По субботам мы с Конем по-прежнему пили пиво у Ссан Ссанны, которая подливала в кружки горячей воды из чайника и жаловалась на свой мочевой пузырь: "Сейчас он у меня величиной с сердце, а раньше был не больше теннисного шарика". Озадаченные ее спортивно-анатомическим сравнением, мы устраивались за своим столиком, посреди которого, как всегда, стояла щербатая общепитовская тарелка с серой солью, и меланхолически тянули пиво, пытаясь вообразить сердце размером с мочевой пузырь, переполненный кисловатым пивом.
   - У нее глисты, - сказал Конь. - Бабушка говорила, что все печали оттого, что глисты умеют добираться до сердца. - Он прижмурился. - Ты же можешь вообразить сердце, источенное глистами и напоминающее с виду трухлявый пенек... - Испытующе смотрел мне в глаза и со вздохом констатировал: - Не можешь. Я тоже.
   - Давно не видел Сороку, - сказал я, глядя на лавочку у входа в кочегарку. - Запил?
   - Я спустился как-то к нему, а там - баба. - Конь показал мне свою левую ладонь. - Голая, пьяная и с лицом как моя ладонь.
   У него была очень выразительная, даже пугающе выразительная ладонь с глубокими кривыми линиями судьбы, пересеченными тремя лиловыми от холода шрамами, и с багровыми буграми, которые знатоки натальной науки называют холмами.
   - Говорят, он исчез. Никто не знает, где он живет. - Конь залпом допил кружку и придвинул вторую. - Наши ребята с юрфака, которые проходят практику в милиции, вчера рассказали мне о ней, - (он кивнул в сторону балкона, где догнивали черные зонты и брезентовая куртка), - и Максе. Когда они гуляли вечером, на них напала шпана. Двое или трое бугаев отобрали у нее сумочку и попытались изнасиловать на глазах у мужа.
   Я сжался.
   - Когда подъехал наряд, Макс был без сознания и с пеной на губах после припадка, а она - совершенно голая и, кажется, избитая. - Лицо Коня было задумчиво-бесстрастным. - Ей повезло. Но она наотрез отказалась писать заявление о покушении на изнасилование. Ни в какую. Однако побои, порезы и прочие детали были официально зафиксированы в больнице. Да и то не сразу согласилась. Менты чуть не силком затащили ее в травмопункт. В конце концов, надо же было оказать ей и мужу первую помощь. - И внушительно добавил: - Это наш долг, мадам. И прочее.
   - Дело об украденной сумочке? - попытался я пошутить.
   - Пока квалифицировали как "разбойное нападение". Одного из придурков она описала очень живо - известная ментам личность, - и его сразу взяли. Даже не отпирается насчет сумочки.
   - Ну да, - кивнул я. - Отпирается насчет изнасилования. За сумочку дадут полгода исправработ, а за изнасилование - сколько?
   - Вообще-то верхняя планка - расстрел. Высшая мера социальной защиты, как говаривали наши деды. В этом случае, конечно, никакого расстрела, но, я думаю, не меньше пяти лет при хорошем раскладе карт. Однако она...
   - Наотрез, да. - Я закурил. - Суд будет?
   Конь зачем-то посмотрел на часы и сказал:
   - Через месяц. - С жалостью посмотрел на меня: - Изнасилования нет, поэтому дело слушается открыто. Дежурное блюдо. Две раны на ее теле признаны ножевыми ранениями. Скорее - царапины. Так что исправработами и шестью месяцами этот гад никак не отделается.
   - Этот?
   - Остальные убиты. - Конь тщательно размял папиросу и со смаком закурил. - Оба - ножом. Очень большим. Очень. Двумя ударами - один в сердце, второй - в горло. Или наоборот. - Он спокойно выдержал мой взгляд. - Ссан Ссанна не знает, где он живет. Скучает без него. После встреч с Андреем у нее прекращалось жжение в мочевом пузыре, он даже сжимался до размеров теннисного шарика.
   - Кто? - тупо спросил я, бросая окурок в тарелку с солью.
   - Мочевой пузырь.
   Спустя месяц я отправился в суд, не предупредив Коня. До районного суда - двухэтажного невзрачного зданьица - я добрался пешком: оно располагалось в пятнадцати минутах ходьбы от нашего общежития. Дело слушалось на первом этаже, где сизолицые рабочие в коридоре лениво обдирали со стен и потолка штукатурку, вяло поругиваясь с судейскими и пришлыми вроде меня.
   С утра шел серый дымный дождь, в зале было сыро, холодно и сумрачно, но включать лампы из-за ремонта было нельзя. Милиционер курил у приоткрытого окна, но дым упрямо слоился в зале. Я устроился у двери и стал разглядывать Веру Давыдовну с дочерью, а когда толстый милиционер с пухлым детским лицом ввел подсудимого, переключился на него. Это был молодой человек моих лет, невысокий, с ярким румянцем на щеках и чахлой льняной бородкой, которую он непрестанно почесывал, оглаживал и всячески теребил. Он был сыном известного в городе художника-графика Самсонова, незадолго до этого покончившего с собой - как утверждали, после чудовищного скандала с женой и многодневного запоя. Выяснилось, что это был второй день процесса, накануне в суде уже слушали свидетелей, потерпевшую и подсудимого. Прокурор в форменном мундире и косоплечий адвокат в очках на кончике утиного носа бубнили по бумажке: один требовал примерно наказать, другой переквалифицировать дело из "разбойного нападения" в "злостное хулиганство". У меня болели уши, и иногда приходилось напрягаться, чтобы разобрать их слова - тоскливо-необязательные, тусклые и будто отдающие вчерашними щами или прогорклым мылом. Судья - женщина дородная и вся в бородавках - казалось, дремала. Мужчина в долгополом плаще с длинными рукавами (явно с чужого плеча) - в зале все сидели в верхней одежде, включая судью, - бесшумно встал со своего места в темном углу, неторопливо проплыл между рядами и медленно, словно преодолевая сопротивление мутной стоячей воды, приблизился к подсудимому, рядом с которым дремал со склоненной к плечу головой милиционер, - только тогда я узнал в нем Андрея Сороку, - передернулся, словно от внезапного приступа озноба, и ударил человека с льняной бородкой ножом в горло. Удар был такой силы, что кровь брызнула на дремавшего милиционера. Сорока изогнулся, проворачивая лезвие что-то хрустнуло на весь зал - в горле подсудимого, и отшатнулся. Замер на мгновение. Потянулся рукой к милиционеру - тот отшатнулся, ударился боком в поручень ограждения и стал сползать в обмороке на пол.
   - У вас же кровь на лице, - проговорил Андрей укоризненно.
   Судья закричала.
   Вера Давыдовна встала, прижав к груди что-то белое (кажется, носовой платок).
   Милиционер у окна прижался к стене, и даже с моего места было видно, как его бьет крупная дрожь.
   Я замер, вцепившись в деревянную спинку кресла, стоявшего передо мной.
   Сорока в три прыжка оказался у двери - хлоп - и исчез.
   - Да поймайте же его! - крикнула судья.
   Сержант у окна вдруг очнулся и трусцой побежал к выходу. На лице его истерически билась жалкая улыбка. Одной рукой он вцепился в кобуру, а другой размахивал перед собой, словно разгоняя дым.
   Когда он выбежал из зала, я встал и подошел к Вере Давыдовне. Мы поздоровались, но, кажется, она не узнала меня. Катя испуганно улыбнулась и протянула узкую руку, с интересом разглядывая меня.
   - Здравствуйте, Борис. Ну и макабр, а? Спасибо, что пришли. Не ожидала... Мама...
   Судья вдруг с грохотом опустилась в кресло и захохотала басом.
   - Я поймаю такси, - предложил я, стараясь не смотреть на сжавшуюся и утратившую дар речи Веру Давыдовну.
   - Да нам идти-то... - начала было Катя, но я уже торопливо шагал к выходу.
   В коридоре без энтузиазма матерились строители в грязных своих балахонах. Их коллега с заляпанным краской ведром спускался со второго этажа. В глаза мне бросились его ботинки. И плащ с чужого плеча с тусклым якорьком, вышитым в углу воротника.
   - Проходи, проходи, глазастый, - проворчал рабочий голосом, похожим на голос... - Давай-давай! - оборвал он меня на полумысли. Но на прощание подмигнул: - Мы живы, пока бессмертны.
   Я сделал рожу.
   Он ухмыльнулся.
   Похоже, он был здорово пьян, но водкой от него не разило.
   И, помахивая ведром, скрылся в серой полумгле за поворотом коридора.
   Я вышел из здания, возле которого бестолково суетились милиционеры, все, как один, придерживавшие рукой кобуру. Ну да, разумеется, преступник должен бежать с места преступления. Кто бы сомневался.
   - Такси! - закричал я дурным голосом, размахивая руками. - Мотор!
   6
   - Моп твою ять, - сказал Конь, выслушав мой рассказ о судебном заседании и поступке Андрея Сороки. - Вот зараза. - И добавил тоном ниже: Пригодился, значит, мой ножичек.
   - Я так думаю, что сейчас этот ножичек надежно заделан цементом в какой-нибудь щели под носом у судей и ментов, - предположил я. - Ты будущий юрист...
   - Но и большой дурак, - перебил меня Конь, - и мне хотелось бы на какое-то время в этом качестве и остаться. Ага?
   На следующий день в университете только и разговоров было что о "диком процессе" и героическом поступке неизвестного мстителя, вступившегося "прям как у Фолкнера" - за поруганную честь женщины, презрев законы человеческие - "прям как у Клейста" - ради высшей справедливости.
   В общежитии к нам в комнату ломились любопытные, и Конь велел мне собираться: "Пиво пить пойдем".
   По пути к киоску Ссан Ссанны он только раз открыл рот:
   - Ты говоришь, что подсудимый этот даже не захрипел?
   - Ни звука. Только хрустнуло что-то.
   Заказав четыре пива, мы пристроились за столиком, который лучше других был освещен уличными фонарями. Конь достал из кармана бутылку водки, из другого - химический карандаш, лизнул свою жуткую ладонищу и написал: "Он сюда явится". Я машинально кивнул, боязливо поглядывая на поллитровку. Гена покачал головой:
   - Не-ет, брат, сегодня мы с тобой будем говорить на отвлеченные темы, что в переводе на русский означает...
   - Напьемся, - мрачно завершил я его тираду. - Я ж не против. Но при условии, что за героя нашего мы пить не будем. Не надо ему почестей и чести, Гена, - что случилось, то и случилось. Не литературь.
   Он кивнул.
   Первую мы выпили молча и не чокаясь, как на поминках.
   - Знаешь, какие дела в основном рассматриваются в судах? - начал Конь, задумчиво жуя корку хлеба, посыпанную серой солью. - Девяносто девять с половиной процентов - мелкие хищения да драки. За весь прошлый год по области - шесть убийств, четыре изнасилования, одно разбойное нападение. На самом деле, конечно, чуть больше, статистику правят, и ты знаешь - кто и почему, но не сильно правят. И вот на твоих глазах серая статистика...
   - Мглистая, дымная, серная, - вставил я.
   - ...превращается в ад кромешный. Преступник зарезан в зале суда. Милиционер в обмороке, другой - намочил в штаны. И судья хохочет, как какая-нибудь второсортная оперная дьяволесса. Преступник же, поймав на миг судьбу за узду, дышит где хочет, и в эти мгновения он - прав, черт возьми, а мы со своим правом - не правы. Но ведь это мгновения! Разумеется, незабываемые и все такое прочее. Я понимаю, почему ты не хочешь поднимать тост за Сороку. И я понимаю, почему мы с тобой не в силах его осудить. С одной стороны, случился фарс в аду на смех всем чертям, а с другой настоящая трагедия. Количество перешло в качество. И самое удивительное во всей этой истории - свершилась юстиция в том виде и смысле, который нам достался от предков, из темного прошлого. В прошлое не плюют. Тому, кто плюнет прошлому в лицо, оно плюнет в могилу. - Он запнулся, вытаращился: Ты почему не записываешь, брат?
   К нам подошел Старина Питер в бескозырке без ленточек. Сгорбленный, руки в карманах черного бушлата, он смотрел то на водку, то на Коня.
   - Как служба? - заискивающе поинтересовался он. - Греетесь?
   - У тебя стакан с собой? - деловито осведомился Конь. - Давай налью и сваливай. Ага?
   Питер выхватил замызганный граненый стакан, с которым никогда не расставался, и Конь не глядя плеснул ему водки.
   - Зараза. Забыл... а, нет! Мы же не о героях, правда?
   Я кивнул.
   - Я понял, что происходит, - сказал Конь. - Андрей сейчас чувствует себя новобрачным. Женихом смерти пред лицом Господа. В высях горних тихо и спокойно, темно и хладно, и перед алтарем лишь двое, он и она, а Он, - Гена ткнул пальцем вверх, не сводя с меня взгляда, - присутствует всем весом своего отсутствия. Ну не явится же Он им - не по чину. Однако они знают, что Он здесь, и ждут лишь знака, чтобы сочетаться узами и распахнуть дверь в спальню, каких на земле не бывает...
   - Могил-то? - Я усмехнулся. - Хотя, конечно, могила - это уже не земля. Это что-то третье.
   - Третье состояние души, - торжественно подхватил Конь. - Ни жив ни мертв. Вот что чувствует он. И не может - и ни за что не захочет уже остановиться: назвался груздем - продолжай лечиться. А?
   - Резонно. - Я выпил третий стакан. - Можешь еще разок свою ладонь лизнуть?
   Конь лизнул и протянул мне карандаш. Я написал: "Он здесь".
   И пока Гена шарил взглядом по толпе, я смотрел на окна Веры Давыдовны. Они были темны. Неужели одна в темноте? Скорее - у дочери, которая жила с мужем где-то в районе Военно-инженерного училища.
   - Они тоже тут, - тихо сказал Конь. - Ментура.
   Я очнулся.
   Из подъехавших с трех сторон джипов высыпали милиционеры в толстых куртках, но не успели они приблизиться к толпе, как грохнул выстрел. Десятка два мужчин, бросая недопитое пиво, кинулись врассыпную, оставив на ярко освещенном месте - у столика близ киоска - лишь одного человека в долгополом плаще. Правая рука его была вытянута в сторону милиционеров, которые прятались за машинами.
   - Сорока! - раздался голос из мегафона. - Бросьте оружие и поднимите руки над головой! Высоко над головой! Предупреждаю: иначе мы будем стрелять!
   - Больше у меня ничего нет! - закричал Сорока. - Я не бессмертен!
   Кто-то громко выругался.
   Андрей - лицо его в свете фонарей было лиловатым - выстрелил на голос, и тотчас в ответ защелкали пистолеты.
   Сорока уронил обрез и пошатнулся.
   Мы с Конем сидели враскоряку под столом.
   - Mop up!2 - выдохнул я.
   И тотчас раздался последний выстрел.
   Сорока упал боком и скатился с асфальтового пригорка на тротуар. В киоске визжала Ссан Ссанна. Милиционеры вышли из-за машин и медленно двинулись к телу.
   - Быстро! - сказал Конь. - Пошли!
   Мы бросились через улицу к кочегарке, нырнули в подвал, пробежали через пустой и слабо освещенный зал бойлерной, где кисло пахло горелым углем, и через незапертую дверь ворвались в душевую. Остановились лишь в коридоре. Переглянулись.
   - Только не в комнату, - сказал я. - Деньги при тебе? Хотя, черт, уже поздно! Где теперь достанешь? В ресторане если, а?
   - Не достать? - сказал Конь. - Я знаю Ари! Ты не знаешь, а я знаю. У него есть все, и он добрый человек. Итак, в стихию вольную!
   7
   Таксист за десять минут довез нас до площади у Южного вокзала, где под боком у павильона похоронных принадлежностей стояла будка единственного на весь город холодного сапожника - Ари. Это был маленький армянин со смоляными коленями и лицом, будто вылепленным из сырой глины. Даже клочковатые брови его казались кусочками засохшей глины.
   Мы поздоровались. Конь молча отсчитал деньги, и армянин выдал нам две бутылки водки.
   - Сколько лет прошу его: продай картинку, а не продает, - сказал Конь, тыча пальцем в изображение Джоконды, вырезанное из "Огонька" и прикнопленное к стене за спиной сапожника. - В цене не сходимся. - Он одним движением отвернул пробку и глотнул из горлышка. Протянул мне. Я попытался повторить эту манипуляцию, и мне это удалось со второй попытки. - Тридцать копеек, Ари.
   Армянин поднял свои глиняные веки и посмотрел на него укоризненно:
   - Это же Мона Лиза, Гена, кисти великого Леонардо да Винчи. - Он вздохнул: - Пятьдесят.
   - Да весь тот сраный журнал, из которого ты выдрал эту мазню, столько не стоит! - закричал Конь.
   - Это - красота, Саша, - не повышая голоса, возразил Ари. - Пятьдесят копеек. И убери бутылку - мусора на горизонте.
   Мы спрятали бутылки в карманы и поплелись пешком в сторону центра. Конь бурчал что-то себе под нос.
   - Хочется этого, - вдруг сказал он, останавливая меня на эстакадном мосту через Преголю. - Почему, Борис? Я деревенский парень, который всю жизнь ссал с крыльца во двор, а первой моей бабой была сеструха. Двоюродная, правда, - уточнил он не особенно убедительным голосом. - Но ведь хочется! Угадай - чего.
   Я кивнул.
   - А как звали коня Александра Македонского - Буцефал, Цеденбал или...
   - Задолбал! - закричал Конь во весь голос. - Я про Ари и Джоконду. Ты понял теперь, почему я люблю эту жизнь, а не ту, я Ари люблю, и тебя, и Джоконду за тридцать копеек и не хочу быть женихом и пить за героев, даже если они нас с тобой возвышают хрен знает куда? Понял? Это и есть моя юстиция, моп ее мать!
   - Да. Пойдем-ка отсюда.
   8
   Всю вторую половину декабря мы с Конем по ночам разгружали пароходы в торговом порту, а днем сдавали зачеты, поэтому ходили слегка очумелые. Мы зарабатывали деньги, чтобы встретить Новый год в лучшем ресторане города, где когда-то возвращавшиеся из десятимесячных походов китобои прикуривали от сторублевок и пили шампанское, закусывая его обмокнутыми в сахар розами. После расформирования китобойных флотилий знаменитые гарпунеры подались кто куда, но в большинстве своем поспивались и оказались среди бичей, появлявшихся иногда у киоска Ссан Ссанны.
   За несколько дней до праздника меня разыскала Катя с поручением от матушки:
   - Вера Давыдовна хотела бы встретить Новый год с вами. Будем только мы с Павликом, мама и вы. То есть вы с другом, - безжалостно уточнила она. Он всегда носит золотое кольцо в ухе?
   - Он родился с этим кольцом в зубах, вот и приходится носить его в ухе. Каждая его мысль стоит столько же, сколько кольцо.
   - И столько же весит? - Она улыбнулась, показав красивые желтые зубки. - Значит, договорились.
   Катя ушла, пританцовывая на высоких каблуках, а я закурил у окна в коридоре и сказал себе, что, если эта дрожь внутри не уляжется, к Новому году у меня случится приступ пляски Святого Витта...
   В полдень тридцать первого, подремав после тяжелой ночи в порту (разгружали химудобрения в мешках), приняв душ и побывав в лучшей парикмахерской, надев лучшие костюмы-тройки и повязав свежие галстуки, два лучших в этом мире парня, то есть мы с Конем, отправились перекусить в лучший ресторан, поскольку до урочного часа - девяти вечера - нам просто нечем было заняться. В кармашек жилета я сунул часы-луковицу - настоящий Павел Буре чистого серебра, полученный моим дедом в 1915 году за отличную стрельбу из рук генерала Брусилова.
   К обеду мы заказали водки и помянули моего непутевого брата Костяна, годовщина смерти которого приходилась на предновогодье.
   - А я ведь плохо его знал, - сказал Гена, когда мы отобедали и заказали еще один графинчик. - Знал, что он тебе двоюродный, что малахольный, что стихи пишет, что незадачливый картежник, что вы росли вместе...
   - На самом деле он вырос в библиотеке, - сказал я. - И первой его женщиной была библиотекарша, пожилая девушка в шерстяных носках и вязаных перчатках, из обрезков которых высовывались пальцы с обкусанными ногтями. Она жила в том же доме, где и библиотека, и единственным существом, о котором она заботилась, был огромный черный кот кавалерийской стати. Похоже, она его побаивалась. И чтобы избавить ее от этого страха, Костян как-то пришел к ней в гости с бутылкой красного крепленого и коробочкой пилюль для страдавшего какими-то там глистами котяры. Хозяйка держала кота, а Костян засовывал ему под хвост пилюлю с ниточкой... Да я правду говорю! Наконец он поджег ниточку - и ровно через четыре секунды (мы с ним рассчитывали время по хронометру) котяру разнесло на мелкие кусочки, которые безутешная хозяйка при помощи безутешного друга отскребали от стен до самого утра и так устали, что утром им ничего не оставалось, как соединиться, подобно другим миллионам мужчин и женщин, и это у них так здорово получилось, что через неделю библиотекарша надела белоснежный костюм, умопомрачительную шляпу кремового цвета с широкими полями, украшенными живыми вишенками, туфли на недосягаемых каблуках, купила билет и отбыла в неизвестном направлении - то есть в новую жизнь. А Костян поступил вскоре в университет...
   Конь посмотрел на меня с подозрением.
   - Ты приготовил эту историю к новогоднему столу у Урусовых?
   Я приложил руку к груди и фальшивым голосом честно ответил:
   - Нет. Клянусь сердцами всех моих подружек.
   - Допустим, - сказал он. - Я не придаю этому никакого значения. Как говаривал старина Киплинг, женщина - это всего-навсего женщина, а сигара это все-таки дым. - Он выпустил дым колечками. - Сейчас мы пойдем гулять и купим у Ари эту чертову Джоконду за полтинник. Я просто сгораю от нетерпения сделать эту глупость. А?
   - Я плачбу, - предложил я. - Или уже плбачу?
   - Не надо, Борис. Не играй ударениями. Русский язык мягок, как пластилин, но коварен, как первый лед. Провалишься.
   - В бездну. - Я рассмеялся. - Let it be!
   И поднял бокал. За нас и за битлов...
   - Ну что ж, - усмехнулся Конь, чокаясь со мной. - You gonna carry that weight!
   9
   Нет ничего тоскливее, чем слякотная, промозглая, тухлая зима в Калининграде. Но нет ничего прекраснее, светлее, головокружительнее, чем зимняя ночь в Кёнигсберге, да еще безветренная и со свежим снегом, вдруг повалившим с темных небес, когда мы с Конем - пальто нараспашку - вышли из ресторана. Подморозило. В вышине снежинки были неотличимы от звезд. Дышалось легко и свободно, и только сладостный страх, не затрагивавший сердце, но лишь слегка бередивший душу, напоминал о смертности человеческой. На улицах еще не улеглась предпраздничная беготня, но снег и тьма, свет множества фонарей и окон, звезд и автомобильных фар сделали свое дело: привычный кошмар нового города стремительно угасал, уступая место древнему, устоявшемуся, иллюзорному, но оттого еще более привлекательному и неожиданному и незнакомому чувству, которое забирало душу при виде этих островерхих черепичных крыш, узких улочек, вымощенных плоским булыжником, фахверковых домов, - мы вышли в широкий створ между Домом профсоюзов и строившейся гостиницей, и сквозь снежную мглу, колыхавшуюся тяжко и торжественно, как на похоронах, навстречу нам всплыл из поймы Преголи Кафедральный собор, убожество которого - руина и руина - тонуло в наступающей ночи, скрадывалось оптикой, размытой русским снегопадом. Мимо нас пронесся, глухо погромыхивая на стыках рельсов, узкий ярко освещенный трамвайчик, нырнувший к основанию моста и тотчас взбежавший на горб эстакады, - мы остановились под кроной тополя, странным образом не сбросившего свои жестяные листья, Конь извлек из нагрудного кармана две сигары "Белинда" и чиркнул шведской спичкой. Аромат кубинского табака смешался с арбузной свежестью снегопада и запахами дорогих мужских духов, накрывшими нас с головой, когда по тротуару мимо прошла державшаяся за руки парочка красивых педерастов со счастливыми, ослепительно белыми лицами, яркими блестящими губами и черными провалами глаз...
   Я любил приходить сюда дождливыми осенними вечерами. Садился на лавочку и подолгу курил, глядя на Кафедральный собор и стоявшую на другом берегу ганзейскую Биржу, что встречала гостей Дома культуры моряков широким лестничным маршем и двумя львами, державшими в лапах рыцарские щиты, с которых по приказу властей были аккуратно сбиты гербы Ганзы и Кёнигсберга. Я не был историком и знал о семисотлетней предыстории Калининграда немногим больше, чем другие, да и если бы даже меня допустили в старые архивы, вряд ли я долго выдержал: меня мало интересовал реальный Кёнигсберг, где сходили с ума Гофман и Клейст, а во время русско-японской войны некий университетский доктор Шаудинн поразил мир открытием бледной спирохеты. Меня притягивал скорее образ утонувшего в вечности города королей, и в эти минуты жизнь моя представлялась мне путешествием в прошлое, в миф, и зыбкость существования между реальностью и этим иллюзорным прошлым вовсе не пугала, но вызывала озноб и даже что-то похожее на радость, на счастье самое безотчетное, а нередко и самое беспричинное из чувств, ощущений, состояний человеческих. Я это остро чувствовал, оказываясь вдруг в этом историческом зазоре, в этой экзистенциально напряженной метафизической неопределенности бытия, - воображение мое сливало образы чудес и чудовищ в некое целое, das Ganze, в мир превыше всякого ума, в котором я ощущал себя центром и средоточием необозримой и невообразимой сферы космоса. Я находился во власти двух равносильных инстинктов - инстинкта выживания и инстинкта поиска смысла, и ценность смыслу моей жизни, как казалось мне тогда, придавала именно зыбкость состояния мыслей и чувств путешественника в ирреальный Кёнигсберг, открывавшийся в створе между Домом профсоюзов и строившейся гостиницей, - утонувшие, исчезнувшие панельные пятиэтажки, черепичные крыши, оголенные кроны деревьев, блеск булыжных мостовых, звяканье и лязг корабельных цепей, доносившиеся сюда из порта, перезвон узких трамвайчиков, словно переламывающихся на горбатых мостах за Кафедральным собором, по ту сторону острова, где когда-то и зачинался город королей...