналом на староанглийском языке, а не переводами на современное английское наречие. Я не успел, к сожалению, продвинуться дальше десятой страницы, не было времени, но и начало крайне любопытно…
   Это надо будет запомнить, подумал Пушкин. Касательно «Гамлета». Тем более что смутные слухи о чем-то подобном ходили давно, их кто-то привез из Англии несколько лет тому…
   – Вообще, «Гамлет» напоминает шкатулку с потайным дном, – продолжал раскрасневшийся По. – Если смотреть в корень – это пьеса не о призраке, господа. Это рассказ о том, как человек однажды встретил сатану, прикинувшегося призраком его отца. Не стану отнимать время длинными объяснениями, поверьте на слово: все детали и обстоятельства появления «тени отца Гамлета» для современника Шекспира не составляли сомнения, что речь идет именно о черте из преисподней. Черт, между прочим, сказал принцу датскому чистейшую правду… но это привело лишь к тому, что пролилась кровь, трупы легли во множестве… Мораль проста: нельзя слушать дьявола, даже когда он говорит правду, и только правду, потому что добром это изначально не кончится…
   Пушкин прислушался. Судя по доносившемуся шуму, прибыл наконец с превеликим трудом разысканный посреди ночи на Васильевском «ванька», и отчаянно сопротивлявшегося Тимошу препровождали в экипаж. До чего нелепо и грустно…
   – Господа, – сказал он решительно. – Нам, пожалуй, пора. До рассвета осталось не так уж много, и хороши же мы будем в таком виде на людных улицах… Нужно еще придумать что-нибудь убедительное для господина Эдгара, чтобы в гостинице не понесла ущерба его репутация… а впрочем, советую держаться первоначального рассказа о нападении разбойников. Это правдоподобнее всего… Пойдемте?
   Красовский с сожалением глянул на опустевший лишь наполовину штоф, протянул умоляюще:
   – Александр Сергеич, а на посошок? После всех переживаний…
   – Ну, разве что… – сказал Пушкин без особого сопротивления.
   Опрокинув по последней рюмке, они вышли в коридор. Стояла тишина, дом казался вымершим: вероятнее всего, местные жители, знающие больше, чем им хотелось бы показать, потихонечку разошлись, чтобы оказаться подальше от нехороших сложностей. Только старичок в чуйке, бесшумно двигаясь вдоль стен, гасил свечи – из чего следовало, что он имеет прямое отношение к трактирной прислуге.
   – Увезли бедолагу, – сказал он, держась вполоборота к выходящим. Не мог не видеть плачевного состояния их одежды, но притворялся, будто ничего не замечает. – Не извольте сомневаться, доставят… Грехи наши тяжкие… И то сказать, дернуло ж поселиться неподалеку от Брюсовой избы…
   Пушкин моментально остановился, крепко взял старичка за чуйку и развернул лицом к себе:
   – Какой еще избы?
   Красовский поддержал зловещим тоном:
   – Ты уж, старче божий, язычок-то развяжи, когда тебя вежливо спрашивает господин из прекрасно тебе известного департамента… Одно такое здание в Петербурге высокое – из какого окна ни глянь, Сибирь видно во всей перспективе…
   – Да что я знаю…
   – При чем тут Брюсова изба? – спросил Пушкин. – Где она? Разве Брюс здесь бывал?
   – Кто говорит – бывал, кто говорит – сказки…
   Он принял тот хитровато-глупый вид российского простолюдина, который свойственен людям, твердо намеренным не сболтнуть и полсловечка лишнего. Оставил гореть одну свечу и демонстративно нацелился на нее палкой с жестяным колпачком на конце, давая понять, что пора и честь знать.
   – Старче! – угрожающе возвысил голос Красовский. – Ты меня давно знаешь, осерчать могу… Не дитё малое, должен понимать, когда можно шуткануть, а когда шутки кончились…
   – А что я? Мое дело – трактир, и не более того. Мало ли что болтают… А болтают иные, что неподалеку отсюда, у Гавани, с незапамятных времен стоит Брюсов домик, где он занимался сами понимаете чем…
   Он показал, если прикинуть, как раз в ту сторону, откуда Пушкин со спутниками и появились… А значит, дальнейшие расспросы не имели никакого смысла: домик на их глазах перестал существовать и вряд ли с рассветом волшебным образом восстановится в прежнем виде…
   – Пойдемте, – сказал Пушкин. – Это бессмысленно.
   Красовский, пришедший, должно быть, к тем же выводам, что и он только что, кивнул, и они втроем вышли под мрачное ночное небо, где туч сегодня было больше, чем звезд, а луна уже исчезла.
   – Я и не знал, что Брюс бывал на Васильевском, – сказал Красовский.
   – Это еще не аксиома, – ответил Пушкин. – Народ наш с именем Брюса связывает все, что угодно, чисто собирательная фигура получается, этакое олицетворение российского волшебства…
   Обратная дорога, как случается, показалась гораздо короче. Они давно уже перестали на всякий случай оглядываться – и ускорили шаг, чтобы побыстрее добраться до противоположного берега, пока не рассвело и не появились первые прохожие.
   Тусклые редкие фонари на понтонном мосту раскачивались – ветер свирепствовал вовсю, разыгравшись не на шутку, выл и свистел так, что в его гуле чудились членораздельные выкрики и стоны.
   – Как бы не к наводнению, – сказал Красовский, придерживая полы фрака, лишившегося пуговиц во время баталии в домике. – Нагонит воду этак-то…
   – Не накаркайте, – сказал Пушкин сквозь зубы. – Если даже…
   Что-то мокрое, скользкое, ужасно цепкое ухватило его за лодыжку, он пошатнулся и едва не упал. Глянул вниз и вскрикнул: из воды торчала темная корявая конечность, стиснувшая его ногу словно тисками. Рядом появилась вторая, уцепилась за край дощатого настила, вынырнула темная макушка, походившая на смоляной шар, облепленный мелкими веточками.
   В ноздри ударил омерзительный запах гнили, протухшей рыбы и еще чего-то затхлого. Красовский оглушительно выругался – сразу несколько рук, смахивавших на длинные головешки, вцепились в его ноги и полы фрака, а молодого американца сгребла под коленки еще одна пара черных конечностей и пыталась уронить на помост. Над водой торчали черные головы, издававшие что-то вроде издевательского фырканья, черные фигуры лезли через перила, неуклюже, но целеустремленно…
   Пушкин что было сил ударил свободной ногой, угодив каблуком меж светившимися тускло-синим щелями, больше всего похожими на глаза. Хрустнуло так, словно он наступил на кучу сухого хвороста, хватка слегка ослабла – и он, выхватив разряженный пистолет, принялся с яростью лупить рукояткой по высунувшейся меж низкими хлипкими перилами и помостом башке. Рядом ожесточенно отбивались спутники.
   Еще один удар – и пальцы-сучки разжались, черная фигура, жалобно постанывая, подалась назад, и Пушкин, собрав все силы, ударом ноги сбил непонятное создание в воду. Булькнуло, по темной воде пошли круги. Он бросился на выручку Красовскому, под его ударами хрустели, переламывались корявые руки. Уже вдвоем они кинулись помогать американцу – его уже свалили несколько пар черных рук и, вцепившись в ворот фрака, в волосы, головой вперед тащили в воду. Сорвав ближайший фонарь, Красовский принялся охаживать им по головам черных тварей, словно булавой действовал. Свеча тут же погасла, отставной прапорщик лупил так, будто сваи забивал – и понемногу им удалось освободить товарища.
   Не мешкая, они кинулись бежать к близкому берегу. Скрипели скверно прилаженные доски, мост раскачивался, а вокруг стоял форменный кошмар: с обеих сторон им наперерез высовывались длинные черные руки, в которых, кажется, суставов было больше, чем у обычного человека, растопыренными пятернями старались ухватить за ноги, повалить… До конца моста оставалось совсем немного, когда очередное чудище выползло на помост с невероятной быстротой и, стоя на четвереньках, загородило дорогу.
   Памятуя прежние успехи, Пушкин, едва оно поднялось на дыбки разъяренным медведем, ударил его в лоб кулаком, норовя попасть арабским перстнем промеж глаз-щелочек.
   Бесполезно. Только руку отбил, будто ударил от всей души по хворостяному забору. Набежавший Красовский по всем правилам московской драки зацепил мыском башмака ногу чудища и сильным ударом в грудь лишил равновесия. Водяная тварь налетела спиной на перила, звучно проломила их и плюхнулась в воду, подняв брызги выше человеческого роста.
   Они выскочили на набережную и пробежали еще несколько саженей, прежде чем осмелились остановиться и оглянуться. На мосту более не было ничего пугающего, не от мира сего – только дощатый помост, качавшиеся под разгулявшимся ветром фонари и темная вода, на которой качались обломки перил.
   – Дожили, – сплюнул Красовский. – По Петербургу уже не пройдешь спокойно… Как себя чувствуете, любезный Эдгар? Не кажется ли вам, что у нас чересчур шумно и оживленно по ночам?
   – Ну что вы, – вежливо сказал молодой американец. – Видывал я места и оживленнее, когда в лунную ночь по болоту… Но это не самая веселая история, господа, я ее расскажу как-нибудь в другой раз, с вашего позволения…
   Красовский вдруг разразился столь громким и веселым хохотом, что Пушкин забеспокоился за его рассудок, торопливо спросил:
   – Что с вами?
   – Со мной-то? Да ничего. Просто пришло вдруг в голову, что совсем неподалеку отсюда, рукой подать, расположена Академия Наук, чуть ли не прямо под ее окнами эти водяные нас пытались стащить с моста в реку. А ведь наши высокоумные академики все до единого считают то, с чем мы имеем дело, побасенками невежественных мужиков… Что бы кому-то из них стоять сейчас у окна, страдая бессонницей, и своими глазами понаблюдать нашу баталию с этими тварями…
   Пушкин сказал грустно:
   – У меня есть сильные подозрения, что господа академики, даже увидев что-то подобное своими глазами, объявили бы это обманом зрения и галлюцинациями…
   Они шли вдоль боковой стены Адмиралтейства. Справа на гранитной скале вздыбил коня Медный Всадник, который десяток лет простиравший руку к Неве. Мельком оглянувшись на него, Красовский фыркнул:
   – Как там у вас, Александр Сергеич? Отсель грозить мы будем шведу… Мне вот пришло в голову: а не грех бы поставить этакий межевой знак, в честь того, что мы за нечисть взялись со всем азартом, да так и написать на нем: отсель грозить вам будем денно и нощно, мохнатые…
   – Не поймут нас с вами, – серьезно сказал Пушкин. – Образованное и просвещенное общество в умалишенные запишет. И потом, государственная тайна…
   – Да понимаю я. Но все же…
   Протяжный металлический скрип раздался справа, совсем близко, они обернулись туда – и тут уж остолбенели напрочь.
   Медный Всадник на глазах изменял позу, оживал, шевелился – покрытый зеленым окислом конь коснулся передними ногами гранитной скалы, приняв позу, в какой его не видел никто и никогда, повернул к ним голову, повинуясь жесту императорской руки. А вслед за тем к ним повернулось зеленое лицо самодержца с пустыми, неподвижными, выкаченными глазами – и явственно исказилось гримасой лютой злобы. Правая монаршая рука была уже вытянута в их сторону жестом угрожающим и непреклонным, показалось, что сейчас раздвинутся бронзовые губы и послышится хриплый клекот: «Палача сюда!»
   В следующий миг конь с поразительной легкостью взмыл в воздух и, миновав решетку, приземлился на все четыре копыта, звонко ударившие о камень мостовой, так что взлетели искры и повалил черный дым.
   Бронзовое лицо обратилось в их сторону, и губы, Пушкин хорошо видел, раздвинулись в жестокой усмешке, и словно бы клыки из-под них показались…
   Все это было настолько дико и невероятно, что Красовский в совершеннейшем ошеломлении взмахнул обеими руками, словно загонял на двор сбежавшую курицу, закричал недоуменно и сердито, с командирскими нотками в голосе:
   – Ты что это… Порядок нарушать… На место пошел, кому говорю! Живо!