Страница:
Не зря С.Ю. Витте констатировал «какой-то особый вид умственного помешательства масс». Он писал: «Для меня было ясно, что опереться на прессу невозможно и что пресса совершенно деморализована. Единственные газеты, которые не были деморализованы — это крайне левые, но пресса эта открыто проповедовала архидемократическую республику… Ожидать помощи от помутившейся прессы я не мог». Он же в письме министру юстиции М.Г. Якимову подчёркивал «тот огромный государственный вред, который порождается наблюдаемым ныне в современной печати непрестанным извращением фактов, распространением самых разнообразных слухов — можно сказать, целой системой воспитания общественной мысли в дебрях, частью — преднамеренной, частью — бессознательной лжи».
А впрочем, Витте и сам не без греха. Среди высшей знати в Петербурге кружили очень уж настойчивые слухи, что убитый эсером Сазоновым министр внутренних дел Плеве как раз и собрал «убойное» досье на Витте о серьёзных грешках последнего, каковое собирался представить императору. А бывший начальник Департамента полиции Лопухин писал в своих мемуарах, что Витте предлагал ему устроить покушение… на царя.
Лопухин, конечно, личность грязненькая — именно он в своё время выдавал революционерам глубоко законспирированных агентов. Да и улик нет, одни разговоры. Но все же… Нет ничего необычного в том, что Витте и в самом деле пытался использовать кое-какие закулисные методы, чтобы вновь прорваться к креслу премьер-министра. Подобных примеров в истории предостаточно: там, где в причудливом переплетении встречаются интересы террористов и секретных служб, возможны самые неожиданные комбинации, за бомбами, брошенными в сановников ничего не подозревающими рядовыми боевиками, иногда стоят самые неожиданные интересы. Убийство Столыпина — яркий пример…
Философ Розанов писал с горечью: «Русская печать и общество, не стой у них поперёк горла „правительство“, разорвали бы на клоки Россию, и раздали бы эти клоки соседям даже и не за деньги, а просто за „рюмочку“ похвалы. И вот отчего без решительности и колебания нужно прямо становиться на сторону „бездарного правительства“, которое все-таки одно только все охраняет и оберегает».
Но подобные голоса были редки, и их не слышали за всеобщим «прогрессивным» рёвом. Считалось само собой разумеющимся, что человек из «образованного общества» должен желать поражения России в японской войне. Купец, эмигрант П. Бурышкин с горечью пишет в своих воспоминаниях, что «образованное общество», проявляло фантастическое равнодушие к деятельности и нуждам российских предпринимателей, купцов, заводчиков. «Купчина толстопузый» был лишь персонажем фельетонов и карикатур.
Вновь слово великому князю Александру Михайловичу: «Личные качества человека не считались ни во что, если он устно или печатно не выражал своей враждебности существующему строю. Об учёном или писателе, артисте или музыканте, художнике или инженере судили не по их даровитости, а по степени радикальных убеждений».
И далее он подробно разбирает этот тезис на примере философа Розанова, публициста Меньшикова и писателя Лескова.
Европейская литературная критика ставила Лескова даже выше Достоевского — но дома Лескова подвергали форменной травле и бойкоту, так что ему приходилось издавать иные свои книги за собственный счёт, малыми тиражами. Как же иначе, если он к нигилистам относился резко отрицательно и даже осмелился вывести их в одном из своих романов в неподобающем для «образованного общества» виде…
Точно также травили и Меньшикова. Розанова при жизни не печатали, замалчивали. Уже перед первой мировой войной знаменитый издатель Сытин принял писателя в свою газету «Русское слово» — правда, учитывая «общее умонастроение», договорились, что Розанов будет печататься под псевдонимом. Тайна псевдонима, однако, оказалась раскрытой, и к Сытину явилась депутация сотрудников, предъявившая ультиматум: либо все они уходят, либо уберут Розанова.
Сытин в полной растерянности спросил:
— Но, господа, вы ведь не можете отрицать гения Розанова?
Господа интеллигенты ответили примечательно:
— Мы не интересуемся, гений он или нет. Розанов — реакционер, и мы не можем с ним работать в одной газете!
И выжили-таки, паскуды…
Все это скопище бесов, правивших бал, никак не отнести к «бездарностям». К превеликому сожалению, среди них хватало людей ярких, талантливых. Куда уж дальше, если даже Лев Толстой всем величием своего авторитета подпитывал как раз буйную российскую интеллигенцию. И дошёл до того, что в самонадеянности своей взялся кромсать Евангелие на части, как колбасу: мол, этому куску я верю, а вот этому не верю решительно…
За подобные упражнения православная церковь его из своих рядов вычистила — но никогда в жизни не провозглашала Толстому никакой «анафемы», тут писатель Куприн решительно совравши! И никакого «отлучения», что убедительно показал несомненный знаток проблемы, современный богослов, диакон Андрей Кураев. Вот подлинные строки из определения Синода: «…сознательно и намеренно отторг себя сам от всякого общения с Церковию Православной. Бывшие же к его вразумлению попытки не увенчались успехом. Посему церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею».
И все! Но интеллигенция российская десятки лет потом, что при царе, что при большевиках голосила об «отлучениях» и «анафемах», понося церковь вовсе уж невозможным образом…
А между прочим, с личностью Льва Толстого связана интересная история… Вот воспоминания игумена Оптинского скита отца Феодосия, относящиеся к осени 1908 г. и озаглавленные «Бес в образе Льва Толстого».
«Собралась собороваться группа богомольцев, душ четырнадцать, исключительно женщин. В числе их была одна, которая собороваться не пожелала, а попросила позволения присутствовать зрительницей при совершении таинства. По совершении таинства смотрю, подходит ко мне та женщина, отводит в сторону и говорит:
— Батюшка, я хочу исповедоваться и, если разрешите, завтра причаститься у вас, пособороваться.
На другой день я разрешил её от греха, допустил к причастию и объявил, чтобы она собороваться пришла в тот же день часам к двум пополудни. На следующий день женщина эта пришла ко мне несколько раньше назначенного часа, взволнованная и перепуганная.
— Батюшка, — говорит, — какой страх был со мной нынешнею ночью! Всю ночь меня промучил какой-то высокий страшный старик, борода всклокоченная, брови нависли, а из-под бровей такие острые глаза, что как иглой в моё сердце впивались. Как он вошёл в мой номер, не понимаю: не иначе эта была нечистая сила…
— Ты думаешь, — шипел он на меня злобным шёпотом, — что ты ушла от меня? Врёшь, не уйдёшь! По монахам стала шляться да каяться — я тебе покажу покаяние! Ты у меня не так ещё завертишься, я тебя и в блуд введу, и в такой грех, и в этакой…
И всякими угрозами грозил ей страшный старик и не во сне, а въяве, так как бедная женщина до самого утреннего правила — до трех часов утра — глаз сомкнуть не могла от страха. Отступил он от неё только тогда, когда соседи её по гостинице стали собираться идти к правилу.
— Да кто же ты такой?! — спросила его, вне себя от страха, женщина.
— Я — Лев Толстой! — ответил страшный и исчез.
— А разве не знаешь, — спросил я, — кто такой Лев Толстой?
— Откуда мне знать? Я неграмотна.
— Может быть, слышала? — продолжал я допытываться. — Не читали ли о нем чего при тебе в церкви?
— Да нигде, батюшка, ничего о таком человеке на слыхала, да и не знаю, человек он или что другое?».
Церковный комментатор заключает: «Таков рассказ духовника Оптиной пустыни. Что это? Неужели Толстой настолько стал „своим“ в том страшном мире, которому служит своей антихристианской проповедью, что в его образ перевоплощается сила нечистая?».
Атеисты вправе иметь об этой истории своё мнение. Люди верующие могут и призадуматься…
Вернёмся к «образованному обществу». И среди него нашлись смелые, болевшие за Россию люди, не побоявшиеся выступить против либеральной чумы. В 1909 г. появилась книга «Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции», который можно охарактеризовать кратко: «Интеллектуалы против интеллигентов».
Наша милейшая интеллигенция в спорах обожает с проворством карточного шулера подменять понятия. Тот, кто выступает всего лишь против «интеллигенции», обвиняется в том, как правило, что… выступает против интеллекта, культуры, знаний, образования.
Однако «интеллектуал» — это одно, а «интеллигент» — совсем другое. Авторы сборника «Вехи» — сплошь люди, с чьими именами связаны эпитеты «известный», «выдающийся». Бердяев, С. Булгаков, Гершензон, Кистяковский, Струве, Изгоев, Франк — интеллектуалы, историки, экономисты, философы.
Н.А. Бердяев: «В русской интеллигенции рационализм сознания сочетается с исключительной эмоциональностью и слабостью самоценной умственной жизни… Сама наука и научный дух не привились у нас, были восприняты не широкими массами интеллигенции, а лишь немногими. Учёные никогда не пользовались у нас особенным уважением и популярностью, и если они были политическими индефферентистами, то сама их наука считалась настоящей…».
С.Н. Булгаков: «Весь идейный багаж, все духовное оборудование вместе с передовыми бойцами, застрельщиками, агитаторами, пропагандистами был дан революции интеллигенцией. Она духовно оформляла инстинктивные стремления масс, зажигала их своим энтузиазмом, словом, была нервами и мозгом гигантского тела революции. В этом смысле революция есть духовное детище интеллигенции, а следовательно, её история есть исторический суд над этой интеллигенцией… Наша интеллигенция в своём западничестве не пошла дальше внешнего усвоения новейших политических и социальных идей Запада, причём приняла их в связи с наиболее резкими и крайними формами философии просветительства. Вначале было варварство, а затем воссияла цивилизация, т.е. просветительство, материализм, атеизм, социализм — вот несложная философия истории среднего русского интеллигента…
Героизм — вот то слово, которое выражает, по моему мнению, основную сущность интеллигентского мировоззрения и идеала, притом героизм самообожания… Интеллигент, особенно временами, впадал в состояние героического экстаза с явно истерическим оттенком. Россия должна быть спасена, и спасителем её может и должна явиться интеллигенция вообще и даже имярек в частности — и помимо его нет спасителя и нет спасения… Героический интеллигент не довольствуется поэтому ролью скромного работника (даже если он и вынужден ею ограничиваться), его мечта быть спасителем человечества или по крайней мере русского народа… Для него необходим (конечно, в мечтаниях) не обеспеченный минимум, но героический максимум… Даже если он и не видит возможности сейчас осуществить этот максимум и никогда его не увидит, в мыслях он занят только им. Он делает исторический прыжок в своём воображении, и, мало интересуясь перепрыгнутым путём, вперяет свой взор лишь в самую светлую точку на краю исторического горизонта… Во имя веры в программу лучшими представителями интеллигенции приносятся жертвы жизнью, здоровьем, свободой, счастьем… (худшие представители интеллигенции, которых гораздо больше, охотнейше приносят в жертву чужие жизни, здоровье, свободу и счастье. — А.Б.). Хотя все чувствуют себя героями, одинаково призванными быть провидением и спасителями, но они не сходятся в способах и путях этого спасения… С интеллигентским движением происходит нечто вроде самоотравления… Интеллигенция, страдающая якобинизмом, стремится к „захвату власти“, к „диктатуре“, во имя народа, неизбежно разбивается и распыляется на враждующие между собой фракции, и это чувствуется тем острее, чем выше поднимается температура героизма… Герой есть до некоторой степени сверхчеловек, становящийся по отношению к ближним своим в горделивую и вызывающую позу спасателя, и при всем своём стремлении к демократизму интеллигенция есть лишь особая разновидность сословного аристократизма, надменно противопоставляющая себя „обывателям“. Кто жил в интеллигентских кругах, хорошо знает это высокомерие и самомнение, сознание своей непогрешимости и пренебрежения к инакомыслящим… Вследствие своего максимализма интеллигенция остаётся малодоступна к доводам исторического реализма и научного видения…
…В нашей литературе много раз указывалась духовная оторванность нашей интеллигенции от народа. По мнению Достоевского, она пророчески предсказана была уже Пушкиным, сначала в образе вечного скитальца Алеко, а затем Евгения Онегина… И действительно, чувства кровной исторической связи, сочувственного интереса, любви к своей истории, эстетического её восприятия поразительно мало у интеллигенции, на её палитре преобладают две краски, чёрная для прошлого и розовая для будущего…»
Отметьте закладкой слова Булгакова — нам к ним ещё предстоит вернуться, когда зайдёт разговор о более поздних временах.
М.О. Гершензон: «Что делала наша интеллигентская мысль последние полвека? Я говорю, разумеется, об интеллигентской массе. Кучка революционеров ходила из дома в дом и стучала в каждую дверь: „Все на улицу! Стыдно сидеть дома!“ — и все создания высыпали на площадь: хромые, слепые, безрукие, ни одно не осталось дома. Полвека толкутся они на площади, голося и перебраниваясь. Дома — грязь, нищета, беспорядок, но хозяину не до этого. Он на людях, он спасает народ — да оно и легче, и занятнее, чем чёрная работа дома. Никто не жил — все делали (или делали вид, что делают) общественное дело. А в целом интеллигентский быт ужасен: подлинная мерзость запустения, ни малейшей дисциплины, ни малейшей последовательности даже во внешнем, день уходит неизвестно на что, сегодня так, а завтра, по вдохновению, все вверх ногами; праздность, неряшливость, гомерическая неаккуратность в личной жизни, необузданная склонность к деспотизму и совершенное отсутствие уважения к чужой личности, перед властью — то гордый вызов, то покладистость — не коллективная, я не о ней говорю, а личная…»
Примечание ко 2-му изданию: эта характеристика нашей интеллигентской массы была признана клеветою и кощунством. Но вот что десять лет назад писал Чехов: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, лживую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо её притеснители выходят из её же недр (письмо к И.И. Орлову 22 февраля 1922 г. В вышедшем на днях сборнике писем Чехова под ред. Бочкарёва)». Последние слова Чехова содержат в себе верный намёк: русская бюрократия есть в значительной мере плоть от плоти русской интеллигенции…
…Чем подлиннее был талант, тем ненавистнее ему были шоры интеллигентской общественно-утилитарной морали, так что силу художественного гения у нас почти безошибочно можно было измерять степенью его ненависти к интеллигенции: достаточно назвать гениальнейших: Л. Толстого и Достоевского, Тютчева и Фета… То, чем жила интеллигенция, для них не существовало, в лице своих вождей она творила партийный суд над свободной истиной творчества и выносила приговоры: Тютчеву — за невнимание, Фету — за посмеяние, Достоевского объявляла реакционным, а Чехова индифферентным… А масса этой интеллигенции была безлична, со всеми свойствами стада: тупой косностью своего радикализма и фанатической нетерпимостью. Могла ли эта кучка искалеченных душ остаться близкой народу?
…Она выбивалась из сил, чтобы просветить народ, она засыпала его миллионами экземпляров популярно-научных книжек, учреждала для него библиотеки и читальни, издавала для него дешёвые журналы — и все без толку, потому что она не заботилась о том, чтобы приноровить весь этот материал к его уже готовым понятиям, и объясняла ему частные вопросы знания без всякого отношения к его центральным убеждениям, которых она не только не знала, но даже не предполагала ни в нем, ни вообще в человеке… Сонмище больных, изолированных в родной стране — вот что такое русская интеллигенция… в длинной веренице интеллигентских типов, зарисованных таким тонким наблюдателем, как Чехов, едва ли найдётся пять-шесть нормальных человек. Наша интеллигенция на девять десятых поражена неврастенией: между ними почти нет здоровых людей — все жёлчные, угрюмые, беспокойные лица, искажённые какой-то тайной неудовлетворённостью, все недовольны, не то озлоблены, не то огорчены…»
А.С. Изгоев: «До последних революционных лет творческие даровитые натуры в России как-то сторонились от революционной интеллигенции, не вынося её высокомерия и деспотизма…»
Б.А. Кистянский: «Русская интеллигенция никогда не уважала права, никогда не видела в нем ценности, из всех культурных ценностей право находилось у нас в наибольшем загоне. При таких условиях у нашей интеллигенции не могло создаться прочного правосознания, напротив, последнее стоит на крайне низком уровне развития… Русская интеллигенция состоит из людей, которые ни индивидуально, ни социально не дисциплинированы… В идейном развитии нашей интеллигенции, поскольку оно отразилось в литературе, не участвовала ни одна правовая идея. И теперь в той совокупности идей, из которых слагается мировоззрение нашей интеллигенции, идея права не играет никакой роли».
П.Б. Струве: «В 60-х годах с их развитием журналистики и публицистики „интеллигенция“ явственно отдаляется от образованного класса, как нечто духовно особое. Замечательно, что наша национальная литература остаётся областью, которую интеллигенция не может захватить (с тех пор произошли роковые перемены. — А.Б.). Великие писатели Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев не носят интеллигентского лика… даже Герцен, несмотря на свой социализм и атеизм, вечно борется в себе с интеллигентским ликом…
…Интеллигенция нашла в народных массах лишь смутные инстинкты, которые говорили далёкими голосами, слившимися в какой-то гул. Вместо того, чтобы этот гул претворить систематической воспитательной работой в сознательные членораздельные звуки национальной личности, интеллигенция прицепила к этому гулу свои короткие книжные формулы. Когда гул стих, формулы повисли в воздухе…»
С.Л. Франк: «Русский интеллигент не знает никаких абсолютных ценностей, кроме критериев, никакой ориентировки в жизни, кроме морального разграничения людей, поступков, состояний на хорошие и дурные, добрые и злые. У нас нужны особые, настойчивые указания, исключительно громкие призывы, которые для большинства звучат всегда несколько неестественно и аффектированно… Ценности теоретические, эстетические, религиозные не имеют власти над сердцем русского интеллигента, ощущаются им смутно и неинтенсивно и, во всяком случае, всегда приносятся им в жертву моральным ценностям… Начиная с восторженного поклонения естествознанию в 60-х годах и кончая самоновейшими научными увлечениями вроде эмпириокритицизма, наша интеллигенция искала в мыслителях и их системах не истины научной, а пользы для жизни, оправдания или освящения какой-либо общественно-моральной тенденции… Эта характерная особенность русского интеллигентского мышления — неразвитость в нем того, что Ницше называл интеллектуальной совестью — настолько общеизвестна и очевидна, что разногласия может вызвать, собственно, не её констатация, а лишь её оценка.
…Лучи варварского иконобочества, неизменно горящие в интеллигентском сознании…»
Разумеется, шум после выхода книги поднялся страшный, удивляюсь, как никого из авторов тогда не убили, — скорее всего оттого, что и на это у интеллигентов российских не хватило ни решимости, ни умения. Однако взбешённая «либеральная интеллигенция» разослала по России кучу ораторов, читавших лекции о реакционности, полнейшем ничтожестве и профессиональной несостоятельности авторов «Вех»…
Проблема, между прочим, существовала не только в России. Макс Нордау, выдающийся врач-психиатр, литератор и общественный деятель, ещё в 1892 г. издал книгу под характерным названием «Вырождение». На первый взгляд речь идёт лишь о деградации всевозможных «модных» и «передовых» направлений в искусстве, но при внимательном штудировании не остаётся никаких сомнений, что Нордау писал в первую очередь о вырождении западноевропейской интеллигенции — она и на Западе существовала, пусть и не в таких масштабах, как в России, и уж безусловно, не имела того влияния на общество…
Между прочим, уже тогда в России поняли совершенно правильно, о ком пишет Нордау и кого он считает вырожденцами. Это становится ясно при знакомстве со статьёй Нордау в «Еврейской энциклопедии», вышедшей до революции в Санкт-Петербурге. Автор статьи С. Лозинский употребляет применительно к Нордау и всему, что им сделано, самые превосходные и хвалебные эпитеты. Иначе просто невозможно: Нордау — фигура с европейским именем. Но вот доходит до упоминания о «Вырождении» — и прямо-таки физически ощущается, как резко меняется тональность, как раздражён автор, как он бьётся над неразрешимой проблемой: нужно и своё отрицательное отношение к книге обозначить, и из общего стиля не выпасть, как-никак Нордау — это глыба, и примитивное брюзжание могут не понять…
«С внешней стороны оно (сочинение. — А.Б.) имеет те же качества, что и другие работы Н., кроме того, оно претендует на чисто научный характер и снабжено целым арсеналом научных терминов и ссылок. По содержанию оно, однако, слабее других работ Н., так как в нем заключается ряд таких обобщений, которые слишком рискованны, чтобы их можно было считать научными гипотезами. Тем не менее книга имела не только временный успех, но и значительное влияние, и своим высмеиванием некоторых сторон культуры конца столетия принесла обществу некоторую пользу».
Изящное словоблудие! Тот, кто хорошо знаком с интеллигенской манерой оценок, прекрасно поймёт, сколько здесь злобы и раздражения. Классический пример словесной эквилибристики: книга лишь «претендует» на научный характер, обобщения слишком рискованны, «значительное влияние» имело место, но успех книги все же — «временный»… Ох, не случайно «Вырождение» Нордау, будучи изданным в России в 1902 г., переиздания дождалось лишь через девяносто три года. А Лозинский, кстати, всплыл потом у большевиков и долгие годы подвизался на антирелигиозной ниве… И национальность, и профессия у таких однозначны: «интеллигент»…
Забегая чуточку вперёд, отметим, что после Октября интеллектуалов либо уничтожали, либо высылали за границу — зато интеллигенция всех мастей самым великодушным образом устроилась при большевиках, поскольку её мировоззрению как нельзя лучше отвечали лозунги «мирового пожара» и «нового народного искусства». И правила бал почти двадцать лет, пока за неё не взялся как следует Сталин — но об этом позже…
Метко припечатал её Солженицын в статье «Образованщина»: «Интеллигенция сумела раскачать Россию до космического взрыва, но не сумела управлять её обломками. Потом, озираясь из эмиграции, сформулировала интеллигенция оправдание себе: оказался „народ — не такой“, народ обманул ожидания интеллигенции». (Сравните с воплем из телевизора после известного голосования: «Россия — ты одурела!» — А.Б.) Так в этом и состоял диагноз «Вех», что, обожествляя народ, интеллигенция не знала его, была от него безнадёжно отобщена!
Добавлю — не «отобщена» в силу каких-то случайностей, а сама гордо отгораживалась. Тот же С.Н. Булгаков предупреждал, что вера в мгновенное революционное чудо преобразования мира и души человека может привести к «особой разновидности духовного аристократизма, надменно противопоставляющего себя обывателям». И разъяснял свою мысль: «В своём отношении к народу, служение которому ставит своей задачей интеллигенция, она постоянно и неизбежно колеблется между двумя крайностями — народопоклонничества и духовного аристократизма. Потребность народопоклонничества… вытекает из самих основ интеллигентской веры. Но из неё же с необходимостью вытекает и противоположное — высокомерное отношение к народу как к объекту спасительного воздействия, как к несовершеннолетнему, нуждающемуся в няньке для воспитания „сознательности“, непросвещённому в интеллигентском смысле слова».
Этот «духовный аристократизм» привёл к тому, что в первые десятилетия после Октября среди лютовавших чекистов хватало самых что ни на есть патентованных интеллигентов — от Менжинского до доктора Кедрова. По некоему странному совпадению — или это не совпадение вовсе? — чуть ли не вся гитлеровская верхушка состояла опять-таки из классической интеллигенции: неудачливый художник, средний фармацевт, журналисты, вообще гуманитарии, не добившиеся успехов в науке и оттого создавшие свою, «арийскую», людоедскую. Теоретик нацизма Альфред Розенберг получал образование в высших учебных заведениях Российской империи — рассадниках интеллигенции. Верховный судья рейха Фрейслер в первые годы после революции участвовал в гражданской войне в России, баловался марксизмом, был военным комиссаром Красной армии (позже мы к этим совпадениям вернёмся по другим поводам…).
И народники, и революционные интеллигенты, и гитлеровцы — все вместе подходят под определение Бакунина, который, в силу своей биографии, знал проблему изнутри: «Особенно страшен деспотизм интеллигентного и потому привилегированного меньшинства, будто бы лучше разумеющего настоящие интересы народа, чем сам народ. Во-первых, представителя этого меньшинства попытаются во что бы то ни стало уложить в прокрустово ложе своего идеала жизни будущих поколений. Во-вторых, эти двадцать или тридцать учёных-интеллигентов перегрызутся между собой».
А впрочем, Витте и сам не без греха. Среди высшей знати в Петербурге кружили очень уж настойчивые слухи, что убитый эсером Сазоновым министр внутренних дел Плеве как раз и собрал «убойное» досье на Витте о серьёзных грешках последнего, каковое собирался представить императору. А бывший начальник Департамента полиции Лопухин писал в своих мемуарах, что Витте предлагал ему устроить покушение… на царя.
Лопухин, конечно, личность грязненькая — именно он в своё время выдавал революционерам глубоко законспирированных агентов. Да и улик нет, одни разговоры. Но все же… Нет ничего необычного в том, что Витте и в самом деле пытался использовать кое-какие закулисные методы, чтобы вновь прорваться к креслу премьер-министра. Подобных примеров в истории предостаточно: там, где в причудливом переплетении встречаются интересы террористов и секретных служб, возможны самые неожиданные комбинации, за бомбами, брошенными в сановников ничего не подозревающими рядовыми боевиками, иногда стоят самые неожиданные интересы. Убийство Столыпина — яркий пример…
Философ Розанов писал с горечью: «Русская печать и общество, не стой у них поперёк горла „правительство“, разорвали бы на клоки Россию, и раздали бы эти клоки соседям даже и не за деньги, а просто за „рюмочку“ похвалы. И вот отчего без решительности и колебания нужно прямо становиться на сторону „бездарного правительства“, которое все-таки одно только все охраняет и оберегает».
Но подобные голоса были редки, и их не слышали за всеобщим «прогрессивным» рёвом. Считалось само собой разумеющимся, что человек из «образованного общества» должен желать поражения России в японской войне. Купец, эмигрант П. Бурышкин с горечью пишет в своих воспоминаниях, что «образованное общество», проявляло фантастическое равнодушие к деятельности и нуждам российских предпринимателей, купцов, заводчиков. «Купчина толстопузый» был лишь персонажем фельетонов и карикатур.
Вновь слово великому князю Александру Михайловичу: «Личные качества человека не считались ни во что, если он устно или печатно не выражал своей враждебности существующему строю. Об учёном или писателе, артисте или музыканте, художнике или инженере судили не по их даровитости, а по степени радикальных убеждений».
И далее он подробно разбирает этот тезис на примере философа Розанова, публициста Меньшикова и писателя Лескова.
Европейская литературная критика ставила Лескова даже выше Достоевского — но дома Лескова подвергали форменной травле и бойкоту, так что ему приходилось издавать иные свои книги за собственный счёт, малыми тиражами. Как же иначе, если он к нигилистам относился резко отрицательно и даже осмелился вывести их в одном из своих романов в неподобающем для «образованного общества» виде…
Точно также травили и Меньшикова. Розанова при жизни не печатали, замалчивали. Уже перед первой мировой войной знаменитый издатель Сытин принял писателя в свою газету «Русское слово» — правда, учитывая «общее умонастроение», договорились, что Розанов будет печататься под псевдонимом. Тайна псевдонима, однако, оказалась раскрытой, и к Сытину явилась депутация сотрудников, предъявившая ультиматум: либо все они уходят, либо уберут Розанова.
Сытин в полной растерянности спросил:
— Но, господа, вы ведь не можете отрицать гения Розанова?
Господа интеллигенты ответили примечательно:
— Мы не интересуемся, гений он или нет. Розанов — реакционер, и мы не можем с ним работать в одной газете!
И выжили-таки, паскуды…
Все это скопище бесов, правивших бал, никак не отнести к «бездарностям». К превеликому сожалению, среди них хватало людей ярких, талантливых. Куда уж дальше, если даже Лев Толстой всем величием своего авторитета подпитывал как раз буйную российскую интеллигенцию. И дошёл до того, что в самонадеянности своей взялся кромсать Евангелие на части, как колбасу: мол, этому куску я верю, а вот этому не верю решительно…
За подобные упражнения православная церковь его из своих рядов вычистила — но никогда в жизни не провозглашала Толстому никакой «анафемы», тут писатель Куприн решительно совравши! И никакого «отлучения», что убедительно показал несомненный знаток проблемы, современный богослов, диакон Андрей Кураев. Вот подлинные строки из определения Синода: «…сознательно и намеренно отторг себя сам от всякого общения с Церковию Православной. Бывшие же к его вразумлению попытки не увенчались успехом. Посему церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею».
И все! Но интеллигенция российская десятки лет потом, что при царе, что при большевиках голосила об «отлучениях» и «анафемах», понося церковь вовсе уж невозможным образом…
А между прочим, с личностью Льва Толстого связана интересная история… Вот воспоминания игумена Оптинского скита отца Феодосия, относящиеся к осени 1908 г. и озаглавленные «Бес в образе Льва Толстого».
«Собралась собороваться группа богомольцев, душ четырнадцать, исключительно женщин. В числе их была одна, которая собороваться не пожелала, а попросила позволения присутствовать зрительницей при совершении таинства. По совершении таинства смотрю, подходит ко мне та женщина, отводит в сторону и говорит:
— Батюшка, я хочу исповедоваться и, если разрешите, завтра причаститься у вас, пособороваться.
На другой день я разрешил её от греха, допустил к причастию и объявил, чтобы она собороваться пришла в тот же день часам к двум пополудни. На следующий день женщина эта пришла ко мне несколько раньше назначенного часа, взволнованная и перепуганная.
— Батюшка, — говорит, — какой страх был со мной нынешнею ночью! Всю ночь меня промучил какой-то высокий страшный старик, борода всклокоченная, брови нависли, а из-под бровей такие острые глаза, что как иглой в моё сердце впивались. Как он вошёл в мой номер, не понимаю: не иначе эта была нечистая сила…
— Ты думаешь, — шипел он на меня злобным шёпотом, — что ты ушла от меня? Врёшь, не уйдёшь! По монахам стала шляться да каяться — я тебе покажу покаяние! Ты у меня не так ещё завертишься, я тебя и в блуд введу, и в такой грех, и в этакой…
И всякими угрозами грозил ей страшный старик и не во сне, а въяве, так как бедная женщина до самого утреннего правила — до трех часов утра — глаз сомкнуть не могла от страха. Отступил он от неё только тогда, когда соседи её по гостинице стали собираться идти к правилу.
— Да кто же ты такой?! — спросила его, вне себя от страха, женщина.
— Я — Лев Толстой! — ответил страшный и исчез.
— А разве не знаешь, — спросил я, — кто такой Лев Толстой?
— Откуда мне знать? Я неграмотна.
— Может быть, слышала? — продолжал я допытываться. — Не читали ли о нем чего при тебе в церкви?
— Да нигде, батюшка, ничего о таком человеке на слыхала, да и не знаю, человек он или что другое?».
Церковный комментатор заключает: «Таков рассказ духовника Оптиной пустыни. Что это? Неужели Толстой настолько стал „своим“ в том страшном мире, которому служит своей антихристианской проповедью, что в его образ перевоплощается сила нечистая?».
Атеисты вправе иметь об этой истории своё мнение. Люди верующие могут и призадуматься…
Вернёмся к «образованному обществу». И среди него нашлись смелые, болевшие за Россию люди, не побоявшиеся выступить против либеральной чумы. В 1909 г. появилась книга «Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции», который можно охарактеризовать кратко: «Интеллектуалы против интеллигентов».
Наша милейшая интеллигенция в спорах обожает с проворством карточного шулера подменять понятия. Тот, кто выступает всего лишь против «интеллигенции», обвиняется в том, как правило, что… выступает против интеллекта, культуры, знаний, образования.
Однако «интеллектуал» — это одно, а «интеллигент» — совсем другое. Авторы сборника «Вехи» — сплошь люди, с чьими именами связаны эпитеты «известный», «выдающийся». Бердяев, С. Булгаков, Гершензон, Кистяковский, Струве, Изгоев, Франк — интеллектуалы, историки, экономисты, философы.
Н.А. Бердяев: «В русской интеллигенции рационализм сознания сочетается с исключительной эмоциональностью и слабостью самоценной умственной жизни… Сама наука и научный дух не привились у нас, были восприняты не широкими массами интеллигенции, а лишь немногими. Учёные никогда не пользовались у нас особенным уважением и популярностью, и если они были политическими индефферентистами, то сама их наука считалась настоящей…».
С.Н. Булгаков: «Весь идейный багаж, все духовное оборудование вместе с передовыми бойцами, застрельщиками, агитаторами, пропагандистами был дан революции интеллигенцией. Она духовно оформляла инстинктивные стремления масс, зажигала их своим энтузиазмом, словом, была нервами и мозгом гигантского тела революции. В этом смысле революция есть духовное детище интеллигенции, а следовательно, её история есть исторический суд над этой интеллигенцией… Наша интеллигенция в своём западничестве не пошла дальше внешнего усвоения новейших политических и социальных идей Запада, причём приняла их в связи с наиболее резкими и крайними формами философии просветительства. Вначале было варварство, а затем воссияла цивилизация, т.е. просветительство, материализм, атеизм, социализм — вот несложная философия истории среднего русского интеллигента…
Героизм — вот то слово, которое выражает, по моему мнению, основную сущность интеллигентского мировоззрения и идеала, притом героизм самообожания… Интеллигент, особенно временами, впадал в состояние героического экстаза с явно истерическим оттенком. Россия должна быть спасена, и спасителем её может и должна явиться интеллигенция вообще и даже имярек в частности — и помимо его нет спасителя и нет спасения… Героический интеллигент не довольствуется поэтому ролью скромного работника (даже если он и вынужден ею ограничиваться), его мечта быть спасителем человечества или по крайней мере русского народа… Для него необходим (конечно, в мечтаниях) не обеспеченный минимум, но героический максимум… Даже если он и не видит возможности сейчас осуществить этот максимум и никогда его не увидит, в мыслях он занят только им. Он делает исторический прыжок в своём воображении, и, мало интересуясь перепрыгнутым путём, вперяет свой взор лишь в самую светлую точку на краю исторического горизонта… Во имя веры в программу лучшими представителями интеллигенции приносятся жертвы жизнью, здоровьем, свободой, счастьем… (худшие представители интеллигенции, которых гораздо больше, охотнейше приносят в жертву чужие жизни, здоровье, свободу и счастье. — А.Б.). Хотя все чувствуют себя героями, одинаково призванными быть провидением и спасителями, но они не сходятся в способах и путях этого спасения… С интеллигентским движением происходит нечто вроде самоотравления… Интеллигенция, страдающая якобинизмом, стремится к „захвату власти“, к „диктатуре“, во имя народа, неизбежно разбивается и распыляется на враждующие между собой фракции, и это чувствуется тем острее, чем выше поднимается температура героизма… Герой есть до некоторой степени сверхчеловек, становящийся по отношению к ближним своим в горделивую и вызывающую позу спасателя, и при всем своём стремлении к демократизму интеллигенция есть лишь особая разновидность сословного аристократизма, надменно противопоставляющая себя „обывателям“. Кто жил в интеллигентских кругах, хорошо знает это высокомерие и самомнение, сознание своей непогрешимости и пренебрежения к инакомыслящим… Вследствие своего максимализма интеллигенция остаётся малодоступна к доводам исторического реализма и научного видения…
…В нашей литературе много раз указывалась духовная оторванность нашей интеллигенции от народа. По мнению Достоевского, она пророчески предсказана была уже Пушкиным, сначала в образе вечного скитальца Алеко, а затем Евгения Онегина… И действительно, чувства кровной исторической связи, сочувственного интереса, любви к своей истории, эстетического её восприятия поразительно мало у интеллигенции, на её палитре преобладают две краски, чёрная для прошлого и розовая для будущего…»
Отметьте закладкой слова Булгакова — нам к ним ещё предстоит вернуться, когда зайдёт разговор о более поздних временах.
М.О. Гершензон: «Что делала наша интеллигентская мысль последние полвека? Я говорю, разумеется, об интеллигентской массе. Кучка революционеров ходила из дома в дом и стучала в каждую дверь: „Все на улицу! Стыдно сидеть дома!“ — и все создания высыпали на площадь: хромые, слепые, безрукие, ни одно не осталось дома. Полвека толкутся они на площади, голося и перебраниваясь. Дома — грязь, нищета, беспорядок, но хозяину не до этого. Он на людях, он спасает народ — да оно и легче, и занятнее, чем чёрная работа дома. Никто не жил — все делали (или делали вид, что делают) общественное дело. А в целом интеллигентский быт ужасен: подлинная мерзость запустения, ни малейшей дисциплины, ни малейшей последовательности даже во внешнем, день уходит неизвестно на что, сегодня так, а завтра, по вдохновению, все вверх ногами; праздность, неряшливость, гомерическая неаккуратность в личной жизни, необузданная склонность к деспотизму и совершенное отсутствие уважения к чужой личности, перед властью — то гордый вызов, то покладистость — не коллективная, я не о ней говорю, а личная…»
Примечание ко 2-му изданию: эта характеристика нашей интеллигентской массы была признана клеветою и кощунством. Но вот что десять лет назад писал Чехов: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, лживую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо её притеснители выходят из её же недр (письмо к И.И. Орлову 22 февраля 1922 г. В вышедшем на днях сборнике писем Чехова под ред. Бочкарёва)». Последние слова Чехова содержат в себе верный намёк: русская бюрократия есть в значительной мере плоть от плоти русской интеллигенции…
…Чем подлиннее был талант, тем ненавистнее ему были шоры интеллигентской общественно-утилитарной морали, так что силу художественного гения у нас почти безошибочно можно было измерять степенью его ненависти к интеллигенции: достаточно назвать гениальнейших: Л. Толстого и Достоевского, Тютчева и Фета… То, чем жила интеллигенция, для них не существовало, в лице своих вождей она творила партийный суд над свободной истиной творчества и выносила приговоры: Тютчеву — за невнимание, Фету — за посмеяние, Достоевского объявляла реакционным, а Чехова индифферентным… А масса этой интеллигенции была безлична, со всеми свойствами стада: тупой косностью своего радикализма и фанатической нетерпимостью. Могла ли эта кучка искалеченных душ остаться близкой народу?
…Она выбивалась из сил, чтобы просветить народ, она засыпала его миллионами экземпляров популярно-научных книжек, учреждала для него библиотеки и читальни, издавала для него дешёвые журналы — и все без толку, потому что она не заботилась о том, чтобы приноровить весь этот материал к его уже готовым понятиям, и объясняла ему частные вопросы знания без всякого отношения к его центральным убеждениям, которых она не только не знала, но даже не предполагала ни в нем, ни вообще в человеке… Сонмище больных, изолированных в родной стране — вот что такое русская интеллигенция… в длинной веренице интеллигентских типов, зарисованных таким тонким наблюдателем, как Чехов, едва ли найдётся пять-шесть нормальных человек. Наша интеллигенция на девять десятых поражена неврастенией: между ними почти нет здоровых людей — все жёлчные, угрюмые, беспокойные лица, искажённые какой-то тайной неудовлетворённостью, все недовольны, не то озлоблены, не то огорчены…»
А.С. Изгоев: «До последних революционных лет творческие даровитые натуры в России как-то сторонились от революционной интеллигенции, не вынося её высокомерия и деспотизма…»
Б.А. Кистянский: «Русская интеллигенция никогда не уважала права, никогда не видела в нем ценности, из всех культурных ценностей право находилось у нас в наибольшем загоне. При таких условиях у нашей интеллигенции не могло создаться прочного правосознания, напротив, последнее стоит на крайне низком уровне развития… Русская интеллигенция состоит из людей, которые ни индивидуально, ни социально не дисциплинированы… В идейном развитии нашей интеллигенции, поскольку оно отразилось в литературе, не участвовала ни одна правовая идея. И теперь в той совокупности идей, из которых слагается мировоззрение нашей интеллигенции, идея права не играет никакой роли».
П.Б. Струве: «В 60-х годах с их развитием журналистики и публицистики „интеллигенция“ явственно отдаляется от образованного класса, как нечто духовно особое. Замечательно, что наша национальная литература остаётся областью, которую интеллигенция не может захватить (с тех пор произошли роковые перемены. — А.Б.). Великие писатели Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев не носят интеллигентского лика… даже Герцен, несмотря на свой социализм и атеизм, вечно борется в себе с интеллигентским ликом…
…Интеллигенция нашла в народных массах лишь смутные инстинкты, которые говорили далёкими голосами, слившимися в какой-то гул. Вместо того, чтобы этот гул претворить систематической воспитательной работой в сознательные членораздельные звуки национальной личности, интеллигенция прицепила к этому гулу свои короткие книжные формулы. Когда гул стих, формулы повисли в воздухе…»
С.Л. Франк: «Русский интеллигент не знает никаких абсолютных ценностей, кроме критериев, никакой ориентировки в жизни, кроме морального разграничения людей, поступков, состояний на хорошие и дурные, добрые и злые. У нас нужны особые, настойчивые указания, исключительно громкие призывы, которые для большинства звучат всегда несколько неестественно и аффектированно… Ценности теоретические, эстетические, религиозные не имеют власти над сердцем русского интеллигента, ощущаются им смутно и неинтенсивно и, во всяком случае, всегда приносятся им в жертву моральным ценностям… Начиная с восторженного поклонения естествознанию в 60-х годах и кончая самоновейшими научными увлечениями вроде эмпириокритицизма, наша интеллигенция искала в мыслителях и их системах не истины научной, а пользы для жизни, оправдания или освящения какой-либо общественно-моральной тенденции… Эта характерная особенность русского интеллигентского мышления — неразвитость в нем того, что Ницше называл интеллектуальной совестью — настолько общеизвестна и очевидна, что разногласия может вызвать, собственно, не её констатация, а лишь её оценка.
…Лучи варварского иконобочества, неизменно горящие в интеллигентском сознании…»
Разумеется, шум после выхода книги поднялся страшный, удивляюсь, как никого из авторов тогда не убили, — скорее всего оттого, что и на это у интеллигентов российских не хватило ни решимости, ни умения. Однако взбешённая «либеральная интеллигенция» разослала по России кучу ораторов, читавших лекции о реакционности, полнейшем ничтожестве и профессиональной несостоятельности авторов «Вех»…
Проблема, между прочим, существовала не только в России. Макс Нордау, выдающийся врач-психиатр, литератор и общественный деятель, ещё в 1892 г. издал книгу под характерным названием «Вырождение». На первый взгляд речь идёт лишь о деградации всевозможных «модных» и «передовых» направлений в искусстве, но при внимательном штудировании не остаётся никаких сомнений, что Нордау писал в первую очередь о вырождении западноевропейской интеллигенции — она и на Западе существовала, пусть и не в таких масштабах, как в России, и уж безусловно, не имела того влияния на общество…
Между прочим, уже тогда в России поняли совершенно правильно, о ком пишет Нордау и кого он считает вырожденцами. Это становится ясно при знакомстве со статьёй Нордау в «Еврейской энциклопедии», вышедшей до революции в Санкт-Петербурге. Автор статьи С. Лозинский употребляет применительно к Нордау и всему, что им сделано, самые превосходные и хвалебные эпитеты. Иначе просто невозможно: Нордау — фигура с европейским именем. Но вот доходит до упоминания о «Вырождении» — и прямо-таки физически ощущается, как резко меняется тональность, как раздражён автор, как он бьётся над неразрешимой проблемой: нужно и своё отрицательное отношение к книге обозначить, и из общего стиля не выпасть, как-никак Нордау — это глыба, и примитивное брюзжание могут не понять…
«С внешней стороны оно (сочинение. — А.Б.) имеет те же качества, что и другие работы Н., кроме того, оно претендует на чисто научный характер и снабжено целым арсеналом научных терминов и ссылок. По содержанию оно, однако, слабее других работ Н., так как в нем заключается ряд таких обобщений, которые слишком рискованны, чтобы их можно было считать научными гипотезами. Тем не менее книга имела не только временный успех, но и значительное влияние, и своим высмеиванием некоторых сторон культуры конца столетия принесла обществу некоторую пользу».
Изящное словоблудие! Тот, кто хорошо знаком с интеллигенской манерой оценок, прекрасно поймёт, сколько здесь злобы и раздражения. Классический пример словесной эквилибристики: книга лишь «претендует» на научный характер, обобщения слишком рискованны, «значительное влияние» имело место, но успех книги все же — «временный»… Ох, не случайно «Вырождение» Нордау, будучи изданным в России в 1902 г., переиздания дождалось лишь через девяносто три года. А Лозинский, кстати, всплыл потом у большевиков и долгие годы подвизался на антирелигиозной ниве… И национальность, и профессия у таких однозначны: «интеллигент»…
Забегая чуточку вперёд, отметим, что после Октября интеллектуалов либо уничтожали, либо высылали за границу — зато интеллигенция всех мастей самым великодушным образом устроилась при большевиках, поскольку её мировоззрению как нельзя лучше отвечали лозунги «мирового пожара» и «нового народного искусства». И правила бал почти двадцать лет, пока за неё не взялся как следует Сталин — но об этом позже…
Метко припечатал её Солженицын в статье «Образованщина»: «Интеллигенция сумела раскачать Россию до космического взрыва, но не сумела управлять её обломками. Потом, озираясь из эмиграции, сформулировала интеллигенция оправдание себе: оказался „народ — не такой“, народ обманул ожидания интеллигенции». (Сравните с воплем из телевизора после известного голосования: «Россия — ты одурела!» — А.Б.) Так в этом и состоял диагноз «Вех», что, обожествляя народ, интеллигенция не знала его, была от него безнадёжно отобщена!
Добавлю — не «отобщена» в силу каких-то случайностей, а сама гордо отгораживалась. Тот же С.Н. Булгаков предупреждал, что вера в мгновенное революционное чудо преобразования мира и души человека может привести к «особой разновидности духовного аристократизма, надменно противопоставляющего себя обывателям». И разъяснял свою мысль: «В своём отношении к народу, служение которому ставит своей задачей интеллигенция, она постоянно и неизбежно колеблется между двумя крайностями — народопоклонничества и духовного аристократизма. Потребность народопоклонничества… вытекает из самих основ интеллигентской веры. Но из неё же с необходимостью вытекает и противоположное — высокомерное отношение к народу как к объекту спасительного воздействия, как к несовершеннолетнему, нуждающемуся в няньке для воспитания „сознательности“, непросвещённому в интеллигентском смысле слова».
Этот «духовный аристократизм» привёл к тому, что в первые десятилетия после Октября среди лютовавших чекистов хватало самых что ни на есть патентованных интеллигентов — от Менжинского до доктора Кедрова. По некоему странному совпадению — или это не совпадение вовсе? — чуть ли не вся гитлеровская верхушка состояла опять-таки из классической интеллигенции: неудачливый художник, средний фармацевт, журналисты, вообще гуманитарии, не добившиеся успехов в науке и оттого создавшие свою, «арийскую», людоедскую. Теоретик нацизма Альфред Розенберг получал образование в высших учебных заведениях Российской империи — рассадниках интеллигенции. Верховный судья рейха Фрейслер в первые годы после революции участвовал в гражданской войне в России, баловался марксизмом, был военным комиссаром Красной армии (позже мы к этим совпадениям вернёмся по другим поводам…).
И народники, и революционные интеллигенты, и гитлеровцы — все вместе подходят под определение Бакунина, который, в силу своей биографии, знал проблему изнутри: «Особенно страшен деспотизм интеллигентного и потому привилегированного меньшинства, будто бы лучше разумеющего настоящие интересы народа, чем сам народ. Во-первых, представителя этого меньшинства попытаются во что бы то ни стало уложить в прокрустово ложе своего идеала жизни будущих поколений. Во-вторых, эти двадцать или тридцать учёных-интеллигентов перегрызутся между собой».