Пушкину пришла в голову великолепная идея.
   – Я в последний раз пытаюсь вам растолковать, что не могу продать что-то с себя. Но мы, англичане, люди эксцентричные и любим всевозможные пари, биться об заклад, договоренности… Что, если я предложу обменять все содержимое моих карманов – и кольцо тоже, разумеется – на содержимое ваших? – И он с благожелательной улыбкой, иллюстрируя свою мысль, указал пальцем на карман, куда незадолго перед тем угодили вещички из склепа (было видно, как он оттопыривается).
   Итальянец машинально отпрянул, словно наступив на горячий уголь, нерассуждающим движением руки накрыл карман, словно боялся, что содержимое будет вырвано у него силой.
   – Я… Это невозможно… – хрипло сказал он.
   – А жаль, – сказал Пушкин. – Это было бы совершенно в английским стиле, такой вот обмен… Вы не намерены передумать?
   – А вы?
   – Увы… – улыбнулся Пушкин.
   Поджав губы, мэтр Содерини вернулся к своему столу, схватил стакан вина и жадно осушил его. Видно было, что он изо всех сил пытается успокоиться, но не в силах совладать с собой, то и дело бросал взгляд в сторону Пушкина. Посидев так пару минут в совершеннейшем расстройстве чувств, он полез в карман, швырнул на стол несколько монет и вышел, почти выбежал, за дверь.
   – Пошли! – распорядился Пушкин.
   Тоже швырнув на стол несколько монет и с сожалением оглянувшись на нетронутый ужин, он подошел к приоткрытой двери, всмотрелся в серебристый полумрак – вообще-то лунная итальянская ночь была почти такой же светлой, как российский хмурый зимний день, когда солнце скрыто тучами. На плечи ему нетерпеливо напирал барон, а позади него с выжидательным выражением лица стоял человек Лукки.
   – Как вас зовут? – спохватился Пушкин.
   – Джакопо, синьор…
   – Друг Джакопо… Есть какая-нибудь обходная тропка, по которой мы, пешие, можем обогнать карету по дороге во Флоренцию? Вы же должны прекрасно знать окрестности…
   – Ну, если подумать, синьор… Что вы намерены делать?
   – Остановить карету и вытряхнуть у этого индюка все из карманов, – сказал Пушкин решительно. – Чутье мне подсказывает, что он ни за что не побежит жаловаться в полицию… Что вы на меня так смотрите, любезнейший? Можно подумать, вас, человека известного романтического ремесла, мое предложение шокировало…
   – Да не то чтобы…
   – Тогда к чему колебания?
   – Синьор Алессандро, – с досадой сказал Джакопо. – Лукка вам вроде бы объяснял некоторые тонкости… Вы уедете, а мы останемся… Это как-никак мэтр Содерини, известно чье доверенное лицо… Это вам не обычного путника остановить ночной порой и избавить от всего лишнего…
   – Ну хорошо, – нетерпеливо сказал Пушкин. – Никто не принуждает вас тоже участвовать… Справимся сами. Внешность обманчива, знаете ли, и мы с моим другом далеко не те благонравные юноши, какими порой кажемся… Покажите дорогу, а сами можете ждать в отдалении. Устраивает это вас?
   – Зар-режу в одночасье! – страшным голосом пообещал барон. – Веди, говорю, трус!
   В лунном свете длинной полосой сверкнул выхваченный им из трости клинок, которым барон ради пущей убедительности выполнил перед носом у итальянца несколько фехтовальных вольтов. Тот безнадежно вздохнул:
   – Что с вами поделать, синьоры… Навязал же Лукка работенку… Пойдемте сюда, в ту сторону, вниз. Дорога там делает петлю, и мы их легко перехватим, даже если пойдем шагом… Можно поинтересоваться, синьоры? Вас, как я понимаю, интересуют, так сказать, чисто научныевещицы? Можно выразиться, археологические?
   – Именно, – сказал Пушкин, осторожно спускаясь вслед за провожатым по отлогому склону, поросшему буйной сочной травой.
   – Приятно слышать. Значит, все прочее, презренное, так сказать житейское, вас не интересует совершенно?
   – Ну разумеется, – сказал Пушкин, моментально уловив, куда ветер дует. – Дележ будет честный: все археологическое – нам, все житейское – вам. Так что, старина…
   – Будьте благонадежны, – заверил итальянец, извлек из кармана большую черную тряпку и с проворством, выдававшим большой опыт, вмиг обвязал ею нижнюю часть лица, так что открытыми остались только глаза. После чего раскрыл свой внушительный нож и помахал им в воздухе.
   На ходу Пушкин с бароном проделали то же самое, использовав свои носовые платки. Сноровки им не хватило, конечно, но получилось удовлетворительно.
   – Во всем важен порядок, – менторским тоном сказал итальянец, когда они уже стояли на обочине неширокой проселочной дороги. – Один человек повиснет на удилах лошадей, чтобы не понесли… думаю, я это возьму на себя благодаря некоторому опыту. Вы, синьор, – повернулся он к барону, – не мешкая, припугните вашим клинком кучера, чтобы сидел смирнехонько. Вы, синьор Алессандро, опять-таки без промедления распахиваете дверцу кареты и твердым, уверенным голосом обещаете поганцу, что разрядите пистолет ему в башку, если попробует сопротивляться или замешкается, выкладывая содержимое карманов… Тсс! Ну да, это они! Другой карете тут просто неоткуда взяться…
   В самом деле, донесся явственно различимый стук копыт, скрип колес, а там и показались два огонька каретных фонарей. Не сбавляя скорости, карета мэтра приближалась к месту засады.
   Кучер уже должен был заметить три фигуры, неподвижно торчавшие на обочине в лунном свете – но он и вожжи не натянул, и лошадей не подхлестнул. Карета приближалась как ни в чем не бывало.
   – Вперед! – вскрикнул итальянец, бросаясь навстречу лошадям и заранее подняв руки, чтобы схватиться за упряжь. Барон с Пушкиным, держа пистолеты наготове, кинулись следом согласно только что разработанной диспозиции…
   Истошно вскрикнув, итальянец отскочил в сторону, растянулся на обочине, завопил…
   Лошади, отлично различимые в лунном сиянии, вдруг преобразились – превратились в непонятных огромных зверей наподобие тигров или барсов, тот, что казался к ним ближе, взревел так, что заложило уши, выбросил голову, и огромные белоснежные клыки грозно щелкнули совсем рядом, так что Пушкин шарахнулся, едва успел увернуться от смрадной звериной пасти, полетел навзничь, пребольно ушибив затылок…
   Буквально над ним пронеслось длинное огромное тело, передвигавшееся бесшумным кошачьим скоком, прогрохотала карета – и из окна ухмыльнулась ни с чем не сравнимая в своей омерзительности рожа, карикатурное подобие человеческого лица с горящими, как угли, глазами…
   Они не знали, сколько прошло времени, прежде чем им удалось хоть самую малость опамятоваться. На дороге стояла тишина, луна равнодушно сияла в небесах, а перед глазами все еще стояли диковинные звери и жуткая рожа, в которой не было ничего человеческого…
   – Говорил я вам, синьоры, – плачущим голосом произнес итальянец, мелко и часто крестясь. – Не надо было связываться… Опасное это дело – дергать черта за хвост. Ну, а как они нас узнали и запомнили? Долго придется где-нибудь отсиживаться для надежности…
   – Впечатляет, конечно, – признался барон, поднимая из травы оброненную шпагу. – А вам не пришло в голову, дружище, что это не более чем наваждение? Иллюзия, которой нас напугали – успешно, надо признаться.
   – Какая там иллюзия, синьор! Эта тварь клыками щелкнула у самого моего носа, еще немножко – и голову отхряпала бы напрочь…
   – А почему же не отхряпала? – упрямо спросил барон. – Кишка тонка! Будь это не иллюзия, а натуральное зверье, что им мешало растормошить нас в клочья, как тряпку? Говорю вам, они на нас напустили натуральное наваждение, а мы и спраздновали труса, не подумав…
   – Где тут было думать, – огрызнулся провожатый. – Много вы думали, синьор барон, я ж видел, как вы на карачках ползли…
   – Отступал на заранее подготовленные позиции.
   – Один черт, пусть будет по-вашему, на карачках отступали…
   – Довольно препираться, господа, – сказал Пушкин, наконец-то отыскав в траве оброненный пистолет. – Все хороши, чего уж там… Что будем делать?
   Итальянец решительно сказал:
   – Возвращаемся к нашей карете и едем в город. Что еще делать прикажете? Мое дело сторона, но я бы посоветовал, как только доберемся до города, поставить не одну свечку в первой попавшейся церкви, чтобы Богоматерь спасла и оборонила от этаких страстей… Лишь бы не прицепились потом!

Глава пятая
Черные откровения

   Перегнувшись через мраморные перила моста делла Тринита, барон задумчиво смотрел на сверкавшие в спокойной воде звезды со столь сосредоточенным видом, что Пушкину пришло в голову, не подействовала ли и на бесхитростного гусара атмосфера этого города, полного творениями великих мастеров? Не ощутил ли он тягу к высоким материям?
   – О чем вы задумались, Алоизиус? – спросил он осторожно.
   – А вон-вон-вон играет… Плеснула, здоровущая! По-моему, сазан. Его бы на углях зажарить, да с перчиком, с лимонным соком, с парой бутылок… От всех этих перипетий у меня настолько брюхо подвело, что собственное тело слопать готов, если соус будет приличный. Неужели не проголодались?
   – Чертовски. Попробуем раздобыть что-нибудь в отеле… Но в первую очередь попытаюсь заняться этим…
   Он коснулся сюртука – там, в кармане, покоился сверток бумаг, извлеченный из выданной синьором Ченчи шкатулки – за всеми хлопотами сегодняшнего дня и ночи так и не нашлось времени их изучить. Удалось определить лишь, что рукопись старая, чертовски старая, не на бумаге, а на пергаменте.
   – Ну, пойдемте тогда, – сказал барон. – Нам еще тащиться и тащиться. Чертов итальянец. Не мог довезти нас до отеля…
   – По-моему, бедняга страшно напуган, – сказал Пушкин. – И не прочь был отделаться от нас как можно быстрее. Его можно понять – переживания не из приятных…
   – Я вот все ломаю голову, – задумчиво протянул барон. – Почему этот чародейный прохвост благонамеренно предлагал вам деньги за кольцо, а не попробовал его выжулить каким-нибудь наваждением или отобрать в открытую? Позвал бы парочку приятелей из преисподней, перехватил бы нас на дороге…
   – А что, если его нельзя отобрать? – вслух размышлял Пушкин, направляясь вслед за бароном в сторону пьяцца делла Грандукка. – Вы же помните, «ключ» как раз нельзя было приобрести силой, принуждением – только получить его по доброй воле…
   Он приостановился, поднял палец с кольцом к глазам. Загадочные знаки четко рисовались в лунном свете. Если присмотреться, начинало казаться, что они едва заметно колышутся, но это, он подозревал, была не более чем иллюзия.
   – Черт побери, – сказал он в полный голос. – Кто бы мне объяснил, для чего оно может предназначаться?
   – От меня разъяснений не ждите, – фыркнул барон. – Хорошо бы, конечно, с ним обстояло так, как в той арабской сказочке, которую мне рассказывал в кабаке геттингенский студент: если потереть какую-то старую, совершенно неприметную лампу, прилетал восточный дух и исполнял кучу желаний, чего ни попроси…
   – Вряд ли, – серьезно сказал Пушкин. – Я его уже как следует обтирал от пыли, и никакого джинна не случилось… Куда вы?
   – Тут можно срезать путь. Я запомнил этот переулочек…
   Они свернули в узкий переулок, где с обеих сторон, судя по неистребимым запахам, располагались овощные лавки. Перед одной из них красовалось нечто примечательное: бронзовый кабан искусной работы, из пасти которого безостановочно струилась чистая вода.
   – Ну да, и эту поилку я помню, – сказал барон. – Вон как почернел от старости, только морда будто полированная – днем тут масса народу попить подходит…
   – Вы неисправимы, Алоизиус, – сказал Пушкин. – «Поилка»… Это бронзовая копия античного мраморного кабана, я о ней читал. Оригинал стоит у входа во дворец Уффици. Там великолепная картинная галерея. Господи, этот город полон величайших произведений искусства, а у меня нет времени хоть что-то осмотреть бегло. Такая жалость…
   – Вы это с такой искренней грустью говорите… – сказал барон недоуменно. – Как будто и в самом деле искренне страдаете. А я вот, признаюсь по чести, так никогда и не мог понять, что в этом искусстве такого, что от него должна душа замирать. Доведись до дела…
   Он замолчал и оглянулся через плечо. Внимание Пушкина тоже привлек странный звук, имевший нечто схожее с лязгом металла о твердый камень.
   Тут они почувствовали, что волосы встают дыбом.
   Бронзовый кабан, покинувший прежнее место, где ему и полагалось стоять смирнехонько, служа поилкой для нищих и возчиков, был уже совсем близко от них, шагах в десяти. На том месте, где он стоял прежде, бил фонтанчик воды, а у самого кабана из пасти вода уже не текла. Он приближался размеренной трусцой, цокая бронзовыми копытами по белоснежным плитам, двигаясь так непринужденно и свободно, словно не из бронзы был отлит, а вылеплен из мягкой глины…
   Склонив голову с видимо угрожающим и непреклонным, бронзовый зверь надвигался. Надо сказать, сейчасу Пушкина не осталось никакого восхищения искусной работой мастеров и преклонения перед итальянскими скульпторами – какой-то неподходящий был момент, ожившая фигура выглядела омерзительной, неправильной, неуместной…
   Они припустились бежать, не сговариваясь – удивляться было некогда, бояться тоже, следовало что-то предпринять для спасения, и немедленно…
   Они бежали по узенькой пустынной улочке, словно во сне, сзади звонко цокала о камень бронза, над головой светила луна. Раздался ужасный треск – пустые по ночному времени прилавки с полотняными навесами чуть ли не перегораживали улочку, оставляя совсем чуть-чуть свободного места, человек еще мог пробежать, а вот здоровенной бронзовой туше прохода не хватило, и она снесла навесы и прилавки, как ребенок разрушает карточный домик. Образовалась куча из досок, шестов и кусков полотна, она зашевелилась, раздалась в стороны, под треск раздираемого полотна и ломающихся досок кабан вновь объявился и, отбрасывая чернильно-черную короткую тень, засеменил к ним.
   – Александр, – пропыхтел барон. – А может, у него тоже шарик во рту? Как у Голема? Двинуть клинком, авось выпадет…
   – Глупости, – ответил Пушкин, столь же запыхавшись. – Откуда у него шарик, это вам не… Осторожно!
   Но барон уже споткнулся о какое-то сломанное колесо, с итальянской беспечностью (роднившей ее с русской) брошенное посреди улочки, полетел кубарем, растянулся на каменных плитах. Кабан надвигался, опережаемый своей тенью, напоминавшей широкий наконечник копья, показалось даже, что его бронзовые глаза горят искорками жизненной силы…
   Нерассуждающе бросившись наперерез, Пушкин не придумал ничего лучшего, как достать пистолет, как будто из этого мог выйти хоть какой-то толк – да так и остался стоять, заслоняя барона, делавшего отчаянные усилия, чтобы побыстрее вскочить.
   Кабан остановился в шаге от него, опустив уродливую голову и нацеливаясь клыками. Текли мгновения, а он так и стоял неподвижно. Алоизиус уже утвердился на ногах, недолго думая, выхватил укрытую в трости шпагу и нацелился острием в кабанью голову, покрикивая возбужденно:
   – Ну, подходи, свинья такая! Кому говорю? Хочешь отомстить за всех ваших, которых я жареными стрескал под мозель? Подходи, кому говорю, хавронья позорная!
   Увлекшись, он сделал лихой выпад, но, как и следовало ожидать, острие клинка лишь звучно царапнуло по бронзе и соскользнуло, не нанеся зверю ни малейшего урона. В происходящем наметился некоторый, выражаясь по-французски, антракт – они так и стояли посреди узенькой улочки, а кабан, не делая попыток к нападению, торчал в шаге от них, едва заметно поводя головой и временами переступая с ноги на ногу, будто набирался решимости для броска – если только можно было заподозрить бронзового истукана, к тому же не подобие человека, а животное, в умении размышлять…
   Эта сцена затянулась настолько, что стала вызывать уже не страх, а недоумение. Пора было что-то предпринять, и барон предложил азартным шепотом:
   – А давайте отступать, шажком-шажком…
   Так они и поступили, осторожно пятясь. Кабан двинулся за ними, как пришитый, не переступая некой незримой черты. Рывком кинулся вперед, но тут же замер.
   – Александр, – прошептал барон тоном глубокого раздумья. – Вы меня наверняка сочтете сумасшедшим, но мне что-то кажется, что это он вас боится…
   – Меня?!
   – Именно что вас. Вы очутились между ним и мной, и он тут же встал, как упрямый итальянский ишак. Потом вы оказались на шаг сзади – и он тут же попытался броситься…
   – Вздор, – задумчиво ответил Пушкин, осторожненько отступая вдоль череды низеньких домиков, отнюдь не служивших к украшению великой Флоренции.
   – Да точно вам говорю…
   Барон вдруг выскочил перед Пушкиным, встал посреди мостовой – и кабан, будто ободрившись, едва ли не прыгнул вперед, отбросил мордой клинок, которым барон попытался закрыться по всем правилам фехтовального искусства…
   Пушкин бросился вперед, не забивая голову раздумьями и размышлениями, поскользнулся на гнилом яблоке, едва не упал – и уперся правой рукой в бронзовый лоб. Кабан, полное впечатление, волчком крутнулся на месте с грацией не бронзовой статуи, а живого проворного зверя, отскочил с лязгом, замер в паре шагов.
   – Говорил я вам? – торжествующе воскликнул барон. – Совсем уж было нацелился меня забодать, или как там это у них называется – но от вас порскнул, как черт от святой воды…
   Пушкин пожал плечами:
   – Интересно, что во мне может быть такого… Прежде меня все эти твари не особенно и пугались…
   Он осекся. Поднял к глазам руку с перстнем, загадочно сверкавшим в лунном свете, – цепочка загадочных знаков, как и в прошлый раз, казалась мерцающей внутренним огнем. Ну да, не было других объяснений…
   В приливе той нерассуждающей лихости, что не единожды напортила ему в жизни, он бросился вперед, недвусмысленно нацеливаясь припечатать бронзового зверя кольцом меж глаз.
   Отчаянно лязгнула бронза по камню – кабан развернулся и кинулся прочь, не поворачивая головы назад, из-под копыт брызнули искры, задребезжало, покатилось подвернувшееся жестяное ведро…
   – Ага-га! – взревел барон, кидаясь следом с поднятым клинком. – Ату его, мерзавца!
   Пушкин ухватил его за рукав и насилу остановил:
   – Алоизиус, куда вы?!
   – Да, вы правы, – опомнившись, сказал барон, смущенно пряча клинок. – Неосмотрительно… Но колечко-то до чего интересное! Теперь не сомневаетесь, что именно в нем дело?
   – Теперь – нет, – сказал Пушкин. – Какие, к лешему, сомнения…
   Он смотрел на перстень с некоторой опаской – сейчас, когда старинная вещица так проявиласебя, словно бы даже начинаешь ее чуточку бояться: кто знает, исчерпываются ли на этом ее неведомые качества…
   – То-то этот каналья хотел его у вас купить за бешеные деньги, – сказал барон. – Наверняка соображал, что к чему…
   – Наверняка, – кивнул Пушкин. – Нам бы самим сообразить, чего еще ждать от этой безделушки…
   – Разберемся, – сказал барон с ухарским видом. – Пока что меня вполне устраивает, что оно действует на этих чародейных тварей, будто ковш кипятка на бешеную собаку… Пойдемте? А то еще что-нибудь другое вынырнет, которое кольца не боится…
   До своего отеля они добрались без всяких приключений, по темной лестнице поднялись в свои апартаменты. Как оказалось, славный малый Луиджи Брамболини бдительно нес стражу у двери в комнату кукольника, примостившись на вычурном стуле. Едва услышав вошедших, он вскочил и, позевывая, браво доложил:
   – Ваш дядюшка, синьоры, снова порывался сбежать неведомо куда. То деньги мне предлагал, чтобы я его выпустил, то угрожал, непонятно даже и чем, совсем заговариваться стал, бедолага… Как вы и соизволили предупредить, говорил, будто никакой он не ваш дядюшка, а кукольных дел мастер, которого два злоумышленника, то есть ваши милости, обманом лишили свободы… Ну, я ему предъявил те самые аргументы, касаемо которых вы предупреждали, и он малость унялся. Давненько не слышно, должно быть, чуточку опамятовался и лег спать… Какие будут распоряжения?
   – Зажгите свечи и можете идти спать, – нетерпеливо распорядился Пушкин.
   Едва приказание было выполнено, и Луиджи, уже зевая во весь рот, удалился, Пушкин сел к столу и положил перед собой пухлую стопу пергаментных листов – хранившиеся несколько столетий бумаги Курицына. Барон, без всякого стеснения заглядывавший ему через плечо, протянул:
   – Ни черта не понимаю, но и так ясно, что дело темное…
   Действительно, почти половину первого листа занимала странная решетка: две параллельных линии, пересеченные двумя другими, отчего образовался замкнутый квадрат и еще восемь открытых то с одной стороны, то сразу с двух. Во всех девяти красовались загадочные знаки, не похожие ни на один известный алфавит, а под решеткой тянулись сплошные строки текста, не разделенного знаками препинания и не разбитого на слова.
   Переставив поближе подсвечник, Пушкин долго всматривался в эту абракадабру, задумчиво шевеля губами.
   – Черт знает что! – с чувством сказал барон. – Я бы и под страхом смерти не взялся искать в этом смысл. Редкостная бессмыслица…
   – Вот тут вы ошибаетесь, Алоизиус, – сказал Пушкин с легкой улыбкой. – Не так страшен черт, как его малюют…
   Барон воззрился на него в совершеннейшем изумлении:
   – Хотите сказать, вы что-нибудь в этом понимаете?
   – Пока что не понимаю ничегошеньки, – сказал Пушкин с некой отрешенностью. – Но понимаю зато, с чем имею дело. Вот именно, решетка… и знаки попеременно киноварно-красные и черные… Я начинал службу в министерстве иностранных дел, Алоизиус. Там, помимо прочего, нам демонстрировали немало старинных шифров, что были в ходу в давние времена. Между прочим, они не так уж сложны. Тогда еще не умели придумывать по-настоящему… сложную тайнопись…
   – Так вы что, можете это прочитать?
   – По крайней мере попытаюсь, – сказал Пушкин, придвигая перо и чернила. – В старину это именовалось «мудрая литорея», если вам интересны такие подробности…
   – Совершенно неинтересны. Прочитать бы, в чем тут суть… Должен же быть ключ…
   – Вы, быть может, удивитесь, Алоизиус, но это и есть ключ, – сказал Пушкин уверенно, указывая на решетку. – Эти иероглифы – всего лишь русский алфавит, замененный загадочными знаками, которые тот, кто написал документ, выдумал сам, так надежнее всего. Если подставить теперь на их место… Алоизиус, могу я вас попросить присесть тихонечко в уголке и какое-то время побезмолвствовать?
   – Слушаюсь, – по-военному четко ответил барон. – Считайте, что меня тут и нет…
   Он присел на синем диванчике и, сохраняя неподвижность и безмолвие, словно окаменел, жадно наблюдал за Пушкиным. Тот, морща лоб, набросал несколько строчек, определенно не следя за смыслом того, что пишет. Потом, явно прочитав, недовольно поморщился, решительно скомкал начатый лист, швырнул его под стол и взял чистый. Еще несколько минут с видом величайшего прилежания вычерчивал буквы – и снова, судя по его растерянному лицу, потерпел фиаско. Второй скомканный лист отправился под стол. За ним – третий, четвертый… Барон, ничего не понимавший, но видевший, что дело пошло наперекосяк, затаил дыхание, наклонившись вперед, проделывал руками странные движения – то ли писал что-то, то ли сеть распутывал, ему казалось, что таким образом он помогает коллеге.
   – Сколько мне бед принесла самонадеянность… – сказал наконец Пушкин, отбрасывая под стол неведомо который по счету скомканный лист. – Ничего не получается, Алоизиус. Ничего. Бессмыслица, вздор, чепуха… Никакого смысла…
   Он подпер голову руками и безнадежно уставился в пространство. В его голосе звучала такая беспомощность, что у барона слезы навернулись на глаза.
   Неизвестно, сколько прошло времени. Потрескивали свечи, с которых давненько не снимали нагар, пламя металось и чадило, а они все так же сидели в прежних позах.
   – Господи, ну и болван из меня! – воскликнул вдруг Пушкин, вскакивая из-за стола. – Кто сказал, что ключ вставлен правильно? Что решетку нужно читать…
   Барон таращился на него в полной растерянности. Пушкин, бросившись обратно к столу, решительно схватил лист с решеткой и перевернул его вверх ногами. Вновь схватив перо, лихорадочно принялся писать – уже не вырисовывая буквы тщательно, чертя едва ли не каракули. На его лице возникла веселая ухмылка, вскоре ставшая едва ли не блаженной.
   – Ай да Пушкин, ай да сукин сын! – воскликнул он, вскакивая и сделав возле стола несколько па неведомого танца. – Ну конечно! И хитрость-то примитивная, а поди догадайся!
   – Получается? – тихонечко осведомился барон из угла, по-прежнему дисциплинированно замерев в напряженной позе.
   – Во всяком случае, фраза получается вполне осмысленной, – отозвался Пушкин, вновь кидаясь за стол. – «Поучения для желающего постигнуть укрощение камня…» Получается!
   Он выхватывал чистые листы из стопки, не глядя, покрывал их вереницами букв, притопывая ногой от избытка чувств и даже что-то напевая про себя. Когда перо сломалось, барон метнулся, торопливо подал ему другое, снова отпрянул в уголок, где форменным образом затаился, чтобы, не дай бог, не напортить неосторожным словом или даже шевелением…
   Скрипело перо, колыхалось, потрескивая, пламя свечей, отбрасывавших на стены причудливые тени. Барон помалкивал. В приотворенное окно струилась рассветная прохлада.
   Наконец Пушкин отбросил и второе перо, пришедшее в полную негодность, не вставая, потянулся с чрезвычайно довольным видом. И лежавшие перед ним исписанные листы, и пальцы, и даже сукно стола – все было испачкано чернильными кляксами, но Пушкин не обращал на это внимания, улыбаясь отрешенно и радостно.