Между нами было около двух метров жестких кочек – не так уж много. Я напряг мускулы, прикинул, как буду бить ребром ладони по горлу, и взметнулся с кресла.
   Небо, земля, обломки вертолета замелькали в бешеном хороводе, кочки вздыбились, и самая большая, самая твердая ударила по затылку. Я лежал, задыхаясь от боли и злого бессилия, а он не изменил позы, пальцем не шевельнул, смотрел скучающе, как смотрит взрослый на нехитрые проказы карапуза. Ударил он не сам, не рукой – уж в ударах я разбирался. Впечатление было такое, словно ветер закрутил меня, а потом сгустился до каменной твердости и ударил не хуже опытного боксера. Что ж, всегда найдется кто-то, лучше тебя умеющий то, что умеешь ты, – это азы. Ничего удивительного, если учесть, что этот тип создает кресла из ничего и повторяет трюки из репертуара Пацюка...
   – Вставайте, – сказал он, играя тростью. – И давайте без эксцессов – это бессмысленно при любом количестве попыток. Вставайте и садитесь.
   Я встал и сел – что мне еще оставалось?
   – Вот теперь мне совершенно ясно, что вы издалека.
   – Почему?
   – Потому что любой здешний знает: на меня бессмысленно бросаться с кулаками. Кто вы?
   – Я могу не отвечать на этот вопрос?
   – Можете, – кивнул он. – Можете не отвечать ни на какие вопросы. Я не собираюсь силой вытягивать из вас то, что вы хотите скрыть.
   – Тогда я могу идти?
   – Куда угодно.
   – А пистолет?
   Он бросил мне пистолет. Я поймал кольт на лету, сунул в кобуру и остался сидеть. Не мог я так просто уйти, и незнакомец, судя по его улыбке, отлично это понимал.
   – Ну? – спросил он. – В спину я не стреляю, почему же вы сидите?
   – Нет, постойте... – сказал я.
   – Вы рассчитываете, что я буду отвечать на ваши вопросы?
   – Хотелось бы. – Я оглянулся на Бауэра. Руди сидел в той же позе, глаза его смотрели пусто и мертво. Я обернулся к своему странному собеседнику: – Что с ним?
   – Откуда я знаю?
   – Не знаете?
   – Никто не знает. Он сидит здесь с тех пор, как существует мир.
   – И давно существует мир?
   – Давно.
   – А что было до него?
   Его лицо исказила непонятная гримаса. Он сказал сухо и быстро:
   – Раньше была Вечность. Это очень удачное слово – Вечность. Оно объясняет все и не объясняет ничего. Перед лицом Вечности глупо задавать вопросы, потому что она сама по себе – неразрешимый вопрос, затмевающий все остальные. Раньше была Вечность, вам этого достаточно?
   – Честно говоря, не очень, – сказал я. – Вечность не существует сама по себе. Всегда существует что-то помимо нее.
   – Я не люблю пустых фраз.
   – Я тоже, – сказал я. – И терпеть не могу слово «вечность». Вечности нет.
   – А сколько чертей может уместиться на острие иглы?
   – Я не знаю, можно ли вам верить... – сказал я.
   – Представьте, я тоже.
   – Но так мы никогда...
   Он не ответил. Его лицо странно изменилось вдруг, словно кто-то невидимый шептал ему что-то на ухо.
   – Ну вот. – Он пружинисто выпрямился. – Вот так всегда – ворвутся посреди разговора, и всегда это срочно, до зарезу... Мне пора. Мы еще встретимся в городе.
   Он начал таять в воздухе, как Чеширский Кот. Таяло узкое лицо хитрого черта, таяли старомодный костюм и трость. Кресел не стало. Я пошел к шоссе, не оглядываясь на обломки вертолета и куклу-Бауэра.
   Мир существует давно. До него была Вечность. Что под этим подразумевается? Иносказание, двойной смысл, метафора? Допустим, возможно, вероятно, не исключено, быть может. Классический набор. Полный перечень уклончивых допущений, крутящихся в мозгу исследователя, занесшего авторучку над первой, чистой страницей лабораторного журнала. Если сравнивать нашу работу с работой хирургов, как это любят делать иные журналисты, то мы очень несчастные хирурги – мы не знаем, каким недугом страдает распростертый под резким светом бестеневых ламп пациент, какой инструмент пускать в дело первым и есть ли вообще смысл резать. К тому же в девяти случаях из десяти пациент оказывается невидимым.
   Я поднял руку, и рядом со мной остановился броневик под номером четырнадцать. За ним тоже волоклись трупы. Попахивает средневековьем, но откуда я знаю – обоснована эта жестокость или нет. В особенности если дома у марсианина которую тысячу лет царят покой и благодать...
   Лязгнула крышка люка, вьп’лянуло усталое лицо с изжеванным окурком в углу широкого рта.
   – В чем дело? – спросил он ватным голосом.
   – Подвезите до города, – сказал я.
   Он выплюнул окурок и сказал вниз, в люк:
   – Ребята, дверь откройте, там человеку до города.
   Распахнулась толстая квадратная дверь, и я, согнувшись, пролез внутрь. Там было тесно и темновато. На железных скамейках вдоль стен сидели человек восемь, а между ними на ребристом полу лежало что-то длинное, плоское, прикрытое старым брезентом в заскорузлых кровяных пятнах, и из-под его края торчали обращенные к потолку, к тусклой желтой лампочке носки тяжелых форменных ботинок. Это было знакомо. В свое время мне не раз случалось видеть, как из-под брезента на полу вертолета или броневика с голубой эмблемой вооруженных сил ООН торчат форменные ботинки, почти такие же, как эти... – Здравствуйте, – сказал я, оглядываясь. Двое что-то пробурчали, остальные и ухом не повели. Крайний подвинулся, упорно не глядя на меня, я присел на краешек холодной скамейки...

Глава третья

   ...Больно... или только кажется, что больно, но кто я, где я, и что кажется, а что...
   Погода была прекрасная. Солнце и Даллас.
   Джекки была очаровательна, как всегда. Линдон, как обычно, смахивал на протестантского пастора. Коннэлли в роли радушного хозяина был просто великолепен. Тень Эдмунда Раффина растворилась в солнечном свете, и мотив «Дикси» был на время забыт.
   – Выключи ты этот чертов ящик, – сказал я Джону.
   – Мешает?
   – Не могу сосредоточиться. Скучно. Президент торжественно следует, сопровождаемый криками и цветами. Из этого ничего не выжать.
   – Запихни рекламу, – сказала Джейн. – Чьи там шины на его лимузине, «Данлоп»?
   – Уволь, девочка, – сказал я. – Такими штучками пусть пробавляется какой-нибудь щенок из занюханной «Кроникл» в каком-нибудь городишке, где жителей меньше, чем букв в его названии.
   Джон уселся на подоконник, зажав в потной лапище бокал. Я знал, что на него сейчас накатит, и не ошибся.
   – Боже всеблагий, какое неподходящее занятие для великого Купера, певца битв и переворотов... – зачастил он. – Купер везде, где бахает и бухает, где негры стреляют в негров или желтые – в желтых. Там его место, и когда его посылают освещать визит президента в жаркий и пыльный штат, Купера это оскорбляет до глубины души...
   Джейн сказала:
   – Не иначе шеф надеялся, что станут стрелять и здесь.
   – Рой, ты остолоп! – рявкнул Джон с подоконника. – Ты потерял великолепную возможность отхватить Пулитцеровскую премию. Нужно было нанять какого-нибудь безработного пальнуть по кортежу. Холостыми патронами, разумеется. Когда покушавшегося схватят, он выложит на следствии, что в него вселилась душа Бута, а вселил эту душу сосед-коммунист. Потрясающий спектакль обеспечен.
   – Что же ты сам не додумался? – лениво спросил я. Все мне осточертело: его полупьяная рожа, чувственная южаночка Джейн, и Даллас, и президент, и сам я себе осточертел. В этой поездке я видел желанное избавление от хандры, но не получилось.
   – Эх, если бы это мне раньше в голову пришло... – сказал этот зануда. – Опоздал...
   Вошел Хэйвуд, веселый, свеженький, живая иллюстрация к образу Преуспевающего Газетчика – масса обаяния, тщательно отмеренное дружелюбие, спортивная фигура и никаких принципов.
   – Куда ты опять опоздал? – спросил он с порога.
   – В шутку совершить покушение на президента.
   – Ну, это вполне в твоем духе – в шутку совершить покушение на президента...
   Клинт Хилл еще не разбил кулаки о багажник «линкольна». Линдон оставался вице-президентом. Ничего еще не случилось, мир был благолепен и нелеп, как всегда. Ари Онассис еще не спал с Джекки, все мы были моложе на одно убийство, и моложе на одну иллюзию, и моложе на одно разочарование. Сайгон оставался Сайгоном, и Марине Освальд еще не платили бешеных денег за письма Ли.
   – Я говорю об инсценировке покушения. Ради хлесткого репортажа.
   – Ну, слава богу. Я было хотел информировать секретную службу. Агент Москвы Джон Мак-Тавиш, свой человек в Гаване.
   – Поди ты, – сказал Джон. – Может быть, мы получим сенсацию бесплатно.
   – Думаешь, кто-нибудь станет стрелять?
   – От этих южан всего можно ожидать. Джейн, лапочка, к тебе это, понятно, не относится. Выскочит какой-нибудь болван в шестигаллонном стетсоне и с вытатуированной на пузе рожей генерала Ли, смертельно разобиженный ранением своего прадеда под Шайлоу...
   – А охрана?
   – Но зачем убийце протискиваться сквозь толпу? Снайпер с какой-нибудь крыши. Между прочим, Джону советовали поставить пуленепробиваемый колпак. Он героически отказался. Так вот, снайпер-одиночка – это проблематично. Для гарантии – трое или четверо, перекрестный огонь. Для полного удобства заблаговременно приготовлен козел отпущения.
   – Великолепно, – сказал я. – Напиши книгу «Как я не убил президента».
   – Да бросьте вы, – сказала Джейн. – Это цинично, в конце концов.
   – Девочка, репортер и должен быть циником, – Хэйвуд откровенно пялился на ее ножки. – Мертвый президент – еще один труп, и только.
   – К тому же статистика на нашей стороне, – сказал я. – Я никогда не был мистиком, но недавно шутки ради составил прелюбопытнейшую таблицу. Рекомендую ее собравшимся. За последние сто двадцать лет все президенты США, избиравшиеся на этот пост в год, делящийся на двадцать, рано или поздно погибали от руки убийцы или умирали на посту. Считайте.
   1840-й – президент Гаррисон скончался от воспаления легких спустя месяц после инаугурации.
   1860-й – президент Линкольн убит спустя месяц после избрания на второй срок.
   1880-й – президент Гарфильд застрелен Гито четыре месяца спустя после инаугурации.
   1900-й – президент Мак-Кинли убит Чолгошем спустя семь месяцев после избрания на второй срок.
   1920-й – президент Гардинг умирает при странных обстоятельствах после двух с половиной лет пребывания на посту.
   1940-й – президент Рузвельт умирает через три месяца после избрания на четвертый срок.
   Итак? Джон, как известно присутствующим, вступил на пост в тысяча девятьсот шестидесятом, в год, делящийся на двадцать...
   – Бред собачий, – сказала Джейн.
   – Но, парни, – прищурился Хэйвуд, – если наш Джон оказался великолепным стратегом, почему бы не найтись и второму? Хотите пари? Кортеж еще в пути.
   – Идет, – сказал я. – Пятьдесят монет против вчерашней «Ньюс».
   – Принимаю.
   – Ставлю столько же против позавчерашней «Ньюс», – сказал Хэйвуд. – Мы тебя разорим на две газеты, Джон. Живо включай телевизор. Кстати, помните историю с «Титаником»? Еще в девятнадцатом веке какой-то безвестный фантаст предсказал его гибель – за двадцать лет до катастрофы...
   – Но Джон не успел написать роман, – сказал я. – А я не успел выпустить статью со своей статистикой. Так что в любом случае репутацию пророков нам не заработать.
   Я включил телевизор. Впереди ехал белый «форд» начальника далласской полиции Кэрри, следом в окружении мотоциклистов скользил длинный черный «линкольн», на подножках стояли телохранители, и еще несколько машин ехали следом, блестели белые шлемы эскорта, где-то стрекотал камерой Запрудер – кортеж тридцать пятого президента Соединенных Штатов Америки, самого молодого президента за всю историю страны...
   Последняя минута, про которую мы еще не знаем, что она – последняя. Комната на шестом этаже дома в центре Далласа, штат Техас. Я стою возле телевизора – не успел отойти. Джейн сидит, закинув ногу на ногу – красивые ноги, загорелые, и на них умильно косится Сирил Хэйвуд. Джон по-прежнему сидит на подоконнике. Тысяча девятьсот шестьдесят третий год. Двадцать второе ноября, тринадцать часов двадцать девять минут...
   Потом мы услышали крик телекомментатора, и крик Джекки, и машины кортежа сбились в кучу, словно перепуганные овцы, и Клинт Хилл молотил кулаками по багажнику, и «линкольн» на бешеной скорости помчался в госпиталь Святого Варфоломея, в коридоре бегали и что-то кричали. Двигаясь, как заводная кукла, я поднялся, достал из бумажника пятьдесят долларов и протянул их Джону. Хэйвуд сделал то же самое. Джон машинально принял банкноты, зачем-то стал их считать, а Джейн вдруг бросилась к нам и, плача, что есть силы хлестнула по лицу сначала меня, потом Сирила...
 
   ...Я сидел на холодной железной скамейке внутри броневика. Казалось, никто не заметил моего исчезновения в галлюцинацию номер два – значит, я никуда не исчезал, это было очередное наваждение, сон в солнечный день, сначала какой-то дикий город, потом Даллас восьмидесятилетней давности...
   Я чертыхнулся про себя и стал исподтишка разглядывать попутчиков.
   Это были крепкие широкоплечие мужики в зелено-пятнистых комбинезонах, усталые, пропотевшие и хмурые. У них был вид косарей, возвратившихся со страды, где трудились до ломотной бесчувственности тела. Двое курили, затягиваясь полной грудью, один прихлебывал что-то из фляги, один баюкал забинтованную до локтя правую руку, тихонечко постанывая. Остальные просто сидели. На меня никто не смотрел. В корме были свалены автоматы и какие-то странные широкогорлые ружья. На поясах у потных и хмурых висели тяжелые кинжалы, а шею каждого защищал широкий кольчужный ошейник.
   – И вообще, это все зря, – сказал, ни на кого не глядя, мой сосед. Все повернулись к нему. – Нужно делать облаву, а так мы сто лет проканителимся.
   – Ты раньше проживи сто лет.
   – Все к черту. Команда к черту, мы сами к черту, и все остальное. Вот только кого они жрать станут, когда жрать станет некого, я уж не знаю.
   – Друг друга станут. Я слышал, в отделе...
   – Пошел и он к черту, этот отдел.
   – Но согласись, они что-то делают.
   – Они теоретизируют. Анализируют, классифицируют, систематизируют. Проводят параллели и подыскивают аналогии, подшивают бумаги и заполняют анкеты. Ламст прав – напряжением ума решить эту проблему невозможно, ее можно решить только напряжением сил. – Он выплюнул окурок и яростно затоптал его шипастой подошвой. – Только автоматы. И я понимаю тех, кто ратует за писаные законы и мобилизацию. Только так...
   Они заговорили все разом, спор захватил всех. Кроме меня, разумеется. Одни превозносили до небес какого-то Ламста, оправдывали и безоговорочно поддерживали все, что он уже сделал, и все, что еще сделает, кляли тех, кто связывает ему руки. Другие тоже хвалили Ламста, но гораздо сдержаннее, считали, что ломать сложившиеся отношения глупо и неразумно – сломать легко, но будет ли польза? Понемногу я начал понимать, что обе стороны, в сущности, стоят на одних и тех же позициях, но по-разному смотрят на будущее. Одни желают немедленно перестроить жизнь на основе жесткой дисциплины, всеобщей воинской повинности, а их противники доказывают, что это – утопия, невыполнимая мечта. При этом те и другие последними словами крыли трусливых обжор и зазнавшихся конформистов, которых неплохо было бы оставить один на один с вурдалаками и посмотреть, как они станут выкручиваться, гады этакие. Просто ради эксперимента бросить все и полюбоваться, как они наделают в штаны. В конце концов спор как-то незаметно перелился в дружное охаивание этих самых приспособленцев и трусов – их материли изобретательно и витиевато, с большой экспрессией.
   Они отвели душу, и разговоры пошли о бытовых пустяках: что у Бориса дочка все же связалась с этим обормотом, хотя совершенно ясно, что он ее бросит, обрюхатит и бросит, но поди докажи этим соплячкам, если они, раз переспав с парнем, мнят себя умудренными жизнью женщинами, сколько их не секи, да и не всякую-то выпорешь, а если разобраться, мужики, не в порке, собственно, панацея. Что у Штенгера опять новая, симпатичная такая, и с ней, ясно, будет как с прежними, со всеми он поступал одинаково, горбатого могила исправит, черного кобеля не отмоешь добела, и не лучше ли набить ему как следует морду своими силами, не полагаясь на карающую руку судьбы? Что Батера окончательно уел ревматизм, а ведь какой стрелок был, один из тех, что начинали на голом месте, когда ничего толком не знали, выезжали на одном энтузиазме и оттого несли громадные потери... Что еще один смельчак, а может, просто болван, таскался к Ревущим Холмам, но ничего вразумительного рассказать не может – стал чокнутым, как и его предшественники...
   Так они судачили, болтали, а я мотал на ус, и никто не обращал на меня внимания, хотя о моем присутствии помнили – сосед мимоходом попросил огоньку, другой в середине тирады о сытых бездельниках зацепил меня намекающим взглядом...
   Главное я уловил – они, эти обстрелянные хваткие мужики, были неким отрядом, активно действовавшим против вурдалаков. Кто возложил на них эти обязанности, я пока не понял. Сидел себе смирнехонько, покуривал, посмеивался вместе с другими над непонятными мне остротами, но ни на секунду не мог забыть о главном – что меня, словно щепку по таежной речке, несет в глубь и в глубь заколдованного места, а там, снаружи, очень на меня рассчитывают. И беспокоятся...
   Вот это уже зря. Совсем не нужно видеть в происходящем необыкновенное. Необыкновенное заранее настраивает на поиски абсолютно новых решений, отрицающих прежний опыт и прежние методы, вызывает хаотические метания мысли, и начинает казаться, что ты вовсе не умеешь думать и не способен ни в чем разобраться. Защищайся. Внуши себе, что окружающее – такая же обыденность для тебя, как для этих парней в пятнистом, проникнись их взглядом на жизнь, и быстрее поймешь все, что нужно понять...
   Броневик резко затормозил, мы с соседом стукнулись боками, и я ушиб локоть о рукоятку его кинжала.
   – Блуждающие! – крикнул водитель, обернувшись. Он выключил мотор, распахнул люк, и я услышал, как снаружи, над головой, завывают моторы и стучат пулеметы. Все, толкаясь, кинулись в дверь, и я выскочил следом за ними, а они столпились на обочине и смотрели в небо, прикрывая глаза ладонями – этот жест при полном отсутствии слепящего солнца очень меня удивил.
   В небе, почти над нами, кувыркались, сближались, крутили бочки и чертили петли несколько самолетов. Надсадно выли моторы, молотили пулеметы. Я тронул за рукав соседа:
   – Это кто?
   – Блуждающие, – ответил он, не отрывая глаз от воздушной коловерти.
   – Как это?
   – А вот так. Никто не знает, кто они, откуда взялись и почему дерутся. Мы их видим только в воздухе. Опа!
   Рев нарастал – один из самолетов быстро снижался, но за ним не тянулся дым, как это обычно бывает в исторических фильмах. Он падал, вихляясь, рывками проваливаясь ниже и ниже, прямо нам на головы, и мне захотелось юркнуть под броневик, но окружающие стояли спокойно. Им было виднее, и я остался на месте.
   Скорее всего, пилот был ранен, а самолет цел – я немного разбирался в таких вещах. Пилот еще пытался что-то сделать, выровнять и посадить машину, задрал нос и выпустил шасси, но не успел – самолет грохнулся брюхом оземь, ломая шасси и винт, выворачивая кочки, протащился несколько метров и застыл, уткнувшись носом в землю, задрав хвост.
   Выглядел он нелепо, как всегда выглядит севший на фюзеляж самолет. Мы быстро добежали до него, он упал неподалеку от дороги. Определить марку я не сумел бы, я не историк, но особая точность и не требовалась, сразу видно было, что это стандартный винтовой моноплан-истребитель времен второй мировой войны – войны, которая кончилась девяносто семь лет назад, и на всей планете осталось восемь ее участников, всего восемь. Истребитель с опознавательными знаками люфтваффе – черные кресты на крыльях, свастика на фюзеляже, и в придачу мастерски нарисованный под фонарем оскалившийся зеленый Дракон. Летчик смотрел перед собой широко раскрытыми глазами, он уже не дышал, комбинезон залит кровью. И будто для того, чтобы не оставалось никаких сомнений насчет того, кто был его противником, низко над нами, выпустив короткую победную очередь, пронесся истребитель другой, знакомой марки – на его голубых снизу крыльях я увидел красные звезды. Дело запутывалось. То, что происходило в воздухе, не имело никакой связи с тем, что творилось на земле. И наоборот. Два обрывка двух разных картин склеили как попало и вставили в общую раму.
   – Никак не пойму, – сказал мой сосед. – Как это люди ухитряются летать по воздуху? Он же из железа, как он в воздухе держится?
   Выходит, об авиации они и понятия не имели?
   – Как ни крути, и там драка... – вздохнул кто-то. Драка, которой не должно быть, дополнил я про себя, драка, которая принадлежит другому времени и другим людям...
   Вскоре мы приехали в город, и я выскочил, учтиво попрощавшись.
   Это был очень чистый и очень тихий город. Просторные улицы, продуманно поделенные между пешеходами и машинами так, чтобы не обидеть никого, современные здания, украшенные модными архитектурными выкрутасами. Все в городе радовало глаз гармоничной завершенностью, но непонятно, почему так малолюдно и так маломашинно на улицах. Проезжали редкие автомобили, как правило, роскошные и новые, и я узнавал некоторые марки, а некоторых не узнавал. Проходили редкие прохожие. И людей, и машин было маловато для такого города – может быть, поэтому и машины, и люди несколько преувеличенно спешили. Город походил на кинодекорацию, выстроенную в одну ночь из фанерного мрамора и пластмассовых кирпичей, настолько походил, что я не удержался и постучал кулаком по стенке ближайшего дома, благо прохожих не было. Оказалось, самая настоящая стена.
   Потом я встретил людей, которые никуда не спешили. У заведения под вывеской «Нихил-бар» на мостовой стояли круглые столики, и за одним сидела компания – двое мужчин с дамами, – а остальные были пусты.
   Я присел через два столика от компании. В центре зеленой столешницы алел круг, а рядом сверкали клавиши – знакомая система типа наших пищепроводов. Наугад я нажал кнопку (меню не было), за что был вознагражден бокалом какого-то коктейля.
   – Идите к нам, – позвали меня. – Зачем вам одному сидеть?
   Я охотно пересел к ним. После охотников за вурдалаками следовало пообщаться с мирными обывателями. Компания, как мне показалось, подобралась пестрая: пузатый мужчина с квадратным добрым лицом, одетый подчеркнуто небрежно, фантастической красоты брюнетка в чем-то воздушном и сильно декольтированном, молоденькая симпатичная девчонка, с обожанием взиравшая на пузатого, и обаятельный мужчина средних лет, неприметный и обыкновенный, как стакан серийного выпуска. Не гармонировали они друг с другом, никак друг другу не подходили...
   – Присаживайтесь, – повторил пузатый, хотя я уже сидел. – Всегда рады новому человеку.
   – И свежему слушателю, – добавила брюнетка. – Джулиана.
   – Совершенно верно, и свежему слушателю, – согласился пузатый. – Штенгер, Макс Штенгер.
   – Рита, – сказала девушка.
   Обаятельный и неприметный представился:
   – Несхепс.
   – Алехин, – сказал я, наслаждаясь редкой возможностью быть самим собой. – Александр Алехин.
   – Итак, я продолжаю, – сказал Штенгер. Лицо его было одухотворенным. – Можно обратиться и к другим примерам. Рассмотрим так называемую Великую французскую революцию. Собственно, не ее саму, а жизнь маленького человечка, который был нужен всем. Это мэтр Сансон, знаменитая в своем ремесле личность, – палач города Парижа Сансон. До революции он рубил головы разбойникам, взбунтовавшимся простолюдинам и поскользнувшимся царедворцам. Потом произошла революция, и началась кровавая чехарда. Робеспьер уничтожил «бешеных», термидорианцы уничтожили сначала Робеспьера, потом «вершину», переворот следовал за переворотом, и каждый новый диктатор начинал с уничтожения противников. Головы летели в корзину быстрее, чем корзины успевали подставлять, а гильотиной управлял наш старый знакомец Сансон. Власть переходила из рук в руки, Сансон благоденствовал, господа! Несмотря на череду отрицающих друг друга теорий, трибунов и вождей, Сущность оставалась неизменной, вечной – нож гильотины и человек, который был нужен всем. Какой же смысл имели все потрясения и перемены, если краеугольным камнем оставался несменяемый Сансон?
   Он замолчал и надолго присосался к бокалу.
   – Скот, – сказала Джулиана.
   – Ага, – расплылся Штенгер. – Вот именно, родная. Алехин, вы согласны, что истина – это в первую очередь нечто неизменное, вечное? (Я неопределенно кивнул). Нечто неизменное и вечное... А таковым в первую очередь является скотство. Рушились империи, провозгласившие себя вечными, грязные деревушки превращались в столицы охватывавших полмира государств, исчезали народы, языки, идеи, религии, моды, династии, литературные течения и научные школы, но во все времена, при любом обществе, будь то душная тирания или расцвет демократии, люди жрали вино и лапали баб, предпочитая эти занятия всем остальным. Спрашивается, что в таком случае основа основ? Я могу быть ярым монархистом, Несхепс – теократом, Алехин – атеистом и анархистом, и мы перегрызем друг другу глотки за свои убеждения, но вот мы все трое смотрим на тебя, обворожительная, – он сделал галантный жест в сторону Джулианы, – и наши мысли удивительно схожи... Вот и нашлось нечто, прочно объединившее нас троих, таких разных.