Карлу Маю стремились отдать своих детей не только состоятельные члены немецкой общины, но и носители знаменитых княжеских и графских фамилий, государственные чиновники, преподаватели высших учебных заведений, творческая интеллигенция. При этом не заказана была сюда дорога ни мещанам, ни купцам и даже — крестьянам. Были бы способности и деньги.
До 1890 года преподавание в гимназии почти всех предметов велось на немецком языке. Потом это было запрещено правительственным распоряжением, и сразу же несколько лучших учителей были вынуждены уйти из гимназии. Покинул ее и блестящий учитель древних языков Мальхин.
«Самым характерным для внешности Мальхина, — вспоминал Александр Бенуа, — была его недлинная, но густая огненного цвета борода, а также „злой“, пронизывающий взгляд его зеленых, искрящихся глаз…. Он не скрывал своего презрения к тупицам и бездарным зубрилам — хотя бы они отвечали на пять по заданному уроку. Некоторых же учеников он прямо ненавидел, одних за безнадежную глупость, других за лень и бездарность…»
В этом строгом, выполненном в стиле позднего модерна доме на Пятой линии так и не удалось побывать той, чье имя значится на фасаде…
Э. П. Шаффе, этническая немка, многие годы пестовавшая свою гимназию, добившаяся для нее статуса перворазрядного учебного заведения, умерла незадолго до того, как в 1907 году состоялось открытие нового корпуса гимназии Э. П. Шаффе.
А дом, где начиналась эта гимназия, он — рядом. Выглядывает скромно с левой стороны фотоснимка. (Пятая линия, д. №16. Гимназия Э.П. Шаффе. После 1907 г. Фотограф неизвестен.).
Да, были, конечно же, в гимназии Мая и такие ученики, пребывание которых здесь обеспечивали не их способности, а родительский капитал. Но были и те, кто начинал неожиданно блистать, наперекор своему низкому происхождению. Так было со школьным приятелем Александра Бенуа — Гришей Калиным. В истории его поступления в гимназию есть что-то от святочного рассказа. Отец Гриши служил швейцаром в доме на углу Большого и Десятой линии, то есть в самом близком соседстве с гимназией. И вот однажды он выигрывает в лотерею огромную по тем временам сумму в 100.000 рублей. Первое, что он делает — это покупает дом, в котором холопствовал, а второе — определяет своего сына Гришу в гимназию Мая.
Правда, на этом святочная часть сюжета и заканчивается. На радостях отец и мать Гриши предались столь беспутной жизни, что вскоре умерли оба от белой горячки. К счастью, все доставшееся им богатство еще не было до конца промотано, и сын их, взятый под опеку, мог спокойно учиться в гимназии.
«Ничего, — пишет Александр Бенуа, — ни в наружности, ни в манерах, ни в мышлении не выдавало того, что Гриша принадлежит к разряду „выскочек из низов…“ Нравилось же нам в Калине то, что он отличался редким остроумием, что он отлично и самостоятельно изучил великое множество литературных произведений, как русских, так и в переводе иностранных. У него была исключительная память, и он знал бесконечную массу стихов наизусть… Влекли Калина к углубленному изучению литературы и личные творческие побуждения. Он обладал несомненным даром излагать свои мысли и серьезно готовился стать писателем».
Но судьба Гриши Калина, как, впрочем, и многих других выпускников гимназии, сложилась не так, как он того бы хотел… Писателем он не стал, а закончил юрфак. В последний раз, уже при большевиках, Александр Бенуа видел его в здании бывшей Городской думы, где он занимал какой-то начальнический пост по снабжению населения пищевыми продуктами. Помог он «отоварить» карточки и своему бывшему однокашнику. (Кстати, образ Гриши Катина в уже упоминавшейся мною книге «Другой Петербург» почему-то подается в несколько ином ключе).
Вообще о гимназии Мая написано предостаточно. Почти каждый из знаменитых выпускников оставил о ней хоть несколько строк воспоминаний. А знаменитостей среди бывших «майских жуков» было много. Это и Николай Рерих, и его сыновья Юрий и Святослав, и писатель Лев Успенский, и те же Александр Бенуа и Константин Сомов, да всех и не перечесть.
В 1858 году, через два года после того, как начал свой эксперимент Карл Май, в доме № 14 на Пятой линии Эмилией Павловной Шаффе был открыт скромный частный пансион для девочек.
Эмилия Шаффе происходила из немецкой семьи. Ее дед приехал в Россию с герцогом Голштинским, будущим Петром III, и служил при Екатерине II в пограничных войсках. Отец был банковским чиновником, но после его неожиданной смерти 15-летняя Эмилия уходит из Петришуле, где была первой ученицей, и, чтобы помочь матери, начинает давать частные уроки. Она уже знает в совершенстве три языка, весьма начитанна, а приобретая педагогический опыт, начинает размышлять о смысле женского образования, как такового. Она полагает, что женщине отведена в обществе важная роль — быть воспитательницей следующих поколений, а для этого женщина должна быть хорошо образована, иметь обо всем свое независимое мнение, и проявлять самостоятельность в любых житейских ситуациях. «Девочкам нужно научиться, — напишет потом Эмилия Павловна, — рассуждать обо всем здраво и логически и сравняться с мужчинами в самостоятельности своих суждений».
Свой пансион Шаффе назвала «Maison d'Education», то есть «Дом образования». Но его с таким же правом можно было назвать и домом грядущей эмансипации. Поначалу здесь было всего четыре ученицы, через полгода добавилось еще десять. Она сама вела уроки в своей школе. Учебниками здесь практически не пользовались. Они нужны были, по словам Шаффе, лишь для того, чтобы «приучить детей живому обмену мыслями с преподавателем».
Много времени уделялось прогулкам по городу, знакомству с его музеями, памятниками; уроки географии проводились на берегах Петровского острова; ботанику изучали в Ботаническом саду; при занятиях арифметикой дети не только решали задачи, но и сами составляли их.
И все-таки школа Шаффе долгое время оставалась школой гуманитарной направленности. Из точных наук девочек обучали только арифметике. Так было везде. Даже в женских гимназиях в то время ни физики, ни алгебры, ни геометрии не преподавали. А Эмилия Павловна, между тем, все больше убеждалась в необходимости точных наук для гармоничного развития ингеллекта своих учениц, для возможности им в будущем избирать профессию наравне с мужчинами. И она вводит в своей женской школе курсы физики, алгебры и геометрии. Вводит первой в Петербурге.
Но при этом ее не покидают мысли о всестороннем воспитании детей. В 1866 году при школе открылся подготовительный класс для малышей, где был осуществлен, опять же впервые, опыт предметного обучения детей по картинкам. В те же годы стали популярными идеи Фребеля о дошкольном воспитании немецкого педагога. И Эмилия Павловна для детального знакомства с ними отправляет в Германию одну из своих бывших учениц, а затем открывает при школе детский сад. Кстати, это был один из первых детских садов Петербурга.
В 1869 году школа Шаффе получает статус перворазрядного учебного заведения. В 1882-м Эмилия Павловна обратилась в Министерство народного просвещения о преобразовании ее школы в гимназию. Просьба была удовлетворена, и с тех пор школа перестала быть частной. Что, в общем-то, доставило впоследствии Эмилии Павловне много тревог и душевных волнений. Уж очень ее раздражали казенные программы, предлагаемые гимназическим начальством. Она постоянно вносила в них свои поправки, как могла, отстаивала свою самобытность.
А, между тем, гимназия Шаффе становится одной из самых знаменитых женских гимназий Петербурга. Здесь учились дочери Менделеева (Любовь и Мария), педагога-математика Киселева, Бенуа, Авенариуса, Бема, Тизенгаузена и многих других известных горожан.
Эмилия Павловна, проработав почти полвека директором созданного ею учебного заведения, умерла в 1906-м, в год, когда рядом со старой «Школой знаний» было построено на Пятой линии архитектором Карлом Шмидтом новое здание гимназии.
… Стечение судьбы. До войны я ходил в детский сад при бывшей гимназии Шаффе, на углу Большого проспекта и Пятой линии. По-моему, он существует до сих пор. А тогда, в конце 30-х, во дворе дома, для наших детских развлечений стоял сбитый из фанеры, очень похожий на настоящий, самолет: тупорылый «ястребок» с красными звездами на крыльях и хвостовом оперении. В кабину к нему залезали по очереди. И потрясающей толщины и доброты наша воспитательница Софья Карловна всякий раз сообщала маршрут, по которому предстояло лететь каждому из нас. Мне чаще всего выпадало лететь на Северный полюс.
Мать с отцом почему-то были чрезвычайно счастливы, что я хожу именно в этот детсад. «Там чистота, там герани на окнах, распорядок четкий» — восхищалась мать. А дед, старый германофоб, которому положено было брать меня из детского сада, и куда он постоянно опаздывал и был не раз «воспитан» Софьей Карловной, ворчал, не отрываясь от газеты, «Порядочек, анц-цвай-драй…!». Похоже, он знал, как я понимаю теперь, о немецком прошлом этого «очага». Но вообще-то «анц-цвай-драй» было у него чем-то вроде присказки, привезенной с Первой империалистической. И это были первые иностранные слова, которые я, однажды услышав, затем слышал ежедневно.
А на Васильевском к тому времени немецкая речь смолкла совсем. Хотя, как вспоминает Сергей Шульц, еще перед войной его возили по гостям, где все говорили по-немецки…
Здесь надо уточнить, что если в начале века, по выкладкам того же Шульца, немецкое население Васильевского составляло 22 процента, то уже к 1915 году немцев на острове, как и во всем городе, оставалось совсем немного. Тогда, после начала войны с Германией, по Петербургу прокатилась волна немецких погромов. Громили в основном фабрикантов и коммерсантов, но досталось и мастеровым, булочникам, аптекарям. Немцы тысячами покидали Петербург.
Но и в 20-е, и в 30-е годы оставались на острове немецкие семьи, сохранившие свою речь и традиции. Правда, при этом, повторяю, уже исчезли с улиц и из магазинов Васильевского привычные для XIX века: «Гутен морген», «Вас ист лос?» и «Данке шён». А потом началась Великая Отечественная. И питерские немцы второй раз чуть более, чем за четверть века, испытали на себе все неудобства великих противостояний России и Германии. Их выселяли, отправляли куда с глаз долой, проверяли и трясли многократно, но, когда во время ночных авианалетов с крыш и из окон верхних этажей над городом поднимались осветительные ракеты, НКВД с особой яростью принималось хватать оставшихся в Ленинграде этнических немцев, полагая, что у каждого, кто носит немецкую фамилию, обязательно должна быть и ракетница. Не будем отрицать, что случаи предательства были. И один такой «ракетчик» с гончаровской фамилией Штольц даже жил в нашем доме. Но число подобных случаев не идет ни в какое сравнение с работой диверсантов-осветителей, которые, пользуясь неразберихой нашего отступления, легко просачивались в город. Впервые я услышал на Васильевском немецкую речь в 45-м. Со мною заговорил пленный солдат, капрал или унтер, уж не знаю, кто он там был… Пленные восстанавливали на углу Соловьевского и Большого левый корпус лютеранской церкви Святой Екатерины. Он был разрушен попаданием бомбы еще в 41-м. Самой церкви — святыне василеостровских немцев — повезло. Бомба выбрала творение Вильгельма Лангвагена, предпочтя его творению Юрия Фельтена.
Пленных на стройку привозили под конвоем, но, как мне кажется, стерегли не очень. Во всяком случае, этот солдат или капрал окликнул меня с уровня второго этажа, где он укладывал кирпич. Он знал по-русски несколько слов, а остальное говорил по-немецки, полагая, что я должен понять его. Я понял одно: он хочет поменять свою бляху на что-нибудь съестное. У него совершенно не было зубов, а лицо испещряли черные оспинки. Не знаю почему, но я вдруг согласился. В кармане был кусок белого хлеба от школьного дополнительного завтрака и я подкинул его; и тяжелая бляха с надписью «Gott mit uns» упала к моим ногам.
Бог был с нами. Святая Екатерина тому свидетель…
О том, что выменял я бляху на хлеб, в школе никому рассказывать не стал. Такой обмен считался напрасным. «Трофейку» следовало добыть на местах боев, у Вороньей горы или под Пушкиным. Вообще, ко всему немецкому относились мои сверстники тогда презрительно, если не сказать крепче — гадливо. Это я уже испытал на себе, когда кто-то исподтишка вылил мне на спину бутылку с чернилами. Тогда я пришел в школу в пиджаке, сшитом матерью из трофейного офицерского сукна, привезенного из Кенигсберга моим дядей. Больше я этого пиджака не надевал…
Немецкий язык нам стали преподавать с пятого класса. Вначале уроки вела ничем не запомнившаяся мне дама, а уже в седьмом появился Антон Гугович Ганзен. Настоящий питерский немец, кажется, и родом с Васильевского. Правда, сам он иногда намекал, чтобы легче ладить с нами, на свое норвежское происхождение. Немецкий, как, впрочем, и самих немцев, мы не любили. Считали, видимо, что язык побежденного врага изучать необязательно.
Не очень-то жаловали мы любовью и самого Антона Гуговича. Хотя был он человеком замечательным во многих отношениях. Блестяще знал свой предмет, имел железный характер и своеобразное чувство юмора. Но главным было то, что в каком-то лохматом, не то 1908-м, не то 1909 году, учитель наш прославился, как чемпион России по метанию копья. Невзирая на свой достаточно пожилой возраст, сохранил он спортивную выправку, помнил сотни спортивных рекордов и наивно полагал, что, пробудив в нас интерес к королеве спорта, он тем самым поможет и своему предмету пробиться к нашим сердцам.
Но сердца наши оставались черствы. Все старания нашего учителя с помощью графиков, расписанных на доске по-немецки, объяснить, почему Хейно Липп должен побить американского десятиборца Джонсона, успеха не имели. Нас Хейно Липп вообще не интересовал. Он был в глазах наших чем-то вроде птеродактиля, не имеющего никакого отношения к дворовому футболу.
Самое страшное для нас наступало, когда «Гугыч» проводил диктанты по немецкому. Оценивая их, он был беспощаден. При этом еще и шутил на свой манер: «Ученик Филановский, я ставлю вам два с плюсом. Плюс за то, что я видел, как вы потели, когда писали диктант». Двойки и единицы с минусом сыпались направо и налево. Класс начинал гудеть (что-то неразборчивое, но похожее на «Гуга уев). А он стоял со своим извечным секундомером на груди (на его уроках полагалось заниматься три минуты зарядкой), крепкий, розовощекий, похожий лицом на побритого, конечно, апостола Петра из ниши в лютеранской церкви.
Святой он был человек — Антон Гугович Ганзен. Когда я неожиданно, уже в девятом классе хотел покинуть школу, он приходил к моей матери и, хотя не был нашим классным руководителем, втолковывал ей, что я способный юноша и что мне не стоит с бухты-барахты портить свою жизнь. Об этом его визите я узнал от матери многие годы спустя.
Когда пытаешься представить себе, как выглядели, чем дышали василеостровские немцы, всегда почему-то всплывает в памяти образ Антона Гуговича. Других немцев на острове я не застал.
Опоздал родиться. Они исчезли с лица Васильевского, так до конца и не ассимилировавшись с русским населением. Званные Петром Великим гости, точнее — их потомки, с обидой покинули город или были просто вытолканы взашей из-за общего стола.
Что напоминает о них сегодня на Васильевском? Крошечное количество немцев-эндемиков. Два храма, две школы, множество некогда построенных немцами зданий, несколько домов, где жили и где работали самые известные из них, такие, как Эйлер; несколько полуподвалов, где когда-то были расположены их мастерские; гостиницы, аптеки, кондитерские, булочные, имена владельцев которых — Венус, Бейтлер, Пель — иногда еще всплывают поплавками из реки забвения.
Осталось еще старое лютеранское кладбище. При входе на его территорию, сразу же за мостом через Смоленку, на беломраморном новоделе внушительных размеров золотыми буквами сказано, что укреплена сия доска здесь на ограде лютеранского кладбища «От благодарных работников „Пассажа“ 22 мая 1998 года», потому как «На этом кладбище похоронен основатель „Пассажа“ граф Яков Иванович Эссен-Стенбок-Фермор».
Конечно, достоин доброй памяти основатель «Пассажа», но ведь — как бы это сказать помягче, — достойны самой доброй памяти и сотни других, спящих здесь вечным сном петербургских немцев. Они спят в ставшей родной для них земле — и другой граф, Федор Иванович Литке, и никому не известная немочка Мария Кнооп. Перед смертью все равны… Другое дело, что по-иному должно выглядеть само кладбище — общая обитель мертвых. Увы, несмотря на некоторые усилия, предпринимаемые современной немецкой общиной, здесь царит запустение, и видны следы вандализма. Но не хочется говорить об этом, едва ли не самом страшном для России пороке…
Лучше завершу я прогулку чем-то вроде мечты. Когда-то до Первой мировой Васильевский благодаря жившим здесь немцам слыл самым пивным районом Петербурга. Так почему бы не открыть здесь сегодня в память об этих великих любителях янтарного напитка дешевое и вместительное заведение, скажем, под названием «У васинского немца». Могли бы быть здесь и какие-то музейные экспонаты, и картинки быта тех времен украсили бы стены… И я, если еще буду жив, с удовольствием сдул бы пену с выполненной под немецкую старину кружки…
Там жили поэты…
Сколько поэтов жило на Васильевском? Не возьмусь сказать. Да, наверное, и никто не возьмется. Поэты бывают великие или большие, выдающиеся или всего лишь известные, гениальные или, что рангом пониже, — талантливые, а то и просто — способные, подававшие надежды, да так и не сбывшиеся как настоящие поэты.
Не счесть им числа, не перечесть имен. Но они жили здесь на Васильевском. И их эмоции, их наэлектризованные души до сих пор согревают стены домов или витают в вечерних сумерках, между выцветших линий.
Здесь обитали в разное время Василий Тредиаковский, Тарас Шевченко, Николай Некрасов, Александр Блок, Федор Сологуб. Велимир Хлебников да и многие другие их именитые собратья по поэтическому цеху. Но здесь же, повторяю, обитали и малоизвестные, а то и совсем безвестные стихотворцы трех петербургских столетий. Наверное, нет смысла вспоминать без надобности их имена, их строки, и тем более, их адреса, которые время стирает безжалостно и почти мгновенно, будто написаны они были мелом на школьной доске.
Впрочем, то же может происходить и с адресами поэтов великих и всеми любимых. По разным причинам, но происходит.
Например, о том, что с 1912 по 1914 годы в доме № 17 по Тучкову переулку жили Анна Ахматова и Николай Гумилев, я узнал значительно позже, чем о том, что здесь же жил известный живописец и график Евгений Лансере. Разные были у властей отношения к этим личностям. Одно дело — автор, прославляющий Петра, творивший многочисленные исторические полотна, другое дело поэт — «контра», расстрелянный в 1921 году, и его находящаяся долгие годы в опале вдова.
А между тем, при внимательном чтении ахматовских стихов можно было угадать этот адрес:
Гумилев и Ахматова свое неказистое, но по-своему уютное жилье ласково называли «Тучкой». Они жили в квартире 29 дома №17. Это была одна комната окнами на переулок. Переулок выходил к Малой Неве, по которой сновали запряженные в барки с грузами маленькие, крикливые и чумазые буксиры. Тогда еще Тучкова набережная не была одета в гранит. Низкий левый берег полого спускался к реке. А берег правый зеленел кущами деревьев Петровского парка, отражался в воде таинственной громадой возведенных еще Ринальди складов Тучкова буяна, — которую Ахматова ошибочно принимала за дворец Бирона — и светился куполами собора Святого князя Владимира. Чудное это было место. Тихое, романтическое, как бы лежащее у истоков пути в дальние страны, путешествовать по которым так любил Николай Степанович. Он и вернулся недавно из очередного своего путешествия, на этот раз — в Италию. Вернулся с тем, чтобы продолжить обучение в Университете. Он поступал туда, на юридический факультет, в 1908 году, но вскоре покинул здание Петровских коллегий и уехал в Париж, в Сорбонну слушать лекции по французской литературе. Гумилев к тому времени уже был автором «Пути конквистадоров»; к печати готовились «Романтические цветы» и литература, естественно, привлекала молодого человека куда больше, чем занудная юриспруденция. Теперь он учится на историко-филологическом факультете. Кстати, и выбор снятой квартиры наверняка был связан с ее близостью к Университету. Вообще, «Тучка» занимает в судьбе Гумилева особое место. Начнем с того, что это — первый самостоятельный адрес Гумилева в Петербурге; до этого он жил с родителями. Это первая его совместная квартира с Анной Ахматовой. Здесь 1 октября 1912 года родился их сын Левушка, впоследствии знаменитый историк Лев Николаевич Гумилев. Именно во время проживания здесь создавалось, теоретически обосновывалось новое направление в русской поэзии — акмеизм. В январе 1913-го в журнале «Аполлон» была опубликована статья Гумилева «Наследие символизма и акмеизм», ставшая по сути манифестом акмеизма. Николай Степанович энергично сотрудничает тогда в «Аполлоне», ставшем, как и другой, принадлежавший «цеху поэтов» журнал «Гиперборей», — глашатаем акмеизма. Секретарь «Аполлона» Лозинский живет рядом, в Волховском переулке, и Гумилев часто бывает на его квартире, проводит вечера в спорах и чтении стихов.
В это же время Гумилев организует в университете кружок германской филологии, где читают лекции, делают доклады известные университетские профессора. Поэт, автор уже четырех стихотворных сборников, среди которых есть и «Чужое небо», — книга, переполненная экзотикой дальних стран, — тесно связан с Кунсткамерой, Музеем этнографии и антропологии, от которого он и отправляется весной 1913 года в свою четвертую африканскую экспедицию.
Сохранилась открытка (текст ее приводится во вступительной статье А.И. Павловского к сборнику стихов Н.С. Гумилева, изданному в большой серии «Библиотеки поэта»), посланная Гумилевым Анне Ахматовой из Одессы 4 апреля 1913 года: «…С нетерпением жду Африки».
В Музее этнографии будут выставлены экспедиционные «трофеи», которые поэт привезет из Абиссинии.
Вид с Тучкова моста на Тучков переулок и «Тучку» — дом, на котором до сих пор нет мемориальной доски.
А в доме на Тучковом переулке он будет бывать уже после революции, когда вернется через Лондон и Скандинавию с Салониковского фронта, куда был послан переводчиком в русский экспедиционный корпус. Здесь квартировали университетские профессора, встречи с которыми были интересны для Гумилева…
До 1890 года преподавание в гимназии почти всех предметов велось на немецком языке. Потом это было запрещено правительственным распоряжением, и сразу же несколько лучших учителей были вынуждены уйти из гимназии. Покинул ее и блестящий учитель древних языков Мальхин.
«Самым характерным для внешности Мальхина, — вспоминал Александр Бенуа, — была его недлинная, но густая огненного цвета борода, а также „злой“, пронизывающий взгляд его зеленых, искрящихся глаз…. Он не скрывал своего презрения к тупицам и бездарным зубрилам — хотя бы они отвечали на пять по заданному уроку. Некоторых же учеников он прямо ненавидел, одних за безнадежную глупость, других за лень и бездарность…»
В этом строгом, выполненном в стиле позднего модерна доме на Пятой линии так и не удалось побывать той, чье имя значится на фасаде…
Э. П. Шаффе, этническая немка, многие годы пестовавшая свою гимназию, добившаяся для нее статуса перворазрядного учебного заведения, умерла незадолго до того, как в 1907 году состоялось открытие нового корпуса гимназии Э. П. Шаффе.
А дом, где начиналась эта гимназия, он — рядом. Выглядывает скромно с левой стороны фотоснимка. (Пятая линия, д. №16. Гимназия Э.П. Шаффе. После 1907 г. Фотограф неизвестен.).
Да, были, конечно же, в гимназии Мая и такие ученики, пребывание которых здесь обеспечивали не их способности, а родительский капитал. Но были и те, кто начинал неожиданно блистать, наперекор своему низкому происхождению. Так было со школьным приятелем Александра Бенуа — Гришей Калиным. В истории его поступления в гимназию есть что-то от святочного рассказа. Отец Гриши служил швейцаром в доме на углу Большого и Десятой линии, то есть в самом близком соседстве с гимназией. И вот однажды он выигрывает в лотерею огромную по тем временам сумму в 100.000 рублей. Первое, что он делает — это покупает дом, в котором холопствовал, а второе — определяет своего сына Гришу в гимназию Мая.
Правда, на этом святочная часть сюжета и заканчивается. На радостях отец и мать Гриши предались столь беспутной жизни, что вскоре умерли оба от белой горячки. К счастью, все доставшееся им богатство еще не было до конца промотано, и сын их, взятый под опеку, мог спокойно учиться в гимназии.
«Ничего, — пишет Александр Бенуа, — ни в наружности, ни в манерах, ни в мышлении не выдавало того, что Гриша принадлежит к разряду „выскочек из низов…“ Нравилось же нам в Калине то, что он отличался редким остроумием, что он отлично и самостоятельно изучил великое множество литературных произведений, как русских, так и в переводе иностранных. У него была исключительная память, и он знал бесконечную массу стихов наизусть… Влекли Калина к углубленному изучению литературы и личные творческие побуждения. Он обладал несомненным даром излагать свои мысли и серьезно готовился стать писателем».
Но судьба Гриши Калина, как, впрочем, и многих других выпускников гимназии, сложилась не так, как он того бы хотел… Писателем он не стал, а закончил юрфак. В последний раз, уже при большевиках, Александр Бенуа видел его в здании бывшей Городской думы, где он занимал какой-то начальнический пост по снабжению населения пищевыми продуктами. Помог он «отоварить» карточки и своему бывшему однокашнику. (Кстати, образ Гриши Катина в уже упоминавшейся мною книге «Другой Петербург» почему-то подается в несколько ином ключе).
Вообще о гимназии Мая написано предостаточно. Почти каждый из знаменитых выпускников оставил о ней хоть несколько строк воспоминаний. А знаменитостей среди бывших «майских жуков» было много. Это и Николай Рерих, и его сыновья Юрий и Святослав, и писатель Лев Успенский, и те же Александр Бенуа и Константин Сомов, да всех и не перечесть.
В 1858 году, через два года после того, как начал свой эксперимент Карл Май, в доме № 14 на Пятой линии Эмилией Павловной Шаффе был открыт скромный частный пансион для девочек.
Эмилия Шаффе происходила из немецкой семьи. Ее дед приехал в Россию с герцогом Голштинским, будущим Петром III, и служил при Екатерине II в пограничных войсках. Отец был банковским чиновником, но после его неожиданной смерти 15-летняя Эмилия уходит из Петришуле, где была первой ученицей, и, чтобы помочь матери, начинает давать частные уроки. Она уже знает в совершенстве три языка, весьма начитанна, а приобретая педагогический опыт, начинает размышлять о смысле женского образования, как такового. Она полагает, что женщине отведена в обществе важная роль — быть воспитательницей следующих поколений, а для этого женщина должна быть хорошо образована, иметь обо всем свое независимое мнение, и проявлять самостоятельность в любых житейских ситуациях. «Девочкам нужно научиться, — напишет потом Эмилия Павловна, — рассуждать обо всем здраво и логически и сравняться с мужчинами в самостоятельности своих суждений».
Свой пансион Шаффе назвала «Maison d'Education», то есть «Дом образования». Но его с таким же правом можно было назвать и домом грядущей эмансипации. Поначалу здесь было всего четыре ученицы, через полгода добавилось еще десять. Она сама вела уроки в своей школе. Учебниками здесь практически не пользовались. Они нужны были, по словам Шаффе, лишь для того, чтобы «приучить детей живому обмену мыслями с преподавателем».
Много времени уделялось прогулкам по городу, знакомству с его музеями, памятниками; уроки географии проводились на берегах Петровского острова; ботанику изучали в Ботаническом саду; при занятиях арифметикой дети не только решали задачи, но и сами составляли их.
И все-таки школа Шаффе долгое время оставалась школой гуманитарной направленности. Из точных наук девочек обучали только арифметике. Так было везде. Даже в женских гимназиях в то время ни физики, ни алгебры, ни геометрии не преподавали. А Эмилия Павловна, между тем, все больше убеждалась в необходимости точных наук для гармоничного развития ингеллекта своих учениц, для возможности им в будущем избирать профессию наравне с мужчинами. И она вводит в своей женской школе курсы физики, алгебры и геометрии. Вводит первой в Петербурге.
Но при этом ее не покидают мысли о всестороннем воспитании детей. В 1866 году при школе открылся подготовительный класс для малышей, где был осуществлен, опять же впервые, опыт предметного обучения детей по картинкам. В те же годы стали популярными идеи Фребеля о дошкольном воспитании немецкого педагога. И Эмилия Павловна для детального знакомства с ними отправляет в Германию одну из своих бывших учениц, а затем открывает при школе детский сад. Кстати, это был один из первых детских садов Петербурга.
В 1869 году школа Шаффе получает статус перворазрядного учебного заведения. В 1882-м Эмилия Павловна обратилась в Министерство народного просвещения о преобразовании ее школы в гимназию. Просьба была удовлетворена, и с тех пор школа перестала быть частной. Что, в общем-то, доставило впоследствии Эмилии Павловне много тревог и душевных волнений. Уж очень ее раздражали казенные программы, предлагаемые гимназическим начальством. Она постоянно вносила в них свои поправки, как могла, отстаивала свою самобытность.
А, между тем, гимназия Шаффе становится одной из самых знаменитых женских гимназий Петербурга. Здесь учились дочери Менделеева (Любовь и Мария), педагога-математика Киселева, Бенуа, Авенариуса, Бема, Тизенгаузена и многих других известных горожан.
Эмилия Павловна, проработав почти полвека директором созданного ею учебного заведения, умерла в 1906-м, в год, когда рядом со старой «Школой знаний» было построено на Пятой линии архитектором Карлом Шмидтом новое здание гимназии.
… Стечение судьбы. До войны я ходил в детский сад при бывшей гимназии Шаффе, на углу Большого проспекта и Пятой линии. По-моему, он существует до сих пор. А тогда, в конце 30-х, во дворе дома, для наших детских развлечений стоял сбитый из фанеры, очень похожий на настоящий, самолет: тупорылый «ястребок» с красными звездами на крыльях и хвостовом оперении. В кабину к нему залезали по очереди. И потрясающей толщины и доброты наша воспитательница Софья Карловна всякий раз сообщала маршрут, по которому предстояло лететь каждому из нас. Мне чаще всего выпадало лететь на Северный полюс.
Мать с отцом почему-то были чрезвычайно счастливы, что я хожу именно в этот детсад. «Там чистота, там герани на окнах, распорядок четкий» — восхищалась мать. А дед, старый германофоб, которому положено было брать меня из детского сада, и куда он постоянно опаздывал и был не раз «воспитан» Софьей Карловной, ворчал, не отрываясь от газеты, «Порядочек, анц-цвай-драй…!». Похоже, он знал, как я понимаю теперь, о немецком прошлом этого «очага». Но вообще-то «анц-цвай-драй» было у него чем-то вроде присказки, привезенной с Первой империалистической. И это были первые иностранные слова, которые я, однажды услышав, затем слышал ежедневно.
А на Васильевском к тому времени немецкая речь смолкла совсем. Хотя, как вспоминает Сергей Шульц, еще перед войной его возили по гостям, где все говорили по-немецки…
Здесь надо уточнить, что если в начале века, по выкладкам того же Шульца, немецкое население Васильевского составляло 22 процента, то уже к 1915 году немцев на острове, как и во всем городе, оставалось совсем немного. Тогда, после начала войны с Германией, по Петербургу прокатилась волна немецких погромов. Громили в основном фабрикантов и коммерсантов, но досталось и мастеровым, булочникам, аптекарям. Немцы тысячами покидали Петербург.
Но и в 20-е, и в 30-е годы оставались на острове немецкие семьи, сохранившие свою речь и традиции. Правда, при этом, повторяю, уже исчезли с улиц и из магазинов Васильевского привычные для XIX века: «Гутен морген», «Вас ист лос?» и «Данке шён». А потом началась Великая Отечественная. И питерские немцы второй раз чуть более, чем за четверть века, испытали на себе все неудобства великих противостояний России и Германии. Их выселяли, отправляли куда с глаз долой, проверяли и трясли многократно, но, когда во время ночных авианалетов с крыш и из окон верхних этажей над городом поднимались осветительные ракеты, НКВД с особой яростью принималось хватать оставшихся в Ленинграде этнических немцев, полагая, что у каждого, кто носит немецкую фамилию, обязательно должна быть и ракетница. Не будем отрицать, что случаи предательства были. И один такой «ракетчик» с гончаровской фамилией Штольц даже жил в нашем доме. Но число подобных случаев не идет ни в какое сравнение с работой диверсантов-осветителей, которые, пользуясь неразберихой нашего отступления, легко просачивались в город. Впервые я услышал на Васильевском немецкую речь в 45-м. Со мною заговорил пленный солдат, капрал или унтер, уж не знаю, кто он там был… Пленные восстанавливали на углу Соловьевского и Большого левый корпус лютеранской церкви Святой Екатерины. Он был разрушен попаданием бомбы еще в 41-м. Самой церкви — святыне василеостровских немцев — повезло. Бомба выбрала творение Вильгельма Лангвагена, предпочтя его творению Юрия Фельтена.
Пленных на стройку привозили под конвоем, но, как мне кажется, стерегли не очень. Во всяком случае, этот солдат или капрал окликнул меня с уровня второго этажа, где он укладывал кирпич. Он знал по-русски несколько слов, а остальное говорил по-немецки, полагая, что я должен понять его. Я понял одно: он хочет поменять свою бляху на что-нибудь съестное. У него совершенно не было зубов, а лицо испещряли черные оспинки. Не знаю почему, но я вдруг согласился. В кармане был кусок белого хлеба от школьного дополнительного завтрака и я подкинул его; и тяжелая бляха с надписью «Gott mit uns» упала к моим ногам.
Бог был с нами. Святая Екатерина тому свидетель…
О том, что выменял я бляху на хлеб, в школе никому рассказывать не стал. Такой обмен считался напрасным. «Трофейку» следовало добыть на местах боев, у Вороньей горы или под Пушкиным. Вообще, ко всему немецкому относились мои сверстники тогда презрительно, если не сказать крепче — гадливо. Это я уже испытал на себе, когда кто-то исподтишка вылил мне на спину бутылку с чернилами. Тогда я пришел в школу в пиджаке, сшитом матерью из трофейного офицерского сукна, привезенного из Кенигсберга моим дядей. Больше я этого пиджака не надевал…
Немецкий язык нам стали преподавать с пятого класса. Вначале уроки вела ничем не запомнившаяся мне дама, а уже в седьмом появился Антон Гугович Ганзен. Настоящий питерский немец, кажется, и родом с Васильевского. Правда, сам он иногда намекал, чтобы легче ладить с нами, на свое норвежское происхождение. Немецкий, как, впрочем, и самих немцев, мы не любили. Считали, видимо, что язык побежденного врага изучать необязательно.
Не очень-то жаловали мы любовью и самого Антона Гуговича. Хотя был он человеком замечательным во многих отношениях. Блестяще знал свой предмет, имел железный характер и своеобразное чувство юмора. Но главным было то, что в каком-то лохматом, не то 1908-м, не то 1909 году, учитель наш прославился, как чемпион России по метанию копья. Невзирая на свой достаточно пожилой возраст, сохранил он спортивную выправку, помнил сотни спортивных рекордов и наивно полагал, что, пробудив в нас интерес к королеве спорта, он тем самым поможет и своему предмету пробиться к нашим сердцам.
Но сердца наши оставались черствы. Все старания нашего учителя с помощью графиков, расписанных на доске по-немецки, объяснить, почему Хейно Липп должен побить американского десятиборца Джонсона, успеха не имели. Нас Хейно Липп вообще не интересовал. Он был в глазах наших чем-то вроде птеродактиля, не имеющего никакого отношения к дворовому футболу.
Самое страшное для нас наступало, когда «Гугыч» проводил диктанты по немецкому. Оценивая их, он был беспощаден. При этом еще и шутил на свой манер: «Ученик Филановский, я ставлю вам два с плюсом. Плюс за то, что я видел, как вы потели, когда писали диктант». Двойки и единицы с минусом сыпались направо и налево. Класс начинал гудеть (что-то неразборчивое, но похожее на «Гуга уев). А он стоял со своим извечным секундомером на груди (на его уроках полагалось заниматься три минуты зарядкой), крепкий, розовощекий, похожий лицом на побритого, конечно, апостола Петра из ниши в лютеранской церкви.
Святой он был человек — Антон Гугович Ганзен. Когда я неожиданно, уже в девятом классе хотел покинуть школу, он приходил к моей матери и, хотя не был нашим классным руководителем, втолковывал ей, что я способный юноша и что мне не стоит с бухты-барахты портить свою жизнь. Об этом его визите я узнал от матери многие годы спустя.
Когда пытаешься представить себе, как выглядели, чем дышали василеостровские немцы, всегда почему-то всплывает в памяти образ Антона Гуговича. Других немцев на острове я не застал.
Опоздал родиться. Они исчезли с лица Васильевского, так до конца и не ассимилировавшись с русским населением. Званные Петром Великим гости, точнее — их потомки, с обидой покинули город или были просто вытолканы взашей из-за общего стола.
Что напоминает о них сегодня на Васильевском? Крошечное количество немцев-эндемиков. Два храма, две школы, множество некогда построенных немцами зданий, несколько домов, где жили и где работали самые известные из них, такие, как Эйлер; несколько полуподвалов, где когда-то были расположены их мастерские; гостиницы, аптеки, кондитерские, булочные, имена владельцев которых — Венус, Бейтлер, Пель — иногда еще всплывают поплавками из реки забвения.
Осталось еще старое лютеранское кладбище. При входе на его территорию, сразу же за мостом через Смоленку, на беломраморном новоделе внушительных размеров золотыми буквами сказано, что укреплена сия доска здесь на ограде лютеранского кладбища «От благодарных работников „Пассажа“ 22 мая 1998 года», потому как «На этом кладбище похоронен основатель „Пассажа“ граф Яков Иванович Эссен-Стенбок-Фермор».
Конечно, достоин доброй памяти основатель «Пассажа», но ведь — как бы это сказать помягче, — достойны самой доброй памяти и сотни других, спящих здесь вечным сном петербургских немцев. Они спят в ставшей родной для них земле — и другой граф, Федор Иванович Литке, и никому не известная немочка Мария Кнооп. Перед смертью все равны… Другое дело, что по-иному должно выглядеть само кладбище — общая обитель мертвых. Увы, несмотря на некоторые усилия, предпринимаемые современной немецкой общиной, здесь царит запустение, и видны следы вандализма. Но не хочется говорить об этом, едва ли не самом страшном для России пороке…
Лучше завершу я прогулку чем-то вроде мечты. Когда-то до Первой мировой Васильевский благодаря жившим здесь немцам слыл самым пивным районом Петербурга. Так почему бы не открыть здесь сегодня в память об этих великих любителях янтарного напитка дешевое и вместительное заведение, скажем, под названием «У васинского немца». Могли бы быть здесь и какие-то музейные экспонаты, и картинки быта тех времен украсили бы стены… И я, если еще буду жив, с удовольствием сдул бы пену с выполненной под немецкую старину кружки…
Там жили поэты…
Прогулка восьмая.
совершив которую, читатель побывает на «Тучке», где однажды в начале XX века поселились Анна Ахматова и Николай Гумилев; узнает, как разыскивал Пушкин адрес Анны Керн; заглянет в «поэтическую обитель» Вадима Шефнера; а также вместе с автором этих строк проведет ночь в каморке под одной из лестниц дома, в котором останавливался у своего брата Осип Мандельштам.
Сколько поэтов жило на Васильевском? Не возьмусь сказать. Да, наверное, и никто не возьмется. Поэты бывают великие или большие, выдающиеся или всего лишь известные, гениальные или, что рангом пониже, — талантливые, а то и просто — способные, подававшие надежды, да так и не сбывшиеся как настоящие поэты.
Не счесть им числа, не перечесть имен. Но они жили здесь на Васильевском. И их эмоции, их наэлектризованные души до сих пор согревают стены домов или витают в вечерних сумерках, между выцветших линий.
Здесь обитали в разное время Василий Тредиаковский, Тарас Шевченко, Николай Некрасов, Александр Блок, Федор Сологуб. Велимир Хлебников да и многие другие их именитые собратья по поэтическому цеху. Но здесь же, повторяю, обитали и малоизвестные, а то и совсем безвестные стихотворцы трех петербургских столетий. Наверное, нет смысла вспоминать без надобности их имена, их строки, и тем более, их адреса, которые время стирает безжалостно и почти мгновенно, будто написаны они были мелом на школьной доске.
Впрочем, то же может происходить и с адресами поэтов великих и всеми любимых. По разным причинам, но происходит.
Например, о том, что с 1912 по 1914 годы в доме № 17 по Тучкову переулку жили Анна Ахматова и Николай Гумилев, я узнал значительно позже, чем о том, что здесь же жил известный живописец и график Евгений Лансере. Разные были у властей отношения к этим личностям. Одно дело — автор, прославляющий Петра, творивший многочисленные исторические полотна, другое дело поэт — «контра», расстрелянный в 1921 году, и его находящаяся долгие годы в опале вдова.
А между тем, при внимательном чтении ахматовских стихов можно было угадать этот адрес:
Конечно же, это — церковь Святой Великомученицы Екатерины, выходящая колокольней на Кадетскую линию, а алтарной стеной — в Тучков переулок.
«…Я тихая, веселая, жила
На низком острове, который словно плот,
Остановился в пышной, невской дельте
О, зимние таинственные дни,
И милый труд, и легкая усталость,
И розы в умывальном кувшине!
Был переулок снежным и недлинным,
И против двери к нам стеной алтарной
Воздвигнут храм Святой Екатерины.»
Гумилев и Ахматова свое неказистое, но по-своему уютное жилье ласково называли «Тучкой». Они жили в квартире 29 дома №17. Это была одна комната окнами на переулок. Переулок выходил к Малой Неве, по которой сновали запряженные в барки с грузами маленькие, крикливые и чумазые буксиры. Тогда еще Тучкова набережная не была одета в гранит. Низкий левый берег полого спускался к реке. А берег правый зеленел кущами деревьев Петровского парка, отражался в воде таинственной громадой возведенных еще Ринальди складов Тучкова буяна, — которую Ахматова ошибочно принимала за дворец Бирона — и светился куполами собора Святого князя Владимира. Чудное это было место. Тихое, романтическое, как бы лежащее у истоков пути в дальние страны, путешествовать по которым так любил Николай Степанович. Он и вернулся недавно из очередного своего путешествия, на этот раз — в Италию. Вернулся с тем, чтобы продолжить обучение в Университете. Он поступал туда, на юридический факультет, в 1908 году, но вскоре покинул здание Петровских коллегий и уехал в Париж, в Сорбонну слушать лекции по французской литературе. Гумилев к тому времени уже был автором «Пути конквистадоров»; к печати готовились «Романтические цветы» и литература, естественно, привлекала молодого человека куда больше, чем занудная юриспруденция. Теперь он учится на историко-филологическом факультете. Кстати, и выбор снятой квартиры наверняка был связан с ее близостью к Университету. Вообще, «Тучка» занимает в судьбе Гумилева особое место. Начнем с того, что это — первый самостоятельный адрес Гумилева в Петербурге; до этого он жил с родителями. Это первая его совместная квартира с Анной Ахматовой. Здесь 1 октября 1912 года родился их сын Левушка, впоследствии знаменитый историк Лев Николаевич Гумилев. Именно во время проживания здесь создавалось, теоретически обосновывалось новое направление в русской поэзии — акмеизм. В январе 1913-го в журнале «Аполлон» была опубликована статья Гумилева «Наследие символизма и акмеизм», ставшая по сути манифестом акмеизма. Николай Степанович энергично сотрудничает тогда в «Аполлоне», ставшем, как и другой, принадлежавший «цеху поэтов» журнал «Гиперборей», — глашатаем акмеизма. Секретарь «Аполлона» Лозинский живет рядом, в Волховском переулке, и Гумилев часто бывает на его квартире, проводит вечера в спорах и чтении стихов.
В это же время Гумилев организует в университете кружок германской филологии, где читают лекции, делают доклады известные университетские профессора. Поэт, автор уже четырех стихотворных сборников, среди которых есть и «Чужое небо», — книга, переполненная экзотикой дальних стран, — тесно связан с Кунсткамерой, Музеем этнографии и антропологии, от которого он и отправляется весной 1913 года в свою четвертую африканскую экспедицию.
Сохранилась открытка (текст ее приводится во вступительной статье А.И. Павловского к сборнику стихов Н.С. Гумилева, изданному в большой серии «Библиотеки поэта»), посланная Гумилевым Анне Ахматовой из Одессы 4 апреля 1913 года: «…С нетерпением жду Африки».
В Музее этнографии будут выставлены экспедиционные «трофеи», которые поэт привезет из Абиссинии.
Вид с Тучкова моста на Тучков переулок и «Тучку» — дом, на котором до сих пор нет мемориальной доски.
В том же году, когда они поселились на «Тучке», у Анны Андреевны вышла первая книга стихов «Вечер». Уже заявившей о себе поэтессой, ходила она на сеансы в мастерскую Н. И. Альтмана, которая находилась здесь же рядом, на Тучковой набережной. Натан Альтман писал ее портрет. Теперь он хранится в Русском музее: помните, молодая Анна Ахматова в сине-желтых тонах...
«Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной рекой
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Чуять запах родной и зловещий
Запах ладана, шерсти звериной и роз».
Анна Андреевна уедет отсюда. А осенью 1913 года, оставив сына на попечение матери Гумилева, вернется сюда, на «Тучку», чтобы продолжать творить на «снежном и недлинном переулке». С «Тучки» проводит она Николая Степановича на театр военных действий Первой мировой войны. Он будет приезжать в отпуск и останавливаться на Васильевском, но уже не на «Тучке», а на Пятой линии, 10, в квартире Шилейко.
«Я подходила к старому мосту
Там комната, похожая на клетку.
Под самой крышей в грязном, шумном доме,
Где он, как чиж, свистал перед мольбертом
И жаловался весело и грустно
О радости небывшей говорил.
Как в зеркало глядела я тревожно
На серый холст, и с каждою неделей
Все горше и страннее было сходство
Мое с моим изображеньем новым…»
А в доме на Тучковом переулке он будет бывать уже после революции, когда вернется через Лондон и Скандинавию с Салониковского фронта, куда был послан переводчиком в русский экспедиционный корпус. Здесь квартировали университетские профессора, встречи с которыми были интересны для Гумилева…