- Когда врут?
   - Или говорят святую правду. На нейтрально окрашенные сообщения глаз не реагирует. Например, если я скажу, что я люблю тебя, этот глаз и носом не поведет. Потому что у любви, как и у души, нет ни запаха, ни веса, ни... Слушай, а черт с ней, с этой вопящей кроватью, а? Неужели мы вдвоем ее не перекричим? Да мы ее в узел скричим!
   15
   Назад ехали по затянутой туманом Генрихсвальдской равнине. Туман, наползавший со стороны Куршского залива, сгущался, и электричка ползла еле-еле, а то и вовсе останавливалась. В вагоне было холодно, и мы с Верой спасались бабушкиной "отвальной" - это была водка на ста травах, а на самом деле самокрепчайший спирт. Запивали из термоса мятным чаем. Кроме нас в вагоне было еще человек пять-шесть, и вскоре всем надоело выходить в обледенелый тамбур, чтобы наспех дернуть сигаретку, - все закурили в вагоне, и стало как будто теплее.
   - Мне было восемь лет, когда мама подарила мне куклу, - сказала Вера. - Тряпичная кукла с головой из папье-маше. Я сама выкроила и пришила ей крылышки. Я слышала от взрослых, что куколка, когда приходит ее час, становится бабочкой, и восприняла это слишком буквально. Моя кукла не желала летать. Я разревелась. А мама сказала, что куколки становятся бабочками в другом мире. Я даже запомнила ее слова: "В преображенном мире". Понять не поняла, а вот запомнила. И куклу сберегла. А за год до смерти Сталина мама ушла от нас. На память от нее осталась кукла... да та гравюра с девушкой, выбегающей в никуда... Я повесила гравюру так, чтобы ее было видно с моей кровати, и перед сном пыталась вообразить обратную сторону гравюры. Одежда на спине девушки - помнишь? - взметнулась, будто крылья... Лицо с той стороны было лицом мамы....
   Я дал ей прикурить.
   Она закинула скрещенные ноги в коротких меховых сапожках на противоположное сиденье, отхлебнула бабушкиной настойки и глубоко затянулась.
   - Я оставалась куклой, а он был - Сталин. У нас в доме был портрет Сталина. В гостиной, где мы обычно обедали по воскресеньям. Отец садился под портретом, я, Марина и редкие гости - по бокам. Генералиссимус был красив как бог. Прическа, тронутая сединой, усы, смугловатое лицо без морщин, ослепительно белый мундир с золотым шитьем на стоячем воротничке, погоны с большими мохнатыми звездами и с левой стороны груди - Звезда Героя. Золотые пуговицы мундира. Портрет в золоченой раме с резьбой - он начинался в метре от пола и упирался в потолок. Так это - под небольшим углом, словно нависал над отцом. Над столом. Отец не молился на него, но следил, чтобы портрет был всегда чист и ухожен. Он не снял его ни в пятьдесят шестом, когда Хрущев говорил о культе личности, ни позже. Когда Марина намекнула ему, что неплохо бы снять портрет, - он и бровью не повел. А вскоре я уехала в Питер, в фармакологический институт... - Она вздохнула. - Не знаю - почему. Подружки уговорили. Я поступила, а они нет. Шесть лет учебы, а вспомнить и нечего. Были два-три увлечения, но я вбила себе в голову, что у куколки должны вырасти крылья. Вырастут сами собой, и тогда я почувствую все, что и должна чувствовать свободная женщина... как мать... Я ведь никогда ее не осуждала, да и отец ни разу при мне не сказал о ней ни одного дурного слова. После института я вернулась домой и тут повстречала Макса... Что-то шевельнулось внутри, но я еще не понимала ничего... Все решилось в день-два, и все решилось благодаря отцу. Дай-ка!
   Я протянул ей бутылку.
   Она выдохнула и сделала глубокий глоток. Закашлялась - засмеялась.
   - Пока доедем до Полесска, я уже назюзюкаюсь как последняя зюзя!
   - От этого голова не болит, - сказал я. - А на вокзале возьмем такси.
   - Ага. Я про что?
   - Про решительный день.
   - Необычный. Августовский. Жаркий-прежаркий. Это было воскресное утро. Я сидела с книжкой в тени под навесом, когда у нашей калитки остановился человек в черном костюме, белой нейлоновой рубашке, застегнутой на все пуговицы, и в вязаном нейлоновом галстуке. Или в капроновом. Их на резиночке носили. Осторожно улыбнувшись, - я заметила, что во рту у него не было ни одного своего зуба, все железо да золото, - он поинтересовался, не здесь ли живет Давыд Иосифович Усольцев. Здесь. Дома ли? Дома. Я знала, что в это время отец протирал портрет Сталина. То ли он с возрастом сбрендил слегка, то ли был слишком доверчивым человеком, но кто-то ему посоветовал регулярно протирать масляный портрет смесью эфира с водой. Портрет бледнел. Белый мундир вообще слился с фоном. Лицо - глаза и усы, а нос едва угадывался... и губы под усами... Золото стало бледным-пребледным... Тетка поругивала его за доверчивость и предлагала наваксить знаменитые усы и шевелюру, хотя и знала, что нет вернее способа вывести отца из себя. Но она давно вела себя как жена, да фактически и была ею, и даже однажды пожаловалась мне, что отец не хочет ребенка, а ей скоро уж и поздно рожать... отделывается подарками... Но тот гость в нейлоновой рубашке! По воротнику - вот помню и помню - градом катились капли пота с жилистой загорелой шеи. Да! На нем еще шляпа была - велюровая, вообрази! Я открыла калитку, провела его в прихожую, пропахшую эфиром, и позвала отца, а сама вернулась под навес. Минут через десять выскакивает Марина, хватает меня за руку и тащит в магазин. Я брыкаюсь, но она шипит по-змеиному: "Отец велел! Водки, колбасы, то да се, и еще раз водки!" Он вообще-то редко выпивал, а тут мы с Мариной набрали в магазине столько водки, что на десятерых хватило бы... Вот на обратном пути Марина мне и рассказала о госте - что успела расслышать. Увидев его, отец не удивился - сразу признал. Ломакин, говорит, значит, отпустили. Амнистировали, отвечает гость, то есть нет на мне никаких грехов, Давыд Иосифович, и не было. Ты же не политический, говорит отец, ты детей зарезал. А дети чьи? Значит, политический, смеется железными зубами гость. Ну, давай знакомиться по новой. Я ведь не со злом пришел, Давыд Иосифович. Мы вернулись - они сидят и мирно курят папиросы под портретом Сталина. Окна нараспашку. Ломакин этот посмеивается: "Что ж ты над батькой издеваешься? Да ты его эфиром скоро совсем сотрешь - одно белое полотно останется! И не поймешь - то ли Сталин, то ли Сралин!" Отец спокойно говорит: "Ничего, и белое полотно - знамя, и не обязательно для капитуляции". Нас с Мариной отправили в кухню, но разговаривали они не понижая голосов, и мы все слышали. Потом, когда мы на стол все поставили, нас выпроводили. Легли мы наверху, в моей комнате. А они всю ночь разговаривали, водку пили... однажды даже песню запели: "Увяли розы, умчались грезы, а над землею день угрюмый встает". Это ж, кажется, не блатная.
   - Нет. Похоже, Звездинского творчество.
   - Не знаю. Утром гость ушел. Они еще с отцом позавтракали, выпили довольно много - и распрощались. Марина даже глазам своим не поверила, когда за этим человеком калитка захлопнулась. Все трогала да ощупывала отца, а он от нее пьяно отмахивался. Раньше, говорит, трогать надо было. Я командовал охраной в их лагере, так эти суки меня в карты проиграли, и этому Ломакину выпало меня убить. Да не получилось: меня срочно перебросили под Москву. И вот - вспомнил. Крестники, значит. Он двоих детей убил девочку пяти лет и мальчика десятилетнего, ему вышка грозила, потому что дети активистов были, да что-то в машине не так сошлось, и дали ему статью политическую. Ну какому мудаку это в голову взбрендило? И вот его вчистую амнистировали, как и не было ничего. И некому напомнить... Бога нет, суда нет, закона нет, а вместо Сталина - Сралин! - Вера передернулась. - Как же он смеялся, Господи! А потом вернулся в комнату - допивать. Цыкнул на нас, чтоб не мешали, и я вдруг Марине говорю: "Я боюсь. Я уйду к Максу. Позвони, если что". Марина меня перекрестила. Я позвонила Максу, и мы пошли в кино. А когда вернулись вечером к нему, как раз Марина и позвонила. Отец водку пополам с эфиром выпил. Внизу на портрете Сталина написал каллиграфическим почерком: "По кругу - арш!" Похоронили его с почетом. А мне потом тот мужик снился с железной своей улыбкой... и Сталин - без бровей и погон, но со щегольскими усиками, похожими на мышиные хвостики...
   - Куколка стала бабочкой, - сказал я. - Вот и Полесск проехали.
   - Какое-то время казалось - да, стала. Катю родила - аж сердце радостью избурлилось. А потом - Макс. - Она сняла ноги с сиденья, оперлась локтями о колени. - И все распалось. Он же Андрея Сороку от гибели спас трос хлестнул по нему, да тут Макс подставился... может, и ненароком... И стала я снова куколкой... Друзья заходили... да и сейчас иногда... Сорока погиб. Самсон на себя руки наложил. А сын его решил, что - из-за меня!
   Я обхватил ее за плечи, заставил выпить. Вскоре она уснула на моем плече.
   16
   Зимою случилось лишь одно происшествие, по-настоящему выбившее Веру из колеи: покончил с собой главный капитан рыбфлота, всеобщий любимец и красавец, покровитель и друг Макса - Никонов. Вскоре выяснилось, что он не успел застрелиться - в тот момент, когда он поднес пистолет к виску, его хватил инсульт. Предсмертная записка попала в следственные органы, и тогда заговорили о системе воровства и махинаций, которые Никонов покрывал или даже прямо санкционировал. А он тем временем ходил под себя, узнавал только жену и мычал, как теленок. По счастью, это не протянулось и месяца: он умер. Тогда заговорили о том, что жена (врач) помогла ему уйти в мир иной, и когда Вере об этом сказали, она довольно зло ответила: "Если это так, то эта стерва заслуживает моего уважения. Безвыходные ситуации случаются чаще, чем мы даже вообразить себе можем".
   Я же изо всех сил готовился к защите дипломной работы по "Эссе о драматической поэзии" Драйдена, и безгрудая Нина Александровна Пелевина написала своему приятелю в Питер с просьбой о помощи "подающему надежды студенту, а возможно, и коллеге".
   В отъезд я собирался с тяжелым сердцем. И дело было не столько в расставании с Верой, сколько в проблемах, которые ее дочь-красавица со слезами приносила в материн дом все чаще. Катя, кстати, восприняла наш союз совершенно спокойно, даже безэмоционально, и я был польщен, когда она, собираясь в очередной раз рассказать "об этой сволочи", непременно звала меня. Когда же она явилась с тщательно заштукатуренным синяком под глазом, я молча стал одеваться и только усилиями женщин был остановлен на лестнице: "Ты набьешь Пашке морду - он все равно отыграется на Кате". В их семье происходило что-то смутное и мутное. Павел пил, несколько раз отцу пришлось выручать его из автоинспекции. Парень было пытался свалить все на Катю, не желавшую рожать, но та - я ей поверил сразу - сказала, хватанув коньяка у нас в кухне: "Не задумываясь родила бы, но боюсь - от него". Мне было жаль эту очень красивую и умную девушку, которая приходила в мою комнатку с решеткой на окне и, устроившись на коротком диванчике, тихо лежала, пока я вчитывался в Драйдена, слегка стервенея от комментариев советских авторов да и от самого Драйдена с его приверженностью "норме", которая была чем угодно, только не нормой в классическом смысле слова. Я запнулся на его проходном замечании ars est celare artem - "искусство - это скрытое искусство", и образ ложноклассического моралиста, поднявшего руку на Шекспира ради этой самой нормы, вдруг рассыпался в прах, в чем я совершенно искренне и признался профессору Пелевиной. Она наклонила безупречно уложенную прическу и протянула мне командировочное удостоверение в город Ленинград. Кате на прощание я сказал, что хотел бы видеть ее в нежно-зеленой короткой тунике и с душистым фетовским венком на голове и вообще порекомендовал задуматься о старой как мир сентенции: "Браки бывают полигамными и монотонными. И вообще - от кого у тебя персидские глаза? От Макса? Он подарил тебе лучшее, что у него было".
   С Верой мы простились на перроне. Я поцеловал ее в ненакрашенные глаза и сказал, что Катя для меня слишком взрослая дочь - хотелось бы поменьше. Крошечную. Свою.
   - О самом важном и страшном - походя! - оторопела Вера. - Сартори, ты серьезно?
   - А ты подумай! - крикнул я с площадки уходящего поезда. - Лучше девочку!
   17
   По приезде домой я три недели не разгибался над пишущей машинкой с латинским шрифтом (другой, как вдруг выяснилось, в доме и не было, но тогда я не придал этому ровно никакого значения), пока не поставил точку на сто пятой странице. Предъявил свой опус госпоже Пелевиной, сдал какой-то экзамен и увез женщин на море, велев Коню бросить зубрежку и присоединяться к нам в Светлогорске-Раушене.
   Был жарчайший ясный май, наверху цвели желтые акации и каштаны, а внизу, на берегу, от холодного моря все еще тянуло чем-то нордическим и бореистым. Мы забрались в круг, образованный высокими камнями, заткнули щели одеждой, выпили рислинга и отдались солнцу. Павла мы с собой, разумеется, не взяли: парень совсем взбеленился, когда Катя - это случилось в мое отсутствие - забрала матушкин подарок (автомобиль) и поставила его в гараже на Каштановой, причем, как передавали, тесть целиком одобрил этот поступок: ему надоело давить на милицию, прикрывая сына, да и карьере в КГБ это рано или поздно могло повредить. Кроме того, Катерина набралась храбрости и заявила о разводе. Чтобы не встречаться с "этим ублюдком", она перебралась к нам, то есть, конечно, к матери.
   Когда мы с Конем отважились искупаться, он сообщил мне, что уезжает с женой в Москву.
   - Ее папенька получил повышение, и было бы грехом...
   - Не греши, Гена! Ты будешь хорошим юристом и здесь, но через десять лет ты начнешь мало-помалу брать, потом - пить, станешь прокурором области вот с таким пузом...
   - Это ясно, - сказал Конь, пробуя воду рукой. - За нами сверху вот уже часа полтора наблюдает какой-то хлюст с биноклем. Он в спортивных ботинках типа "Адидас", синих с красными лампасами спортивных штанах и белой майке. Седая шкиперская бородка, белая кепочка. А бинокль чуть ли не театральный...
   - И? - спросил я не оборачиваясь. - Мы купаемся или нет?
   - Когда вылезем, я тебе кое-что покажу. - И, схватив меня за руку, обрушился в подоспевшую волну.
   В ледяной воде мы не выдержали и пяти минут и выскочили на песок, словно спасаясь от хищного зверя. Я на бегу толкнул Коня в спину, и он спланировал на руки, а уж потом мастерски изобразил приземление на пузо. Я брякнулся рядом, обвел взглядом откос, увидел мужчину в красных штанах наверху, среди акаций. Метрах в полутора под ним из глины торчала довольно чахлая береза, удерживавшаяся на крутом склоне лишь благодаря выпиравшему из глины валуну.
   - Видел? - спросил Конь. - А теперь прочерти траекторию падения валуна вниз. Понял?
   - В Агату Кристи разыгрался! Вера! Идите с Геной за шашлыками! Очередь займите! А мы с Катей скоро подвалим!
   - Борис, помнишь, ты пытался объяснить мне, что такое Кёнигсберг, сказала Катя, переворачиваясь на живот и расстегивая бюстгальтер. - Похоже, когда я рожу, сиськи у меня будут мамины.
   - Это еще не повод для расстройства! - расхохотался я.
   - От тебя родила бы не задумываясь, - пробормотала Катя в сложенные перед лицом руки. - Извини. Про город королей. Ага?
   Я перевел дыхание. Катя мне нравилась, и наши отношения, особенно после того, как она перебралась к матери, становились все более странными. Ничего предосудительного, конечно, - но когда ты каждый день видишь эту Катю в домашнем халате и плюшевых туфлях, сталкиваешься по утрам в ванной, когда она просит застегнуть лифчик или отвернуться, потому что надо подтянуть чулки, - что-то происходило само собой.
   Мы говорили об этом с Верой. "Катя слишком большой для нас обоих ребенок, - сказала она. - Я думаю, Борис. Мне сорок, но я не допущу, чтобы через три-четыре года вы у меня на глазах занимались любовью. Похоже, я скоро повыбрасываю все презервативы к чертовой матери..."
   - Кёнигсберг. - Я прокашлялся и закурил, краем глаза отметив, что человек в красных штанах переместился левее и откровенно пялится на нас в свой бинокль. Его фигура была поделена чахлой березкой на склоне пополам. Кёнигсберг - это сон, но гуще. Понимаешь? Сон наяву, но во сне... Не могу подобрать слов... Это как догнать себя на улице и похлопать по плечу, и ты - то есть я - обернешься, но не узнаешь себя. Мы говорим: а вот при немцах было так-то и так-то, - хотя никто не знает, как было в действительности при немцах. Мечта. Почти реальность, потому что те же крыши, те же водопроводные краны, та же узкая европейская трамвайная колея... Некое пространство без земли и неба, но с реальными координатами: юг, запад, вчера, позавчера, Гельмгольц, Кант, Вальтер фон дер Фогельвейде... - Я перевернулся на бок, чтобы не выпускать из поля зрения мужчину в красных штанах, который повесил бинокль на шею и стал осторожно спускаться к березе. - Ты будешь смеяться, но мой Кёнигсберг - нечто среднее между непознанным и непознаваемым. Как женщина. Ведь она на самом деле не пара мужчине, а некая первая или вторая фигура на пути к идеальному существу, которое - исходя из характера любви - может стать что женщиной, что мужчиной...
   - Идеальной? Ой!
   Подхватив Катю на руки, я с места прыгнул вверх, целя между камнями, и покатился, не выпуская ее из объятий, к линии прибоя. Отпустил. Встал на четвереньки. Мужчина в красных штанах, только что обрушивший камень с березой точно в наше гнездо, рывком подтянулся на руках, влез на откос и неторопливо зашагал правее. Сел метрах в пятидесяти от места обвала. Закурил. Как ни в чем не бывало. Бинокль по-прежнему на груди. Как будто ничего и не случилось. Это правильно: паника пьянит.
   - Так. - Катя приподняла голову и перевела взгляд с нашего гнезда на меня. - А т-теперь что?
   - Взять себя в руки и не заикаться, - улыбнулся я, сворачивая из старой газеты пилотку. - Полежи минут пять и поднимайся в город.
   - Голышом?
   - В купальнике. Присоединяйся к Вере, но ни ей, ни Коню - ни слова. Я скоро вернусь.
   Фланирующей походкой я приблизился к толпе зевак, сбежавшихся к месту обвала. Милицию и "скорую" уже вызвали, потому что все же видели молодых людей, загоравших в каменном гнездышке. Я протиснулся между толстыми ногами, вытянул из песка большой белый платок и перочинный нож.
   - Подъемный кран надо звать, - предложила толстуха, глядя мне в затылок. - Вылезайте из-под меня, молодой человек, а то я нечаянно могу не выдержать и...
   Я мигом последовал ее совету.
   Повязав платок на шею и надвинув газетную пилотку на брови, я зажал сложенный перочинный ножик в кулаке и бросился по песку к деревянной лестнице, по которой можно было подняться как раз на уровень обрыва. Не добравшись до последней площадки, я спрыгнул в заросли ежевики, снял платок и быстро вскарабкался наверх. Держась метрах в десяти - пятнадцати от среза обрыва, я на полусогнутых - как учили - бесшумно двинулся в сторону незнакомца в красных штанах. В ямах и ямках стояла вода после недавних дождей, а колеи автомобилей, подбиравшихся к самому обрыву, доверху были наполнены черной водой, на поверхности которой плавали желтые лепестки акаций. Красиво. Ровно дыша носом, я приблизился на метр к красным штанам и, схватив человека за шею, опрокинул на спину, тотчас стащил ниже, зажал ногами и перевернулся вместе с ним, чтобы он оказался лицом вниз.
   - Вы что? - Он отплевался от листьев и грязи. - Шпана!
   Я щелкнул ножом - получилось негромко, но убедительно. С силой разрезал сзади его спортивные штаны и сдернул трусы.
   - На колени! Не жмись - ноги шире! - Сунул нож ближе к гениталиям. Ты знаком с Верой Давыдовной Урусовой? Неправильный ответ - отрезанное яйцо.
   - С Верочкой - да, - прохрипел он. - Отпустите!
   - И, значит, хотел обеих этим камнем убить? Она была твоей любовницей? Я сейчас пущу нож в ход, сука такая!
   - Да, - выдавил он из себя. - Щенок...
   - Стой так и не двигайся! - сухо приказал я, опуская платок в лужу. Это не так больно, как думают. Я просто одним движением отрежу твои гениталии. Ты услышишь, как они шлепнутся в грязь. А я тем временем вызову "скорую". Я не такой кровожадный, как ты, собака.
   - Да вы с ума... Между нами давно ничего... Вас же посадят до конца жизни!
   Он говорил сдавленным шепотом, быстро, лихорадочно, боясь поднять голову, - значит, боялся по-настоящему.
   - Мне сидеть не привыкать, - мягко сказал я ему, - а вот тебе, холощеному, не жизнь будет, а рай... - Шлепнул что было силы мокрым платком между его ногами. - А ты боялся!
   И отбросил с силой - шлеп! - платок в грязь.
   - Эй! Воду не пить!
   Но он и не думал пить - он потерял сознание.
   Я зашвырнул нож подальше, платок повязал на шею, одел бедолагу и потащил его к асфальту.
   Из-за поворота появилась парочка теннисистов - где-то неподалеку слышались удары мяча и крики, - и я отчаянно замахал рукой.
   - Нашел в луже... в лесу... губы лиловые - может, инфаркт? Возраст-то...
   - Я сейчас! - Парень красиво сорвался с места и улетел за поворот.
   - Побудьте с ним минуточку - я только своих предупрежу. И вернусь!
   Вера с Катей ждали меня за столиком у шашлычной. Конь перехватил меня на полпути:
   - Он? Кто он?
   - Он. А кто - не знаю. Признался, что из-за Веры.
   - Лиха беда... - Конь ловко сплюнул в урну, которую какие-то экологи изготовили в форме пингвинов с открытыми клювами. - Ладно, пошли шашлыками утешаться. И рислингом. Кстати, ты бы пошуршал старыми семейными фотоальбомами: вдруг да встретишь знакомое лицо. Они же были большие любители фотографироваться, правда?
   18
   Получив дипломы, мы решили отметить это событие в форме мальчишника: в первых числах июля Конь собирался сочетаться законным браком с Сикильдявкой.
   - Помнишь Марго с его пророчествами? - задумчиво вопросил он. - А ведь и впрямь: гнильцой попахивает. Один мой старинный приятель, благодаря которому я и выбрал юридический, говорил, что юристы - привратники у входа в хаос. Только-то и всего. Наш мирок уныл, сух и тесен, но уж таким мы сами его сделали, и главное - он наш. А вокруг бушует безбрежный океан хаоса, норовящего прорваться то, понимаешь, там, а то вдруг и сям. И все чаще мы ему это позволяем. Мне это не нравится. С этого и начинается распад. И чем мы можем на него ответить?
   - Распадом, - наивно предположил я. - Потому что на Руси было сколько угодно бунтов, но ни одной революции. Ты меня понимаешь?
   - Еще бы. - Конь завязал шнурки, потопал ногами. - Если закон всемирного тяготения открыли в Англии, то закон всемирного тяготения к глупости - в России. Ты меня понимаешь?
   Я кивнул.
   - Значит, гуляем - от рубля и выше!
   И мы отправились гулять. Уже к вечеру я мог бы запросто проглотить бутерброд с гуталином - и ничего: язык распух и ошершавел от избытка горючих напитков, которые заедались и запивались без разбору и вперемешку и вперемежку яблоками, шпротами, крутыми железнодорожными яйцами, минеральной водой, чуть подтухшим балыком из жестянок, паюсной икрой, пирожками с алебастром, сырым мясным фаршем с черным перцем и солью, черствым хлебом, греческим оливковым маслом, апельсиновым соком, сосисками, сухим яблочным пирогом, кетчупом пополам с водопроводной водой, зелеными яблоками, бананами, мидиями в уксусе, баранками с маком, горячим говяжьим бульоном, галетами, пенопластом, жареной курицей, спитым чаем, еще черт знает чем черт знает из чего и каким-то неописуемым напитком с немецким названием такой длины, что выговорить его или хотя бы дочитать до конца не смогла бы даже самая-пресамая отличница.
   Через двое суток мы очнулись на берегу Верхнего озера, где отоспались, искупались, снова отоспались, привели себя в порядок и бодро зашагали к ресторану, встроенному в крепостной вал, окружавший озеро и составлявший единое целое с фортом Генерал-дер-Дона, на башне которого в апреле сорок пятого был поднят красный флаг в ознаменование падения страшнейшей из крепостей - города королей Кёнигсберга. У Коня всюду были знакомые, и не успел он перемолвиться парой слов с привратником, как мы оказались в продымленном узком зале, где в самом тесном углу нас ждал - ба, какая неожиданная встреча! - Муравьед. Он был голоден, трезв и сердит, но выговаривать нам не стал - только ткнул пальцем в циферблат.
   - Зато мы опять выговариваем слово Гибралтар, - возразил Конь, садясь и подзывая официанта. - А Борис... Ты какое слово вспомнил, Борис?
   - Гвадалквивир, - без напряжения выговорил я. - Струит зефир.
   Я уже понял, что встреча с Муравьедом была вовсе не случайной. Конь устроил ее ради меня. Я не испытывал к Муравьеду никаких чувств, кроме сдержанно-дружественных. Таких людей - с выступающей вперед узкой собачьей челюстью, близко посаженными глазами и высоким ясным лбом - лучше иметь на своей стороне. Он мне нравился, но только как партнер. И вот что рассказал партнер, вгрызаясь в шашлык и попивая холодную водку.
   Когда мальчишка Самсонов заявил на первом слушании в суде, что эта женщина, Вера Давыдовна Урусова, разрушила его семью, погубив родителей, Вера Давыдовна по-настоящему упала в обморок, а пацан больше ничего не хотел говорить. Все знали, что известный график Самсонов покончил с собой, а потом и жена наложила на себя руки, но при чем тут Урусова - так и осталось тайной за многими печатями. Однако при возобновлении слушаний в зале суда возник Андрей Сорока - возник, убил и скрылся. Никаких следов. Но кто-то позвонил и предупредил, что вечером он будет на углу Каштановой у пивного ларька. На привычном месте. Взяли его мертвым. Да и стрелял он дробью номер четыре - не всякую утку сшибешь. По существу, это было самоубийство. При вскрытии, однако, обнаружилось, что в день преступления Сорока дважды вводил себе в вену наркотические вещества, а именно - кодеин. Один из врачей заметил при этом, что уколы сделаны, вероятнее всего, кем-то другим. И потом, незадолго до выхода к ларьку Сорока принял ванну, а перед тем побывал в парикмахерской. В кочегарке, где он и жил и служил, никаких запасов чистого - да и грязного - белья обнаружить не удалось. Значит, у него была какая-то запасная квартира. Выяснилось также, что он принимал наркотики и - что самое важное - торговал ими. Взяли несколько человек, которые признались, что он передавал им для реализации партии кодеина, морфина, эндорфина и других сильнодействующих препаратов в аптечной упаковке. Одного этого было достаточно, чтобы арестовать его банковские счета, но к тому времени обнаруженные счета, открытые на его имя, были пусты - под ноль. Каждый гражданин имеет право дарения или завещания средств, хранящихся на счете в сберкассе, другому лицу. Таковым лицом оказалась Вера Давыдовна Урусова. Она очень удивилась, узнав обо всем этом, да и улик-то против нее никаких не было. А суммы крупные, очень крупные. Одному Сороке, даже с учетом его многолетних хождений в загранплавания, столько все равно не собрать. Даже если он и торговал наркотиками напропалую, - но торговал он редко.